Линии судьбы Нахичевани

Юлия Хапланова ПРОШЛОЕ (Воспоминания)

Я родилась в 1903 году в городе Нахичеване-на-Дону, Раньше его назы­вали Нор Нахичеван — Новый Нахичеван, в память об утраченной родине. Теперь его не найдешь ни на одной карте, даже имя забыто, он слился с огромным Ростовом. Упоминают о нем Чехов, Сарьян, Мариетта Шагинян. Жаль, с ним ушел своеобразный, невосполнимый кусок жизни народа.

Переселением христиан из Крыма вРоссию руководил Суворов. Всего переехали более 30 тысяч – армян, греков и грузин. Актом от 14.10,1779 года, подписанным Российской Императрицей Екатериной II, армянам были предоставлены земли в Азойской губернии всего их было около 12 тысяч человек.

Папа, большой патриот родного города, утверждал, что вожаком переселенцев был некий Асатур, наш предок, по прозвищу Дели-Асатур, Лихой Асатур, удалой. Между прочим, Нахичеванский энтузиаст-историк недав­но упоминал об одном из переселенцев, враче Асатуре, безвозмездно ле­чившем в пути соплеменников — может быть, это тот самый Асатур?

Несколько выдержек из Акта.

«…императрица (Екатерина Вторая) отвечает согласием на просьбу ар­мян принять их в подданство и позволяет пользоваться не только всеми правами и преимуществами, каковыми все издревле наслаждаются, но и сверх того…»; «отвести в Азойской губернии особенную от всех прочих се­лений округу крепости Св. Дмитрия Ростовского, оставляя из них… а в случае недостатка там земли для селений ваших и в округе крепости Азов­ской. …Всемилостивейше жалует вам навечно, без всяких в казну нашу податей. По заселении вами города Нахичеван, с дачею оному на выгон 12 тысяч десятин, учредить магистрат, с правом внем производить суд и расправу по своим правам и обычаям выбираемым из вас по жребию на­чальникам». Комментируя этот пункт постановления, мой отец говорил: «Русское правительство не сочло нужным назначать чиновников для руко­водства нищей толпой и предоставило армян самих себе».

Ну что же, народ был предприимчивый, трудолюбивый, основали горо­док, окружили его селами Большие Салы, Малые Салы, Чалтырь, Несветай, Новый Крым. Занимались хлебопашеством, скотоводством, торговлей, даже шелководством — об этом в моем детстве напоминали немногие со­хранившиеся огромные, в два охвата, тутовые деревья.

Организовалось самоуправление, избирался городской голова. Некото­рые из них оставили добрую память полезными начинаниями. Один наса­дил три рощи, носившие по его имени название Балабановские, другой организовал женскую гимназию, образцовое закрытое заведение. Была вы­борная Городская Дума, управа. Богатели. Уже славилась знаменитая пшеница гарновка[*], ширилась торговля. Первый мост через Дон построили армяне и брали пошлину с ростовчан за пользование им. Это все из рас­сказов отца.

Город был правильно распланирован, никаких тупиков и переулков. Па­раллельно Дону шли улицы, носившие названия по церквам, на них распо­ложенным — Соборная, Вознесенская, Софиевская, Федоровская, Георги­евская, Поперек, спускаясь к Дону, шли Линии,

Город имел четкий центр Соборную площадь. На ней стоял собор, стройный, белоколонный, с круглым византийским куполом. Вообще-то у армянских церквей купола пирамидальные, как у единственной, пока со­хранившейся в Ростове, — кладбищенской.

Перед собором возвышался памятник Екатерине II. Она была изображе­на выходящей из церкви, со свитком в руках. На цоколе надпись «Екатери­не II благодарные армяне». В 1917 году памятник снесли. Солженицын в своем «Апрель 17-го» описывает, как его стаскивали, волокли… «Армяне были возмущены».

Милый городок моего детства! Тихий, чистый, зеленый. Тротуары вы­мощены большими квадратами светло-серого плитняка, между которыми пробивалась зеленая травка. То-то трудов было, когда в первые годы совет­ской власти вышло мудрое распоряжение выполоть ее. Проезжая часть убита звонким, быстро просыхающим булыжником. Улицы освещались кероси­новыми фонарями на невысоких железных столбах. По вечерам появля­лись фонарщики с лесенками, заправляли и зажигали их. Дома, конечно, тоже освещались керосином. В ход шли свечи: белые — стеариновые и жел­тые — сальные. Уже на моей памяти появилось электричество.

Дома, в основном, были одно- и полутораэтажные. Над «парадными» узорчатые железные навесы. При каждом, даже маленьком, домике — двор, иногда довольно обширный и всегда зеленый. Поэтому часть фасадов за­нимали заборы, дощатые или кирпичные. У ворот вделывалось в стену же­лезное кольцо для привязывания лошадей. Возле домов почти всегда ска­мейка — лавочка. В летнюю пору на них посиживали старики, перебирая четки. Так и видятся мне связки желтых или красноватых зерен янтаря в смуглых старческих пальцах. Крыши крыты светлой, розовато-желтой че­репицей, дома и заборы большей частью белые. И весь город видится свет­лым. Бульвары осенены большими деревьями — тополями, белой акацией. Весной город напоен ее сладким ароматом.

По главной, Соборной, улице проходила трамвайная линия, соединив­шая Нахичеван с Ростовом. Это было новшество: мои родители еще по­мнили конку запряженную лошадьми. Многие по привычке называли трам­вай конкой. Говорят, внутри красовалась надпись: «Если конка сойдет с рельс, пассажиры обязаны выйти и водрузить оную на таковые».

Между Ростовом и Нахичеваном простиралось хлебное поле (там те­перь драматический театр и Театральная площадь), в начале Ростова сто­яла будка с надписью: «Граница».

Вагоны были небольшие, темно-зеленые, передний закрытый, задний, прицеп — открытый, с длинными, поперек вагона, перекидными скамей­ками. Проезд по одному городу стоил 3 копейки, по двум городам — 5 коп. В городе было много извозчиков в синих сборчатых армяках и круглых шапках с бляхами, зимой в санках с полостью и колокольчиком на дуге, летом в пролетках. У многих зажиточных горожан был свой выезд, как-то я видела и ландо.

Жизнь в городе текла медленно, без суеты. Рядом разрастался шумный Ростов с большими доходными домами, каменными дворами-колодцами, с блестящими магазинами и темными окраинами, с грязной пристанью, по которой когда-то таскал кули Алеша Пешков. В Ростове возводились большие фабрики, промышленные предприятия. Туда по утрам уезжали нахичеванские дельцы. В Нахичеване было тихо.

Прозвенит трамвай, процокают копыта по мостовой, продребезжат тя­желые дроги с кладью. Их возчики звались дрогилями, или, по-местному, драгилями. Лошади у них большие, с лохматыми ногами. Летом на головы животных надевали соломенные шляпы с отверстиями для ушей. Тишину нарушали пронзительные крики торговок бубликами: «Бубликя-а, бубли-кя-а!»? продавцов древесного или, как у нас называли, «деревянного» угля. Выглянешь в окно и увидишь возвышающегося над черным возом, при­крытым дерюгой, тоже черного угольщика, в конической войлочной шап­ке. Кухарки с ведрами выбегают навстречу – древесный уголь нужен всем — для утюгов, самоваров. Изредка раздается: «Паять, ведра починять!». Если зазовут такого во двор, натащат ото всех соседей тазов, кастрюль. Ходят точильщики, старьевщики, почему-то все больше татары. И у каждого свой привычный зазывной возглас,

А бывает, тянутся по улице несколько повозок с бочками, влекомых унылыми, как бы пристыженными лошадками. Возчики проезжают молча, им не надо кричать: о себе оповещает надолго остающаяся в воздухе струя зловония. Проехали, слава Богу.

Изредка забредет шарманщик, но все это изредка, днем улицы пустын­ны. По утрам больше оживления бегут школьники с ранцами, ученики начального училища с «непроливайками» в парусиновых мешочках, с гри­фельными досками в деревянных рамках. У нас они назывались аспидны­ми. Пишут на них серыми палочками — грифелями, И у нас были такие доски.

Жители тянутся на базар, с базара. Очень часто это мужчины, одни или в сопровождении кухарки. Они шествуют важно, со знанием дела выбира­ют рыбу, птицу, арбуз. Базар был недалеко от нас, мы жили на углу Возне­сенской (теперь Мурлычевская) и 26-й Линии. Ниже к Дону, через два дома, армянская семинария, и вот он, базар. Площадь большая, ряды лавок, крытых павильонов. Летом торгуют главным образом с возов, возле которых жуют из торб овес распряженные лошадки.

Это все слободские, из окрестных сел. Возникают и временные балаган­чики, заваленные арбузами, луком, баклажанами. В городе множество мел­ких заведений лавок, кустарных мастерских, сапожников, жестянщиков, шорников. Шорники шьют и чинят лошадиную упряжь. На нашей улице возле своей лавчонки постоянно сидел такой старик-шорник, с хомутом или седлом на коленях. Мне нравилось смотреть, как он продергивает дратву сквозь заскорузлую кожу, вдыхать приятный запах дегтя и лошадиного пота,

В теплое время вся работа, по-восточному, выносилась наружу. В жару выскочит из мастерской мальчишка с чайником и поливает тротуар, стара­ясь выписать красивые узоры. Вечерами все двери настежь. Старики, жен­щины, дети рассаживаются на крылечках, на лавочках, кто вынесет скаме­ечку. Мальчишки играют в «гайданы» (бабки) или гоняют «кубарь» (дзыгу), подстегивая его кнутиком. Все щелкают семечки. Подсолнечных семян поедалось несметное количество, на каждом углу сидит семечница с кор­зинкой свежеподжаренных, душистых семечек. Большой стакан стоит ко­пейку.

Кое-где стоят марафетчики, у них на лотках под стеклом марафет: кус­тарные конфеты, маковки, козинаки, глыбки белой сахарной халвы, от ко­торой откалывается на копейку, на две. Товар этот считается «уличным», даже интересоваться им неприлично, так же как и мороженным, которое возят мороженщики. Очень соблазнительно, но нельзя.

Нравы в Нахичеване патриархальные, уклад жизни напоминал знаме­нитый Тараскон, та же простота отношений, семейственность, осведом­ленность о делах друг друга. Только французская живость уступала место восточной степенности, медлительности. Основная часть населения знала друг друга, помнила родословные, семейные события. Редко назывались адреса, чаще можно было слышать: «А, это рядом с Сагировым, тем, что женат на Эзековой». Во всем — присущая армянам демократичность, вмес­то холодного «вы» звучало сердечное, не фамильярное «ты»[†]. Немало было дельцов, наживших большие состояния, много зажиточных домовладель­цев, но они запросто общались с соседями, маленькими людьми, посижи­вая на лавочке, беседовали с однокашниками, сапожником или чистиль­щиком обуви. Были среди них хорошие люди, были плохие, но все были свои, спаянные общей судьбой, общей бедой, забросившей их на чужбину.

Речь звучала смешанная, большинство владело русским, но в домашнем обиходе царил армянский. Нахичеванский диалект сильно отличается от языка Большой Армении, не так лексикой, хотя он сильно засорен татар­скими словами, как отличиями в произношении согласных, а также неко­торыми глагольными формами. У нас дома говорили только по-русски из-за мамы, но армянская речь звучала повсюду в домах подруг, на улицах, в магазинах, звук ее мне кажется родным, почему-то связанным с самыми ранними воспоминаниями детства.

Что-то восточное ощущалось во всем домашнем укладе. В домах царили женщины, спокойные, приветливые, гостеприимные, мастерицы по части всякой стряпни. Старушки особенно отличались покойным достоинством и ласковостью. Все в неизменных черных, шелковых чепчиках. Хозяй­ство было их призванием и гордостью. Мариетта Шагинян писала, что еда носила в Нахичеване эстетический характер. Это очень меткое замечание. Готовилось все тщательно, любовно. Хозяйка считала долгом чести, чтобы варенье было прозрачным, ягодка к ягодке, чтобы калач вышел высоким, румяным. Сколько выделывалось миниатюрных пельменей «татар-берек», замысловатых печений, иных трудоемких блюд. «Лекций не слушали, док­ладов не читали», поддразнивал меня наш родственник, милый доктор Сармакешев (муж моей тетки Дуни), когда я поступала в университет. Могут подумать, что речь идет только о состоятельных семьях. Но вот се­мья моей подруги Красильниковой. Отца не было, маленькая старушка перебивалась мелким маклерством. Но и там ослепительная скатерть, полное достоинства радушие, та же гордость своим вареньем, печеньем. А моя свекровь? Муж шил шапки для магазина; она ему помогала, кормили многочисленных детей. Считалось позором подать вишневое варенье с косточками, подштопанная, но подкрахмаленная скатерть всегда сверкала белизной!

Хозяйство велось по провинциальному, у всех делались обстоятельные заготовки на зиму: варенья, соленья, армянская колбаса «ерешкик» (сельд­жук). Колбаса изготавливалась из баранины, с особой пряностью чаманом, вялилась и выдерживалась под прессом. Осенью над каждым крылеч­ком висели гирлянды подковок ерешкик.

Баранина покупалась осенью, когда в город пригоняли отары овец, и открывалась ярмарка — «салганы». Папа ездил на салганы с дворником, в результате во двор въезжала телега, груженная тушками, начиналась суета, которая длилась несколько дней. Мясо обрабатывали обычно двое специ­ально приглашенных стариков-мастеров. Кроме колбасы, жареная барани­на заливалась курдючным салом в глиняных горшках, вялились и марино­вались язычки. Нам с Тодей доставались гайданы.

А с весны город запасался рыбцами, которыми изобиловал Дон, и опять на всех крылечках красовались, просвечивая янтарем, эти вкусные рыбки.

Нахичеван не был глухой провинцией, замкнувшейся в узких местных интересах. Нахичеванцы помнили свое историческое прошлое, в семьях хранились вывезенные из странствий книги в деревянных, обтянутых ко­жей переплетах. Самые широкие слои населения живо откликались на все события общественной жизни. Помню, как всколыхнулся город, когда выбирали нового католикоса. Из Нахичевана в Эчмиадзин поехала делегация и повезла в подарок серебряную чашу (она и теперь в Эчмиадзине).

В городе было замечательное учебное заведение — духовная семинария, в которой преподавали крупные ученые — филологи, богословы, историки. Из семинарии выходили не только священники, но и общественные деяте­ли. Армянское духовенство стояло на более высокой ступени развития, чем русское, — ведь церкви и монастыри были единственными хранителями армянской культуры. Из Нахичевана вышло немало известных деятелей армянской культуры. Поэт Рафаэл Патканян, писательница Мариэтта Ша­гинян, общественный деятель Микаэл Налбандян, родившийся в Новом Крыме, и учившийся в Нахичеване Мартирос Сарьян. При мне в городе были казенные мужская и женская гимназии, несколько частных гимназий и училищ, художественное училище, музыкальная школа. Был театр с по­стоянной труппой, где часто гастролировали приезжие. Приезжал Ваграм Папазян, Армен Арменян. Были любители-театралы, они устраивали любительские спектакли. Особенно этим увлекался адвокат Чубаров.

Семья наша была зажиточная, хотя не из богатых. Дедушка вел оптовую торговлю зерном, последнее время, по-видимому, не особенно крупную. Папа подростком сам грузил мешки с пшеницей. Когда начала себя по­мнить, дедушка был уже глубоким стариком и жил на покое, никто из детей его дела не продолжил.

Папа был вторым в семье. Первой — Ульяна, в память которой назвали меня, братья Карапет и Христофор и сестры Анна и Дуня. О некоторых из них мне еще придется упоминать. Пока скажу только, что никто из них не оставил потомства, кроме Ульяны, чей сын умер бездетным. Так что папа был родоначальником единственной сохранившейся ветви. Прежде всего, я хочу рассказать о нем. Он был человек незаурядный, и судьба его сложи­лась необычно.

Родился он в 1850 году. Звали его Серапион Федорович. Эти два имени, чередуясь, повторялись у нас в семье. Дедушка был Федор Серапионович Аствацатурянц, папа назвал первого сына Федором (по-армянски Аствацатуром, что по-русски, как и Федор, значит Богдан: Аствац — Бог, дур – дай). Брат мой, поселившийся в Италии, назвал сына Серапионом.

Я помню папу стариком, так как женился он поздно — в 50 лет, но и в старости он был силен, плотного сложения, высок ростом. Говорили, в мо­лодости он был красив. К сожалению, единственная фотография его сту­дентом очень неудачна.

Образование его в юные годы ограничилось начальной армянской шко­лой. Стал помогать отцу. Одно незначительное событие перевернуло его жизнь.

Как-то ему пришлось сопровождать баржу с грузом пшеницы. Баржа села на мель, пока ее снимали, папа выбрался на берег. Бродя вдоль берега, он встретился с охотником, который разговорился с ним.

Как горько теперь жалею, что не уточнила, ни времени, ни места этой встречи![‡] Мала я была, и многое улетучилось из памяти. Охотник тот был Алексей Константинович Толстой.

Вероятно, юноша приметной внешности, представитель экзотической, своеобразной среды, заинтересовал Толстого, во всяком случае, запомнил­ся. Толстой посоветовал папе учиться. Может быть, у того уже было смут­ное стремление изменить жизнь, но эта встреча послужила толчком. Вско­ре папа покидает родной город, оказывается в Нежине, где в свое время учился Гоголь. Позже он попадает в Петровско-Разумовскую сельскохозяй­ственную академию (теперь Тимирязевская). Между прочим, много любо­пытного об укладе этого учебного заведения в первые годы ее учреждения есть в воспоминаниях Короленко. Насколько легко было стать ее слушате­лем, как свободно было с учением и контролем занятий и т.д.

Когда новый студент делал первые шаги, по всем учебным заведениям прокатилась волна проверок, обысков, арестов. Было ли это связано с Нечаевским делом? Так или иначе, студентов обыскивали в академии. Папа не был членом какого-либо революционного кружка, вероятно, даже мало интересовался политикой, но все-таки какие-то запрещенные брошюры хранил и его арестовали, К счастью отец заболел и был помешен в тюрем­ную больницу. Вот тут-то его истории начинает походить на роман.

Врач, его лечивший, был знакомым семьи Толстых и рассказал о своем пациенте, политзаключенном армянине. Толстой вспомнил о своей встре­че с молодым человеком и принял участие в его судьбе**. По ходатайству Толстого папу отпустили на поруки, а вскоре совсем освободили.

Однако дорога в академию была закрыта. Помимо этого, общение с ре­волюционно настроенной молодежью не прошло бесследно. Папа переби­рается за границу, сперва в Швейцарию. В Цюрихе группа эмигрантов ос­новала коммуну, связанную с именем Бакунина. В коммуне папа был поваром. Это, пожалуй, не случайно: армяне, как и французы, имеют склон­ность к кулинарному искусству. Папа имел слабость считать себя компе­тентным в этой области, разбирался в сырах, винах, мастерски жарил мясо. Кстати, брат Чехова, Михаил, писал, что готовить можно научиться, но искусство жарить мясо — врожденное. Действительно, когда изредка, к ужа­су мамы и кухарки он изгонял их из кухни и брался за приготовление како­го-нибудь блюда, выходило нечто отменное.

Из Цюриха отец перебрался в Иену в Германии провел немало лет. Там он окончил медицинский факультет университета, получив диплом докто­ра медицины и хирургии. Мы любили рассматривать папин диплом — об­ширный свиток на латинском языке, расцвеченный золотом и красной крас­кой, вложенный в кожаный футляр, с массивной сургучной печатью на шелковом шнурке[§]. Знак эпохи: в дипломе и на объявлении Серапион назван русским.

Много лет пробыл папа за границей, жил в Швейцарии, в Италии, во Франции, где слушал лекции в Сорбонне, Изредка рассказывал кое-какие эпизоды из своей тамошней жизни. Так, катаясь со студентами на озере, друзья услышали звуки музыки. Оказалось, праздновалась свадьба. Они пристали к берегу и всю ночь плясали на чужом пиру. Как-то в Швейцарии, катаясь на коньках (а он был хорошим конькобежцем, не раз брал призы на соревнованиях**), он провалился под лед и с трудом выбрался из воды.

Пока доставали сани, папа непрерывно раскатывал взад-вперед, чтобы не замерзнуть, и под конец «пар валил от меня, как от самовара».

Наконец, потянуло на родину. Чтобы иметь право практиковать в Рос­сии, пришлось сдать экзамены на звание «лекаря Его Императорского Ве­личества». Сдавал он их в Дерпте, нынешнем Тарту, который тогда назы­вался Юрьев!

Когда папа вернулся вНахичеван, он имел солидную профессию, пре­стиж европейского образования, а в городе заметное положение. Однако долго еще находился под надзором полиции. Даже я помню (значит, ему было не менее шестидесяти лет), как время от времени его навещал при­став, маленький, усатый, в длинной серой шинели. Мы кричали: «Папа, твой пристав пришел». Они усаживались в кабинете и, покуривая, мирно беседовали. Видно, надзор носил чисто формальный характер.

А между тем, папина семья, особенно его сестры, тоже были несколько крамольными. Ульяна связалась с народовольцами, сидела в тюрьме. Вме­сте с младшей сестрой, Дуней, входила в революционный кружок в Нахичеване, были знакомы с Верой Фигнер. Одна старая нахичеванка уверяла меня, что они одно время прятали у себя Фигнер, спасая ее от ареста.

Несколько лет назад ко мне наведался старик, собиратель сведений по истории Нахичевани. От него я узнала некоторые подробности. Оказыва­ется, Ульяна была освобождена из тюрьмы за взятку, но находиться в Нахичеване ей не разрешили. Это объяснило мне непонятное обстоятельство, что она одна из всей семьи жила, вышла замуж и умерла в Екатеринодаре (ныне Краснодар). Муж ее, Пирумов, был человек довольно легкомыслен­ный, игрок. После смерти Ульяны он женился вторично. Папа и мама все­гда тепло относились к его второй жене Лизе, которая воспитывала пасын­ка, Сашу. Папа много помогал Саше, который одно время жил у нас. Окончил Юридический факультет (РГУ), женился на нахичеванке, дочери Артема Егоровича Хаджаева. Неважно сложились у нас в дальнейшем отно­шении с Сашей. Он жестоко оскорбил маму, и я никогда не могла дознать­ся причины. Папа прекратил с ним всякие отношения. Саши давно нет в живых. Его бедная, много от него натерпевшаяся жена умерла в доме пре­старелых, 94 лет от роду.

Скажу несколько слов о Дуне. Она была очень хороша собой, строго классическая красавица, у нас сохранилась ее фотография. Она вышла за­муж за доктора Якова Георгиевича Сармакешева и умерла от туберкулеза.

Папа всю жизнь сохранял отношения с семьей Толстого, особенно его родственниками, князьями Гагариными. Князь и княгиня несколько раз приезжали в Нахичеван, живали вдоме дедушки на 26-и Линии, №14. Папа и мама тоже гостили у них в имении. Я хорошо помню только княгиню. Она и после смерти мужа приезжала к нам. Это была высокая женщина со спокойным, слегка насмешливым лицом. Помню ее светло-серое шелко­вое платье, белую кружевную наколку на голове, веточку розового коралла на золотой цепочке. Она замечательно вышивала шелками, ее работы бывали на выставках. У мамы была подушка ее работы с прихотливой, очаро­вательной путаницей цветов, бабочек и птиц, а также ширмы, где на серо-зеленом шелку красовались огромные шелковые маки.

Только, бывало, появится у нас, тотчас расположится у окна с пяльцами и мотками шелка. Я готова была часами простаивать около нее, глядя, как от стежка к стежку переливаются оттенки, от бледно-зеленого до темно-оливкового, от нежно-розового до черно-пунцового[**]. Князь был страст­ным любителем природы, держал у себя в имении ученого немца-садовода, которого звали Иваном Ивановичем. Он слыл мастером на все руки. И ширма была его работы.

Нам он сделал две садовые скамейки из причудли­во переплетенных корней, а мне чемоданчик** и полочку из лакированных веточек.

Живо помню последний приезд княгини. По дороге с вокзала извозчик вывалил ее из саней. Мы все сбежались в прихожую, она стояла в пушистой белой ротонде, запятнанной кровью, и спокойно насмешливым голосом рассказывала о происшествии:

—                      Представляю, как публика удивилась, когда такая большая штукавыпала.

Этой женщине выпало немало горя в жизни: ее сын родился слабо­умным.

Папа был хорошим врачом, верили ему в городе беззаветно, авторитет он имел непререкаемый. Надолго сохранилась в городе память о нем. Бы­вало, ко мне в городе подходили незнакомые люди:

—               Дай, Бог, тебе здоровья, твой отец спас меня от смерти.

Лечил он своеобразно, лекарств назначать не любил: «Зачем я буду что-нибудь прописывать, когда он и так выздоровеет».

Был бескорыстен, из той категории врачей, что, видя бедную обстанов­ку, не только отказывался от гонорара, но еще потихоньку оставлял деньги на лекарства. (В симпатичной книжке М. Багдыкова «Нахичеванские пор­треты» о папе нет ни слова. Но это объясняется тем, что папа скончался лет за десять до рождения автора. Впрочем, книжка не лишена многих фактических ошибок и неточностей).

К папе все, знавшие его, относились с огромным уважением, смешан­ным с долей робости. Он с виду был суров, говорил мало, иногда резко. Мы, дети, его побаивались, хотя он ни разу не повысил на нас голоса. Иной раз расшумимся с Тодей, он приоткроет дверь кабинета, поглядит на нас и молча закроет, и мы притихнем, как мышки.

Только позже я поняла, как добр он был, даже слаб сердцем, как трога­тельно нежен ко всему слабому, маленькому. Как осторожно он отмывал свалившегося однажды в известку котенка!

Папа был очень медлителен. В нашей маленькой прихожей подолгу ожидали пациенты, пока он неторопливо обследовал больного. Но никто не роптал, знали, что столько же внимания он уделит каждому. Ни к како­му делу не приступал сразу. Вот, попросят его обвязать корзину в дорогу, были тогда такие плетеные корзины-сундуки, папа сядет на стул перед корзиной, положит на пол веревку и молча обдумывает. Составит в голове план, и только тогда возьмется за дело.

Он знал множество узлов и меня учил. Например, как привязывать ло­шадь, чтобы легко отвязать, а сама бы она не могла отвязаться. Любил хорошие инструменты, у него был набор из английской стали с маркой «Лев».

В городе он занимал различные должности. Десятки лет бессменно был санитарным врачом, одно время — городовым. Это были хлопотливые долж­ности, от них у нас остались вороха казенных бумаг. Целый чулан был забит отношениями, запросами, донесениями. Вся эта документация, ис­писанная четким писарским почерком и адресованная «Его Высокоблаго­родию» долго хранилась в нашем чулане.

В Ростове часто бывала эпидемия холеры. Для папы это были трудные времена: он объезжал фабрики, пристани, проводил дезинфекцию. Стари­чок фельдшер вытаскивал из подвала высокие синие жаровни для окурива­ния формалином. В кабинете сильно пахло карболкой. Но особой тревоги не ощущалось: холера была обычным явлением.

Одно время он был главным хирургом бывшей тогда Мариинской (те­перь областной) больницы. Рассказывали о его находчивости: как вправил ножки мальчику, попавшему под трамвай. Он погрузил их, мешок с костя­ми, в сосудс дезинфицирующей жидкостью. Мальчик сразу перестал кри­чать. Так, держа ребенка на плаву, постепенно выправил косточки.

Он был человек разносторонних интересов, постоянно читал книги по различным отраслям знании, больше на немецком и французском. С лу­пой в руке погружался в убористый шрифт своего Ларусса: 50-томное изда­ние, выписанное из Франции, В нем были густо вымараны некоторые ста­тьи, например, об убийстве Павла I.

В молодости папа много охотился на Кавказе, где у него был хутор, У нас долго сохранялись его охотничьи трофеи: шкура седого от старости медведя, лежавшая в гостиной, ветвистые рога оленя. Рога находились у нас до переезда на последнюю (видимо, для меня) квартиру, потом мы их отдали биофаку университета. Папа иногда охотился на зайцев, куропаток. Заячьи хвостики служили нам игрушками. Один раз он принес огромную дрофу.

Папа был большим любителем лошадей. Одно время держал скаковых, но я помню только беговых. Они удостоились нескольких призов. Кажет­ся, сохранилась серебряная медаль.

Один раз нас взяли на бега, Лошадей запрягали и маленькую двуколку, жокеи в пестрых одеяниях. Наш был в красной куртке с черными рукавами и картузе с красными и черными клиньями. Дома в сундуках хранились попоны, сукна, рулоны цветной шерстяной тесьмы для обшивки попон. Папа любил закупать всего помногу. Тесьма надолго пережила лошадей и в пору эвакуации служила нам веревкой. Прочная была!

О лошадях у папы было много книг, восновном немецких, а в спальне на шкафу лежали родословные английских лошадей.

Не знаю, когда папа расстался со своей конюшней, — сравнительно долго у нас оставалась одна только серая в яблоках лошадь, ездовая, под упряжь. На ней папа ездил с визитами. Потом он подарил ее своему старому другу и однокашнику Артуру Карловичу фон Кнауфт, маленькому рыжему немцу в золотом пенсне и с большими усами.

Охотничьих собак при мне не держали, на хуторе был пес, хозяйкой которого была легендарная девушка Фрося. Она жила на хуторе одна, езди­ла на лошади верхом с ружьем за плечами, никого и ничего не боялась. Однажды она приехала к нам с этим псом, хотела оставить его у нас. но он сорвался с цепи и убежал вслед за ней[††].

Папа с детства поражал наше воображение. Почтение окружающих, мол­чаливость, таинственные занятия. Запрещалось входить в кабинет, где за стеклом шкафа поблескивали загадочные инструменты, а на огромном сто­ле так много интересного. Большой стеклянный куб-чернильница с плава­ющей черной трубочкой, весы для взвешивания писем, большая лупа, крас­ный с золотом китайский подносик, нож из слоновой кости для разрезания книг…**

А что таилось в ящиках***! Папа, как все мужчины, не любил уборок, а к ящикам вообще никого не допускал. Только однажды он при нас разбирал один из них. Появились значки разных обществ, медаль за спасение поги­бающих (папа спас утопающего), коробки с патентованными лекарствами, которые фирмы рассылали врачам, груды фотографий, среди них А.К. Тол­стого с дарственной надписью, слоновой кости портсигар с гербом Толстых или Гагариных.

Папа редко общался с нами, выйдет, бывало, вечером в столовую, где мы возимся на тахте в ожидании чая, велит принести муки или кукурузы и примется с нами калить кукурузу или печь на лопаточке в поддувале пре­сные лепешки[‡‡]. Какой восторг это вызывало!

Порой, встретив нас на прогулке с няней, подхватывал и прокатывал в санях. А то вдруг с базара принесет лакомство или игрушку; грубые пряни­ки, которые нравились нам больше кондитерских, мелкую черную хурму, пучки патрана, травяного растении со сладкими стеблями, бархатный ар­буз, набитый опилками, бумажную мельницу-вертушку. Тогда на базаре китайцы продавали всякую всячину, цветные фонарики, дешевые изящ­ные игрушки. Особенно правилась нам одна: прутик, стянутый проволоч­ной тетивой, по которой спускались, трепеща, блестящие рыбки. В этом старом серьезном человеке таилось много детского. И как любил нас, наш скупой на ласку отец!

Летом привозили воз песка, а зимой наш большой двор заливали во­дой, и мы катались на коньках. Даже мама каталась. У нее и у папы были коньки «Нурмис», у Тоди — «Снегурочки», а у меня — трехполозые и бо­тинки специальные, суконные. Тогда коньки не присоединялись наглухо к ботинкам, а вкладывались выступом к привинченным к каблукам пластин­кам и прижимались лапками к подошвам.

Я еще помню папу большим и сильным. Помню, как он нас с Тодей поднимал и подбрасывал к потолку. Но потом с ним случился, как тогда говорили, удар — инсульт. Он потерял речь, что-то бормотал, врачи его не понимали. Кто-то догадался — слово французское, посмотрели в слова­ре — пиявки. Он пытался сам себя лечить. Речь потом возвратилась, но навсегда осталась затрудненной. Папа старался исправить ее способом Де­мосфена: просил у нас камешков, привезенных с моря, и держал во рту.

Я много говорю о папе, потому что он играл в моей жизни большую роль. В сущности, хотя тогда я этого не сознавала, он оказал влияние на всю мою духовную жизнь. Когда Тодя уехал, папа особенно почувствовал свою старость и одиночество. Вот тогда он полюбил со мною разговаривать.

Я горько упрекаю себя в том, что мало этим пользовалась. Мало запом­нила, ничего не записывала. А он стал еще более медлительным, с трудом находил слова, еще хуже обстояло дело с письменной речью. Впрочем, это всегда было его недостатком: всю жизнь он пытался написать какое-то био­лого-философское сочинение. Иногда диктовал мне, иногда он просил меня связно изложить набросанные им мысли. Они были глубоки и оригиналь­ны, но ничего цельного не получалось. Слишком поздно он взялся за эту работу, да и помощник ему был нужен получше меня.

Имелись у папы несколько печатных работ специального характера. Одна о перевязках при вывихах. Была заметка о симбиозе, как прообразе будущей гармонии в природе, фантастического характера. Кто-то из зна­комых встретил в медицинском журнале фамилию д-ра Асвадурова**, пер­вого, открывшего значение Теберды, как бальнеологического курорта.

Многим я папе обязана. Он раскрыл мне красоту Дон Кихота, он вну­шил мне счастье преклонения перед тем, что выше тебя***. Часто я спори­ла с ним, а теперь сама прихожу к тому же. Вечная трагедия. Останавлива­ешься, а молодые идут мимо, и как убедить их, что многое следовало бы захватить с собой.

Хуже всего, когда старость застает на стыках двух эпох, когда разрывает­ся связь времен. Гейне сказал: «Мир раскололся, и трещина прошла через сердце поэта». Он ошибался: трещина проходит через каждое человечес­кое сердце. Китайское проклятие — жить тебе в эпоху перемен!

Большой он был человек, и многое унес с собою недосказанного. По­мню его в последние годы жизни кутающегося в старое пальто, курящего одну папиросу за другой, погруженного в невеселые мысли.

Однако и о маме надо рассказать, незаметной и необходимой, как воз­дух, которым мы дышим. Папа женился пятидесяти лет, маме было двадцать пять. Он был завидным женихом, но со временем решили, что он так и ос­танется холостяком. Каково же было всеобщее удивление и негодование, когда он взял в жены никому не ведомую учительницу музыки, еврейку.

Мама — родом из Бердянска, фамилия ее отца — Аглицкий. Сперва он был часовщиком, позже открыл маленький аптекарский магазин (сохрани­лась фотография, где он снят на веранде своего дома с женой, детьми и зятем). На снимке маме (Анне Марковне) пятнадцать лет. Дедушку я виде­ла один только раз, когда он приезжал к нам, кажется, в 1913 году. У него было доброе и умное лицо. Большой юморист, он любил с невозмутимым лицом рассказывать еврейские и хохлацкие анекдоты. Бабушку помню луч­ше: после его смерти она одно время жила у нас, а позже тетя Эмма взяла ее к себе в Ленинград. Мало что могу о ней сказать. Она была какая-то заземленная, мелко суетливая. Впрочем, ее роду принадлежал крупный ма­тематик Золотарев. Старший брат мамы, Саша, был судьей в Тобольске, и говорят, пользовался большой популярностью. Ходил на костылях из-за перенесенного в детстве полиомиелита. У него было пятеро детей. Стар­шая сестра мамы, Маня, вышла замуж за служащего железной дороги Гри­гория Абрамовича Френкеля, дядю знаменитого физика. Френкели жили в Таганроге, о них мне еще придется говорить. Потом шел брат Адя, которо­го я видела уже стариком в Ленинграде. Кажется, довольно беспутным он был человеком. Его сыновья, близнецы Борис и Глеб, погибли в Ленингра­де во время блокады. Самая младшая в семье, Эмма, окончила Петербург­скую консерваторию[§§], почти всю жизнь провела в Ленинграде. Блокаду пережила, похоронив умершего от голода мужа. О них позже.

Мама с детства проявила способности к музыке. Еще в гимназии она давала уроки игры на фортепиано. Позже местная богачка увезла ее с собой в качестве репетиторши своей дочери, поступавшей в Венскую консервато­рию. Об успехах дочки я ничего не знаю, но мама поступила в консервато­рию и окончила ее с серебряной медалью**.

Не знаю, когда мама переехала в Нахичеван. Пианисткой она не стала. У нее был абсолютный слух и музыкальность, но не было виртуозности и силы. А вот педагог из нее получился незаурядный. Ее до сих пор не забы­ли ученики и ученики ее учеников. Некоторые из них и сейчас работают в Ростовской консерватории. Покойный музыковед К. Аджемов, приезжая в Нахичеван, всегда навещал маму, с нежностью касался пожелтевших клавиш ее старенького пианино.

Мама никогда не могла забыть, как она впервые решилась пойти в цер­ковь (она крестилась, чтобы выйти за армянина). Зашептались: «Жидовка пришла». Мама отстояла службу, и больше никогда в церкви не была. Од­нако, когда наступили трудные для духовенства времена, мама, единствен­ная из прихожан, ни разу не забыла посылать нашему старику-священнику обычное приношение! Об этом он сам со слезами говорил.

Она держалась в городе с достоинством, ни перед кем не заискивала, приветливо встречала гостей. Папина семья приняла ее хорошо. Удиви­тельно, что такие старозаветные люди проявили широту взглядов. Свек­ровь обладала врожденным тактом и деликатностью, она была домоседка, не любила болтовни и сплетен, ласково учила молодую невестку хозяйству. Мама рано покинула родной дом, легко отвыкла от еврейского обихода, зато и совершенстве освоила армянскую кухню VI обычаи. Свою свекровь она всегда вспоминала с теплым чувством, а свекор говорил: «Серапиону счастье». Мама была хорошая хозяйка, в доме всегда были покой и поря­док. А между тем, она не переставала работать, сперва в музыкальной шко­ле, а после рождения Тоди перешла на частные уроки. Позже она верну­лась в свою родную школу имени Гнесина***, где продолжала работать после реэвакуации. Тогда ей было за семьдесят.

С утра до вечера в доме звучала музыка, бодрыми звуками гамм начи­нался день. Под музыку я делала уроки, читала, С некоторыми музыкаль­ными произведениями у меня прочно ассоциируются прочитанные книги: Второе скерцо Шопена с Хаггартовским «Она», Вторая баллада — с «Пото­нувшим колоколом» Гауптмана. На слух я познакомилась с фортепьянной классикой. Много знала до последней ноты. Мама водила меня на концер­ты и, конечно, тоже учила, но, как известно, дети сапожников ходят без сапог. Заниматься приходилось по вечерам, когда все уставали от музыки. Да и способности у меня были средние. Может быть, из меня бы получи­лась играющая барышня, но войны, революции — слишком сильные отвле­кающие средства…****

Я вспоминаю маму с гордостью и удивлением — как она все успевала? В доме всегда порядок, прислуга знала свое дело, еда была вкусная и обиль­ная, дети ухожены и беззаботны. А с годами, когда папа стал работать с трудом, бремя материальных забот целиком легло на нее.

Свободное время мама проводила за штопкой, починкой или вязани­ем. Наволочки, накидки, сорочки — все было в кружевах и прошвах ее ра­боты. Только поздно вечером иногда брала в руки книгу. Изредка читала вслух папе. Бывало, играет «для себя», тогда мы с Тодей садимся на медве­жью шкуру и слушаем. Мама хорошо рисовала, в молодости училась писать красками, вышивала шелками. Вот шитье ей не давалось, мешали ее нере­шительность и неуверенность.

Папа и мама редко уходили в гости или театр. Мы любили эти выходы. Нам нравилось смотреть, как мама стоит перед зеркалом в своем нарядном шелковом платье и прикалывает брошку в форме лиры, подаренную па­пой. От нее пахнет тонкими духами, она кажется какой-то таинственной, Так приятно зарываться в пушистый мех ее шубки, когда она целует нас на прощанье. Бедная шубка, и бедная мама! Как она радовалась ей. и как недолго!

А папа такой представительный впарадном сюртуке и крахмальном во­ротнике. Говорили, что в молодости он любил хорошо одеваться. Но все это воспоминания далекого детства. Больше я помню папу стариком, а маму — усталую и озабоченную. Были лиони счастливы?

Безусловно, они любили друг друга, но разница в возрасте давала себя знать. К тому же папа с годами становился все более националистом, даже подумывал переехать в Армению. И, хотя он маму никогда не обидел ни одним словом, было заметно, что ее знакомые еврейские семьи были ему неприятны. К старости он стал замкнут, тяжел характером, отстранялся от жизни, а мама до последних дней сохраняла интерес к окружающему.

Мое твердое убеждение, что рознь традиций и характеров редко сгла­живается с годами. Люди в старости возвращаются к истокам своего суще­ствования и хорошо, если есть у них общие корни. Или один должен по­жертвовать другому своим прошлым.

Я начинаю себя помнить очень рано. Даже отрывками видится дом де­душки на 26-й Линии, 14. Бабушку совсем не знала. Дедушка был малень­кий старичок, ходил в тулупчике. Умер он неожиданно, не хворал. Поси­дел возле дома на лавочке, вернувшись, напился чаю, задремал и не проснулся. Почему-то кухарка, взобравшись на стул, завешивала зеркала… Эта же кухарка показала мне желтое пятно на стене, через которое дедуш­кина душа «ушла на небо».

Дом был мрачноватый, с темной винтовой лестницей, которой я боя­лась. Жил там всегда угрюмый дядя Карапет, которого мы чуждались, и смуглая, с крупными чертами лица, тетя Анюта. Позже она навсегда посе­лилась в Италии, в Сан-Ремо. Тетя потом ненадолго приезжала погостить в Нахичеван, я ее хорошо помню.

Поглядеть бы еще раз на этот дом, на террасу, усыпанную осенними листьями. Мы с Тодей собирали их и складывали в стенной шкафчик.

Сколько я себя помню, мы были неразлучны с братом, старшим двумя годами. Нас и одевали одинаково: в короткие штанишки и блузы с напус­ком, на резинке. Детская у нас была большая и светлая. Две кроватки с сетками, Тодина голубая, а моя коричневая, круглый стол на массивной подставке, с вращающейся столешницей, на полу черно-красное сукно. Иг­рушек было мало — вмое время детей ими не заваливали. Поэтому я их до сих пор помню: Тодина лошадка, моя кукла, жестяная посуда, резиновые звери и мячик… На стене керосиновая лампа. Ночью зажигался ночник маленький жестяной фонарик с колпачком. Проснешься ночью от ночника пахнет керосиновой гарью, нагретым железом. За дверью храпит няня. Все это неприятно и стараешься поскорее заснуть. У меня удивительная память на запахи, все мои воспоминания пахнут. Запах розового мыла по утрам!

Мама уже за уроком, папа в столовой. На самоваре меня дожидается горбушка, намазанная маслом. Стол накрыт суровой скатертью с бахро­мой, которую я люблю заплетать в косички, хотя это запрещено: прачке приходится их расчесывать железным гребешком, который лежит в кухон­ном столе. На завтрак обычно каймак — толстый слой густых сливок, брынза или армянский сыр, очень вкусный, плотного строения, обмотанный сверху волокнистыми слоями. Чай мы пьем с молоком и мечтаем о привилегии взрослых, которые обходятся без него.

После завтрака мы выбегаем в наш большой, залитый солнцем двор, где проводим большую часть дня. Сколько там интересного! Собака Волчок на цепи, к которой нельзя подходить, у забора заброшенный колодец, к кото­рому тоже нельзя подходить. Воду из него давно не берут, она поблескива­ет в жуткой глубине. Двор нам кажется бесконечным. Есть там и ледник, врытый в землю, который зимой набивают привозимыми с Дона огромны­ми глыбами льда. В дальнем конце — задняя дверь мастерской жестянщика, откуда всегда доносятся стук и лязг. Один раз рабочий выбежал оттуда и я с ужасом и жутким интересом вижу, как из его руки каплет на снег темная кровь.

На дворе много строений; два амбара, один пустой, с запахом пыли и мышей, другой завален хламом и железным ломом. Можно разглядеть об­ломки плуга, колесные оси, медный колокол с баржи. За амбарами карет­ник, где стоит пролетка и двое саней: розвальни и маленькие санки лебедем. Рядом конюшня, а над нею сеновал. Когда кучер сваливает сено, можно на нем поваляться, найти ниточку чабреца, засохший цветок. Как там вкусно пахнет сеном, кожей и лошадью!

У меня особая любовь к лошадям. Мне их очень жалко: как им, должно быть, неприятно, когда им вкладывают в рот противную железку. Иногда приходит кузнец подковать лошадь. Он состругивает с копыт синевато-коричневые стружки и смело загоняет гвозди. Мы замираем: неужели ло­шади не больно?

Возле конюшни сарайчик, где одно время жила корова. Мама с кухар­кой возились с приготовлением мадзуна[***] в глиняных махотках. Корова попалась капризная, доилась только при дворнике. Кухарка взялась, было, за дойку в его отсутствие. Слышим истошный крик: корова прижала ее к стене и бьет рогами. Вскоре корову продали.

Ближе к дому угольный сарай, возле него три акации. Весной белая пена цветов ложится на крышу, и мы любим прятаться в их душистой сени. Кроме Волчка во дворе есть еще добродушный Далмат с серой, свалявшей­ся шерстью, которая висит уморительными сосульками. Есть куры, утки, одно время были цесарки. Папа любил породистых кур. У нас были чер­ные минорки с белыми сережками, плимутроки, похожие на огромных цыплят.

С двором у меня связано яркое воспоминание. Нам подарили воздуш­ные шарики, мой вырывается и летит. Мы кричим. Няня мчится по двору, подняв руки, но шарик все выше. Не могу передать чувства, меня охватив­шего. Мир, такой маленький и уютный, вдруг раздвигается для меня. Я ощущаю бесконечность пространства, безвозвратность времени, безна­дежность утраты. Я не плачу, но потрясена. А шарик исчезает в голубой бездне.

Наш дом был старинной постройки, полутораэтажпый, с множеством подсобных помещений: подвалов и полуподвалов на разных уровнях, по­гребов и чуланов. Прожив в нем десятки лет, мы только напоследок откры­ли в коридоре люк, ведущий в погребок, видимо, для вина, Нина припи­сывает его открытие себе. Самый большой подвал с выходом на улицу папа годами сдавал болгарам под овощной склад. Там стояла сорокаведерная бочка с уксусом. В нее сливали прокисшие вина, бросали остатки виногра­да. Отличный получался уксус!

Под кухней находилась еще одна кухня с русской печью, которая топи­лась одни раз в год, когда пекли «пасхи» и куличи.

Собственно жилой площади всего пять комнат. Столовая была темно­вата, ее окна выходили в большой светлый коридор, не отапливаемый зи­мой, который служил нам летней столовой. Квартиру обогревали две печи-голландки. Одна топилась из столовой и обогревала детскую и частично гостиную, куда выходили белые кафельные зеркала, другая из прихожей обслуживала кабинет, спальню и вторую половину гостиной. По утрам двор­ник приносил охапку пахнувших морозом дров, ведро блестящего антра­цита, и печи начинали весело пылать. Гостиная была полна цветов, мама их любила, и сама за ними ухаживала. Там росла большая финиковая паль­ма, фикусы, колючий панданус, китайская роза. В простенках ломберные столики, которые вообще-то предназначались для карточной игры, но у нас никогда не раскрывались. Над ними зеркала в лакированных рамах. На столиках вазы, раковины, свечи в бронзовых подсвечниках. Пианино, эта­жерка с нотами, диван с парой кресел и круглым столиком красного дере­ва, под ним медвежья шкура. Черные, с гнутыми спинками и соломенны­ми сидениями, так называемые «коновские» стулья. Такие же стулья в столовой. В спальне «коновские» деревянные кровати, зеркальный гарде­роб и мамина шифоньерка, которая теперь у меня, — единственное, что уцелело. На шифоньерке мамина музыкальная и папина дорожная шка­тулки. Последняя раскладывается, образуя пюпитр. Внутри помещение для бумаг, чернильница, песочница, потайной ящик для денег. Вероятно, зна­менитая шкатулка Чичикова была похожа на нее.

Может быть, я ошибаюсь, но в детстве мы были избавлены от мелочной опеки взрослых.

Внешний надзор осуществляли няни, позже бонны-немки. Няни жива­ли у нас подолгу. Особенно запомнилась мне одна, строгая Нина Иванов­на, она подолгу молилась. Подражая ей, я тоже становилась на колени перед висевшей в гостиной иконой и отбивала поклоны, не понимая смыс­ла этого ритуала.

Кстати, когда у меня возникло первое представление о Боге? Как-то само собой. Ведь во всей окружающей среде было спокойное, не рассужда­ющее убеждение в реальности некоего Существа, в сущности, мало связан­ного с обыденной жизнью. Его имя упоминалось в языке, в книгах, суще­ствовали церкви, священники. Ну, есть он, и все.

Наша семья не была религиозна. Конечно, соблюдались обряды, отме­чались праздники, приходили священники. Дважды в год, на Пасху и на Крещенье, которое у армян празднуется вместе с Рождеством, папа водил нас в церковь. Но, сколько помню, молиться нас не учили, молитвы я вы­учила на армянском языке, когда готовилась в гимназию. В это же время познакомилась со священной историей. Одно время мне захотелось но­сить крестик, и я попросил маму купить мне цепочку. Его попросил у меня Тодя, уезжая…

Самые яркие воспоминания у меня связаны с праздниками. Особенно торжественно отмечались Рождество с Крещением шестого января. Да еще Новый Год им предшествовал.

За несколько дней папа с дворником покупали елку. Деревья стояли рядами на базаре на подставках, а не лежали навалом. Мы с мамой клеили цепи, золотили орехи золотой фольгой, которая продавалась книжечками, переложенная папиросной бумагой. Ее разводили яичным белком. К Но­вому Году обязательно покупались орехи, миндаль, фисташки, пеклись тра­диционные «гат» — сдобные булочки, начиненные орехами с медом.

Никаких «общественных» елок тогда не было. Или нас не водили? Боль­ше всего я любила, когда елка убрана, забраться в темную гостиную и спря­таться под ней. Чуть поблескивают украшения, пахнет хвоей, медом, вос­ковыми свечками…

Одну елку в гостях я хорошо помню: пригласил нас папин знакомый — крупный коммерсант Иван Мартынович Шапошников. Он был папиным пациентом, а его две дочери Эльбиса и Сатеника брали у мамы уроки му­зыки. Они приезжали на паре лошадей под шелковой сеткой. Я хорошо помню представительную фигуру Шапошникова в длинном клетчатом паль­то и блестящем цилиндре, которых тогда уже почти не носили. У папы были и цилиндр и шапокляк, но он носил обычно котелок или формен­ную фуражку с кокардой.

Елка была роскошная, до потолка в зале, в два света. Запомнились осо­бенно две «редкости»: грот с разноцветными лампочками и огромный ана­нас за ужином.

Случилось побывать и на бедной елке у портнихи, с дочкой которой мама занималась бесплатно. Отводя нас туда, мама предупредила, чтобы мы не выразили удивления, если елка покажется маленькой, игрушки скром­ными. Вот эта деликатность вместе с чувством собственного достоинства создавали здоровую атмосферу, вкоторой мы жили. Мы привыкли благода­рить прислугу за каждую оказанную услугу. Не помню случая, чтобы кто-нибудь был груб к самой неотесанной деревенской девушке.

Но вот Крещение. Папа накануне ведет нас в собор на вечернюю служ­бу. Церковь залита огнями и полна народу. Возвращаясь, мы несем с собою свечи, купленные вцеркви. Они прикрепляются к тарелкам во время празд­ничного ужина. Вносится «губаты» — традиционный пирог с рыбой, кото­рый печется из сорока листов, каждый из которых смазывается маслом. Такой же полагается на Пасху.

На другой день с утра мама ставит на стол в гостиной хрустальную вазу с водой и сдобный хлебец. Приезжают священники наш приходской, потом кладбищенский, каждый с дьячком, вносящим ризу, завернутую впеструю ткань. Священник облачается и уже с порога начинает читать мо­литвы. Сходятся домашние, включая прислугу. Священник погружает крест в воду и кропит все вокруг. Мы прикладываемся к кресту. На хлебец выкла­дывается просфора пресная лепешечка с выдавленным изображением Хри­ста. Священник разоблачается, говорит уже обычным голосом несколько слов о погоде, о здоровье и уезжает, получив полагающееся денежное при­ношение. Няня набирает в бутылочку свяченую воду для себя.

Приходят с поздравлениями сторожа — церковный, кладбищенский, го­родской управы. Почтальон приносит груды поздравительных открыток от папиных пациентов, маминых учеников, украшенных фольгой и блестка­ми. Они поступают в мое распоряжение.

На нашей улице русская церковь Александра Невского. Напротив нее бас­сейн — водоразборная будка и цементированный водоем. Там происходит Во­досвятие. Говорят, некоторые окунаются в этот водоем, несмотря на мороз.

Очень интересна масленица. Это веселая неделя, когда по улицам разъез­жают сани, звеня колокольчиками, на лошадях, украшенных лентами, бу­мажными цветами. Седоки с гармошками, поют, хохочут.

По улицам ходят маски, сопровождаемые толпой. С годами их стано­вится все меньше, иногда ограничиваются только лентами и бумажными цветами. Конечно, в городе устраивали маскарады, но мы на них не быва­ли. Всюду пекут блины. Рассказывали о гомерических пирах, после кото­рых приходилось прибегать к врачебной помощи… У нас соблюдалась уме­ренность, но, конечно, не обходилось без праздничного стола с гостями, закусками и вином. Папа любил хорошее вино, но пил всегда умеренно, пьяным я его в жизни не видела. Водка всегда стояла в буфете в графинчи­ке, но употреблялась только как лечебное средство при простудах и для профилактики. Когда я в большой мороз ехала сдавать высшую алгебру, папа заставил меня выпить рюмочку водки. А однажды Мишу, сильно пе­ремерзшего, попотчевал целым стаканом.

Приближается Пасха. Со звоном падают сосульки, над тротуаром вьет­ся парок. Няня приносит в тарелках землю, и мы засеваем ее овсом и чече­вицей. На Благовещение около русской церкви продают жаворонков — пти­чек из теста с изюминками-глазками. В руках мальчишек пучки вербы с пушистыми шариками. Она упоительно горьковато пахнет.

В доме предпраздничная суета. Выставляются вторые рамы, дворник уносит их вподвал. Свежевымытые стекла сверкают. Вкомнатах непривыч­но гулко, так как все мягкие вещи вынесены: ковры, занавески, диваны. Зимние одежды убираются вобитые железными полосками сундуки. Как весело, как необычно!

В Чистый четверг папа везет нас причащаться в нашу Тарасовскую цер­ковь. Это маленькая старая церквушка на восточной окраине. Дальше уже степь. Двор с несколькими почерневшими, криво уходящими в землю мо­гильными плитами уже зеленеет молоденькой травкой. В церкви пахнет ладаном и горячим воском. Свет лампад и свечей спорит с лучами солнца, льющимися в узенькие оконца. Идет служба. У входа продают свечи. Папа дает нам деньги, мы покупаем по свечке, зажигаем их и ставим в высокие канделябры. Служба кончается, вслед за папой подходим к священнику, он вкладывает нам в рот омоченные в вине твердые кусочки просфоры, мы целуем крест и руку священника. Причастие нас немного беспокоит: мы знаем, что его нельзя жевать, но как проглотить, если оно такое твердое. Дома прислуга нас поздравляет.

Няни говеет и читает Евангелие. А на кухне мама красит яйца. Она опускает их по десятку в полотняном мешочке в котел с кипятком ровно на пять минут. Выбираем самые красивые и кладем их на тарелки в зеле­ную травку. Под вечер ставится тесто на куличи. Чтобы замесить эту массу (тесто ставится на ста желтках), привлекается дворник, здоровенный, все­гда улыбающийся татарин Андрей, который с братом Шакиром много лет служит у нас. Кухарка собственноручно моет ему белые мускулистые руки, и тесто начинает издыхать и пищать под могучими взмахами. На утро топится русская печь, которая сперва немилосердно дымит. И вот уже на папину и мамину кровати осторожно выкладываются душистые куличи. Один кулич и десяток яиц отдаются на кухню. Кроме куличей в каждой семье обязательно пекутся «псатыри» — сдобные крендельки особой фор­мы, в память о терновом венце Христа. Делать их довольно кропотливо, поэтому хозяйки обычно ходят друг другу помогать. Уж как мама ни заня­та, а от этой традиции она не уклоняется.

— Сегодня делаем псатыри у Варвары Кирилловны.

Дамы усаживаются вокруг низенького столика, и, ловко орудуя ножич­ками, обмениваются новостями, рецептами и угощаются кофе.

Вечером папа ведет нас в собор. Служба долгая. Отдергивается парчо­вый занавес, священник меняет ризу. Но вот он выходит с поднятой чашей и благословляет народ. Мы возвращаемся домой со свечками. Губаты[†††] по­даст мама, так как прислуга вся у заутрени. У православных всенощная, и разговляются утром. Армяне вечером. Только вот мясного нельзя, можно есть рыбное и яйца. А мы с Тодей голодные, потому что нам захотелось вместе с прислугой весь день ничего не есть. Папа с мамой не держат по­стов, но нам не препятствуют.

А утром опять звон колоколов всех церквей, опять священники, гости, поздравления.

Еще один милый праздник — Троица. Папа покупает мешок травы, ко­торой завален весь базар, и ее рассыпают по комнатам. Мы валяемся на ней, восхищаясь таким нарушением порядка. Двери, окна, крылечки всех домов украшены зелеными ветками.

В городе праздновали еще день святого Георгия — Хадрилес. В этот день бывало народное гуляние на площади, где теперь парк им. Вити Черевичкина. Там сооружались качели, пестрые ларьки сосладостями и игрушка­ми. Нас, впрочем, туда не водили, мы только видели все это издали, проез­жая в трамвае.

Не покажется ли, что у нас были сплошные праздники? Нет, это только остров на фоне будней. Развлечениями мы были мало избалованы, не в пример нынешним детям, пресыщенным бесчисленными елками, телеви­зорами, кукольным театром, завалены сластями и игрушками.

Нас радовал Петрушка, изредка забредавший во двор. Расставлялись пестрые ширмы и начиналось нехитрое представление, завершающееся тем, что Петрушка колотил палкой других персонажей: доктора, городового, черта.

Кинематограф появился незадолго перед войной. Он назывался у нас электробиографом. Обычно давалась вначале видовая картина, потом дра­ма, а на закуску комедия со знаменитым Максом Линдером или француз­ским комиком Пренсом. Фильмы были с субтитрами, а под экраном поме­щалось пианино, на котором старушка сопровождала кадры отрывками музыкальных пьес.

Мест для прогулок немного. Балабановские рощи были запущены, там находили пристанище босяки. Берег Дона, застроенный складами, являл картину неприглядную. Удивительно, как у такого богатого города не дохо­дили руки использовать этот прекрасный дар природы.

Городской сад принадлежал коммерческому клубу. В клубном здании, а летом на обширной веранде проводили время завсегдатаи. Там шла кар­точная игра, иногда довольно крупная. Папа был почетным членом клуба, но никогда там не бывал. Сад днем был открыт, а по вечерам в нем играл оркестр, и вход не для членов был платным. Нас знали швейцары и всегда нам кланялись. Была там и площадка, которой заведовал бывший актер господин Инсаров. Мы днем ходили туда с няней, а потом уже одни, по вечерам.

У некоторых горожан были за городом дачи. Однажды нам довелось побывать на даче Шапошникова. Там был и пруд с лебедями. За чаем на веранде изумило нас, что на перилах был насыпан сахарный песок, чтобы отвлекать мух от чайного стола. Эта «затея сельской остроты» привлекала, вероятно, на даровое угощение мух со всей окрестности. Как-то побывали мы на хуторе папиного знакомого, Егора Манулыча Попова**. Там уж набе­гались, наелись ягод, домашнего хлеба с только что сбитым маслом.

Редки были поездки за город, но надолго запоминались они. Возвра­щались вечером, полные впечатлений, с ворохом полевых цветов. По мяг­кой проселочной дороге неспешно трусила лошадка. Медленно поворачи­вались пустынные поля. По одной зажигались звезды. Веяло свежестью, запахом трав. Делалось почему-то грустно, словно жаль было пустынных полей, одиноких ли серых мельниц, себя ли?

Читать я выучилась сама, очень рано, когда к Тоде стала приходить учи­тельница, готовить его в гимназию. Меня на занятия не допускали, я зави­довала Тоде, пряталась за гардеробом и, случалось, не выдержав, раньше него кричала ответ. Тодя злился и меня прогоняли. Тодя всегда учился хуже меня, так как был талантливее, своеобычнее***. Кроме того, для меня ученье было игрой. Книжек у нас было не так много: сказки, американ­ский комикс «Приключения Бастера Брауна», препротивные, жестокие не­мецкие похождения Макса и Морица, позже книги Желиховской, Лукаше­вич. Были басни Крылова, Пушкин, Гоголь. Выписывали для нас журнал «Задушевное слово». Не так уж много нам вслух читали. Очень любила я мой раскрашенный букварь с заглавной картинкой — Пушкин читает сти­хи няне.

Папа очень хотел, чтобы мы знали языки. Появлялись бонны-немки. Все они были нестерпимо скучны — белыми фартучками, аккуратностью, пошлостью нравоучительных рассказиков. Одна была последовательницей немецкого педагога Фребеля, проповедовавшего пользу ручного труда. Все заставляла нас плести салфеточки из полосок разноцветной бумаги. Мы чувствовали в них потенциальных врагов того сложного поэтического мира, в котором мы жили. Бедные немки.

Для занятий французским и армянским папа пригласил преподавателя семинарии Храчья Аджанян, его имя есть в энциклопедии. Это был живой чернобородый человечек, частенько засиживавшийся за чайным столом, где беседа велась отчасти на французском (ради мамы), отчасти на армян­ском. Он разнообразил наши уроки, сочиняя для нас пьески. Знаток вос­точных языков, он для забавы надписывал наши тетрадки по-персидски, по-арабски.

Но я забежала вперед: а Нина-то? Нина родилась, когда мне было шесть лет. В этот день нас с Тодей отправили с утра к знакомым. Недлер, эстонец по национальности, художник по профессии, заведовал художественной мастерской. Его жена, русская, веселая, кругленькая женщина, брала у мамы уроки музыки. Мы дружили с их детьми Митей, который был годом старше Тоди, и маленькой Ксеней.

В этот холодный осенний день (8 ноября) нам было особенно весело. Мы играли на большой веранде, обедали в детской за маленьким столи­ком. Вечером за нами пришла горничная.

Утром меня будит Тодя:

—            У нас маленькая лялька!

—            Что за лялька, откуда ты знаешь?

—            Я слышал плач.

—            А может быть, у папы больные?

—            А почему в коридоре корыто?

Мы в одних рубашонках бежим в спальню. Мама лежит в постели, а около нее маленькое чудо. Появляется в доме новая няня, на редкость слав­ное существо.

Забавная была Нина в детстве, толстенькая, писклявая. Разница в воз­расте, ощутимая в детстве, не позволяла ей участвовать в наших играх. Ни­когда мы не были с ней так близки, как с Тодей. Я учила ее читать, но ее внутренний мир мне был незнаком.

Когда мне было семь лет, меня отдали в подготовительную школу На­дежды Ивановны Пирожковой. Сама она преподавала русский, а арифме­тику вела строгая Александра Ивановна. Ее уроков я не любила, да и мето­дика была не вдохновляющая. Это была немецкая система Еруббе. Сперва изучались отвлеченные числа, надо было вычислять бесконечные «столби­ки». Потом переходили к «именованным» числам. Опять-таки абстрактно занимаясь переводом верст и саженей в аршины и вершки, берковцев и пудов в фунты и золотники. И кто только придумал эти дикие соотноше­ния, словно нарочно, чтобы мучить детей! А под конец переходили к зада­чам на «типы»: на поезда, смеси, бассейны… Впрочем, и в гимназии в первых классах было то же.

Училась я легко, в школу ходила с удовольствием. Очень рано обнару­жилась врожденная, по-видимому, любовь объяснять. Учителя это обнару­жили и иногда говорили маленькой тупице: «Асвадурова тебе объяснит». И на переменах было весело. Мама клала мне в специальную корзиночку булочку «жулик» с ветчиной и яблоко или конфету. Эти «жулики» были в форме «франзольки» и стоили копейку. Позавтракав, мы играли в кошки-мышки, водили хоровод: «Бояре, а мы к вам пришли. Бояре, вы зачем к нам пришли? Бояре, мы невесту выбирать. Бояре, которая мила?» Бог зна­ет, из какой старины пришла к нам эта игра… Из школы я ушла по болез­ни, а потом уже ко мне стала приходить учительница и по-настоящему готовить в гимназию. Ее звали Лусик Макаровна Атаманова. Настоящий педагог Божьей милостью. Грамматику мы учили не по учебнику. Была у нее тетрадка в клеенчатом переплете, ею исписанная, с правилами, приме­рами, схемами, таблицами, ее собственными сопоставлениями. Было страшно интересно, когда открывались неожиданные закономерности, а не надо было брать только памятью. Хотелось бы мне теперь повидать эту книжечку!

Она же занималась со мною армянским, учила молитвам. Экзамен предстоял и по Закону Божьему. Поступила я в гимназию девяти лег. Все сдала на пятерки и даже заслужила похвалу от батюшки за «Символ веры».

Я еще ничего не писала о наших поездках на море, а между тем мы не раз ездили в Анапу, которую папа считал особенно полезной для детей. Один раз только побывали в Крыму. В дорогу набирали бездну вещей. В багаж сдавали огромную плетеную корзину-сундук с постельным бельем, кухонной утварью и керосинкой, которую только в последнюю поездку сме­нил новомодный примус. Эта шумная новинка называлась уважительно шведским примусом. На резервуаре было выгравировано наименование фирмы Primus, откуда и название аппарата. Ехали всегда вторым классом. Это были купейные вагоны с мягкими диванами в парусиновых чехлах. В первом классе, говорили, были копры и зеркала. От Туннельной везли на лошадях. Вместо раскаленных, пахнущих бензином автобусов, открытая коляска с парой лошадок. Нежное степное утро, пахнет свежей травой, цветами. Лошадки бегут неторопливо, а рядом скользят их длинные тени. Папа беседует с извозчиком. На половине дороги отдых. Родничок, ручей, где остужаются арбузы, поят лошадей. Дальше холмы, мелькают деревень­ки, на дорогу выбегают ребятишки, бросают нам букетики, а мы им монет­ки. И вот оно — море.

День мы в гостинице, пока папа с мамой снимут квартиру. Это нетруд­но: билетики о сдаче жилья в каждом окне.

Анапа не была престижным курортом, в основном, сюда съезжались скромные семьи с детьми. Ни живописных окрестностей, ни развлечений. Улицы пустынны, тротуары поросли мелкой сухой ромашкой, скудные де­ревца плохо приживаются. Теперь гам, конечно, все по-иному. Раскопки обнаружили древние захоронения, открыт музей. И воду, наверное, уже провели. А в паше время ее возили в бочках из речки Анапки и продавали ведрами.

Бухта была перегорожена сетями, над которыми на вышках рыбаки-тур­ки караулили ход рыбы. Под вечер к пристани подходили лодки, полные серебряной, бьющейся рыбой. Мы часто ходили на пристань купить кефа­ли и барабулек. Иногда попадался морской кот. Его выбрасывают на камни и беспощадно забивают. Все ненавидят эту злополучную рыбу, встреча с которой вморе очень опасна. Вечерами прогулки на высокий берег, к маяч­ку, сверкающему, как леденец. Огни далекого парохода, запах и шум огром­ного моря. Хорошо…

Да, жалко тишины, свободного пляжа, где можно рано утром побро­дить, собирая ночные дары моря; ракушки, пемзу, причудливые корни. Даже детям моим этим не пришлось насладиться, не говоря о внуках, для которых все это станет мифом… Везде шумно, людно.

Только раз мы изменили Анапе и побывали в Симеизе, собственно, вего предместье, которое называлось Ай-Панда. Вдоль шоссе, у самого моря, были разбросаны домики, называвшиеся вагончиками. У них и окна от­крывались, как в вагонах. По другую сторону раскинулся огромный парк, принадлежавший, как и вся земля под Алупкой и Симеизом, генералу Мальцеву, купившему ее, как говорили, у татарина за шапку пятаков. Ска­жу, к своей чести, даже в те годы мне не импонировала эта сделка пройдо­хи-генерала, над которой все смеялись…

Близ домика бил из скалы родник сильной, сверкающей струей, выбивавшей кувшин из рук. Берег был в двух шагах. Из моря поднимались две скалы. Дива и Монах. Дива стоит до сих пор, но Монах обрушился после крымского землетрясения.

Много позже мы побывали в Крыму, уже с внуками, останавливались на побережье Симеиза. Я попыталась отыскать знакомые места, но ничего узнать было нельзя. Грустно побывать вместах, где бывал ребенком, если там все прежнее, а ты уже не тот.

А славно нам жилось тогда, в этом «вагончике»! Он стоял в котловине, соединяясь мостиком с ее краем. Мостик был усыпан алычей. Домик, в сущности, состоял из одной комнаты, с обегающей ее верандой. Хозяин, татарин, каждое утро приносил нам связку бубликов и вешал ее на столбик веранды…

Запомнился забавный эпизод. Папа встретил поставщика, который пе­рестал приносить сыр, и спросил о причине. «Хозяйка отказала, прогнала меня!» Мама не сразу сообразила, в чем дело, потом много смеялись. Ут­ром она играла на рояле (его арендовали в соседском доме). Пришел тата­рин, которого она не узнала: «Зири нада?» «Нет, это не серенада марш Боккачио». Он обиделся и ушел. Невинное недоразумение и легкие по­следствия, всегда бы так…

Обратно мы ехали пароходом до Севастополя, где задержались на день. Гостиница была близко от порта. На рейде стояли могучие броненосцы. Шли маневры. От орудийных залпов звенели стекла. У причалов колыха­лась тяжелая зеленая вода… Город был беленький, с горбатыми улочками, с грудами ядер и пушками около памятников. Каков он нынче?

Последняя поездка нашей с папой семьи на море была уже в военные годы. 1915′?1916?

Новый дом имел два парадных входа. Правый, под балконом, вел в при­емную. Современный снимок.

Жизнь подорожала. Чтобы сводить концы с концами, папа повесил на дверях дома дощечку и в послеобеденные часы принимал больных. С нами приехала тетя Эмма из Петрограда, где трудности ощущались больше. А я этих трудностей не сознавала. У хозяйки был запущенный сад, где росли сливы, в ту пору еще недозрелые, что нас, впрочем, не смущало. В саду была пасека и строеньице, где зимой продавался мед. Там стоял бак с ме­дом, залетали пчелы, упоительно пахло и было полутемно. На полах груды старых книг, купленных на вес для обертки. Для меня это было тем, что Толстой называл «нечаянная радость» (мало кто знает, что в псалмах так называли Богородицу). Сколько сокровищ я там откопала! Впервые про­чла «Собор Парижской Богоматери», «Гана Исландца». В этой беспоря­дочной груде, одна, без начала и конца, врезалась мне в память.

Группа людей попадает на Луну, вернуться невозможно. Обживают об­ратную сторону, где есть условия для жизни. Наивность этой фантастики меня не смущала, да и не в ней суть. Новые поколения приспосабливают­ся, старое вымирает. Остается один старик. Но его рассказы о далекой и прекрасной родине принимают за сказки. Он чудовищно одинок в среде занятых ежеминутными заботами о скудном быте потомков. Чувствуя при­ближение смерти, он отправляется в последнее странствие, чтобы еще раз взглянуть на родную планету.

Странно, но впечатление от этой наивной книжки осталось неизглади­мым. Разве не так же каждый старик одинок? Даль во времени так же недо­сягаема, как даль в пространстве. Уходя, как-то жалеешь о том, что уно­сишь с собой, хотя оно никому не нужно. Вот и буду вспоминать свое прошлое, хотя бы для самой себя[‡‡‡].

О постройке нового дома папа подумывал издавна. Вначале предпола­гался одноэтажный, но после рождения Нины решился на два этажа. Как ко всякому делу, готовился исподволь и задолго. План создавал сам, хотя и советовался со знакомым архитектором. Был куплен на слом старый паро­ход, железо которого пошло на арматуру. Массивные брусья закладывались в стены и перекрытия. Папа входил во все детали, беседовал с подрядчика­ми, изучал книги по строительству. Котлован под фундамент был необы­чайной глубины. При его рытье наткнулись на древнее захоронение: об­ломки оружия, кувшин с грубым орнаментом. Когда узнали, рабочие успели все разметать, но череп и два кувшина долго сохранялись в подвале. Сдать бы в музей, да был ли он тогда? А потом пришли такие грозы, что свои бы головы уберечь… Для нас, детей, постройка составила целую эпоху. Собра­лась целая компания мальчишек, ну и я с ними, конечно. В каждую яму нужно было опуститься, на каждый блок ракушечника взобраться. Из дра­нок делали копья, кинжалы. Известь творилась в квадратных ямах, обло­женных досками. Сперва она пузырилась и шипела, а потом превращалась в безобидную на взгляд, соблазнительную мягкую массу. Я не замедлила свалиться в нее. Папа потащил меня к водопроводному крану и стал не­щадно обливать на потеху всей компании.

Среди мальчишек выделялся один, мой первый герой, сын священни­ка, Ваня Келешагинов. Это был худенький, в веснушках, отчаянный сорва­нец. Как он мог появиться в семье тихого, ласкового батюшки, нашего соседа? Позже Ваня убежал на фронт и шестнадцати лет был убит. Чтобы не уронить себя в его глазах, я была готова на любую отчаянную выходку.

С ним в моем сердце оспаривала место наша двоюродная сестра, Юля Френкель, дочь маминой сестры, тети Мани… Юля приезжала к нам из Таганрога по воскресеньям на сольфеджио, которое мама давала группе уче­ников. Она была на семь лет старше меня, держалась, как взрослая, с нами возилась, как с котятами. Была очень хорошенькая, изящная, вся какая-то свежая, душистая. Она хорошо играла, готовилась стать пианисткой, да она и сделала музыкальную карьеру. Позже преподавала в Париже, куда переехала со вторым мужем.

Появились у меня и друзья — девочки из соседских семей. Напротив жила семья Кастанаевых. Детей у них было много. Старший, Мартын, не шел в счет, он был уже студентом, видимо, не блестящим, потому что лето занимался с репетитором, уродом, почти карликом, весельчаком и балагу­ром. Учитель с учеником были очень дружны и весело проводили время. В советские годы я встретила Мартына продавцом винного магазина. Потом шла Лилечка, умненькая и хорошенькая девочка, которая внезапно умерла от заражения крови. Только накануне мы сидели вечером у нас на построй­ке и рассказывали страшные сказки, и вот она тоненькая, восковая, лежит в гробу. За ней шла Катя, смуглая, степенная, которая стала известным кардиологом и лечила мою маму. Был еще Шурик, добродушный увалень, приятель Нины, и маленький Маргосик, умерший от крупа. Удивляла меня семья Кастанаевых. Сколько я помню своих родителей, они всегда были заняты. Кастанаевы ничего не делали. Отец — румяный, с глазами на выка­те, весь день просиживал на лавочке подле дома, а вечером неизменно шел в клуб. «Мадам Кастанаева» вставала поздно и в халате и шлепанцах выхо­дила на улицу побеседовать с соседками у открытых окон, а вечером, затя­нутая в корсет, отправлялась в гости. Дом и хозяйство были на руках у прислуги, дети под присмотром «мадмуазель», польки, худой старой деви­цы, носящей монументальное имя Антонины Наполеоновны Бабих.

Были в нашей компании дочки Алаханова, владельца мельницы и хле­бопекарни, толстушки, которые всегда что-то жевали и нас угощали очень вкусными галетами. Еще дочь русского священника Оля, близняшки Сюся и Муся… Все жили в домах старинной постройки, с массой пристроек и закоулков, где было раздолье играть в прятки. А вечерами мы любили усе­сться в полутьме на постройке и рассказывать сказки, особенно страшные.

Я пристрастилась к чтению, узнала дорогу в библиотеку. Сперва эта пре­словутая Чарская, на которую теперь вешают всех собак. Но было же у нее что-то, увлекавшее не одно поколение маленьких читателей. Умела она заинтересовать фабулой, образами героев. Читая, мы искренне ненавидели низость, трусость, восхищались смелостью и благородством. Кто не плакал над судьбой княжны Джаваха, сына Шамиля? Нет, я не брошу в нее камня.

Потом я открыла для себя Майна Рида, полюбила Жюля Верна. Не прошли мимо меня и пестрые книжки похождений сыщиков — Ната Пин­кертона, Ника Картера, которые я таскала у Тоди.

Тодя постепенно удалялся от меня. Появились товарищи, новые инте­ресы, презрение к девчонкам: чтением он мало увлекался, зато у него по­явилось пристрастие к инструментам, к мастерству. Но он по-прежнему был добр и великодушен, всегда у него можно было выпросить любую по­нравившуюся тебе вещь.

Постройка дома велась только в летнее время и заняла два года. Осенью 1912 года мы перебрались в него. На каждом этаже по восемь комнат. Ком­наты были большие и, признаться, холодноватые, потолки очень высокие. Особняком размещались папина приемная и кабинет, большие гостиная и столовая с каминами, детская, спальня, отдельная комната Тоди и еще за­пасная комната «для гостей». В кухне можно было устроить танцкласс. На втором этаже — большой балкон, частично прикрытый брезентом со што­рами, на нижнем деревянная веранда, выходящая в сад. Нижний этаж папа временно сдал Александру Егоровичу Ходжаеву, который также был занят постройкой своего дома.

Братья Ходжаевы были богаты. Старший, Карапет Егорович, никогда ничему не учился, всю жизнь провел за границей. В советские годы он заведовал армянским кладбищем. Помню, как он возмущался, когда ему спустили «план захоронения»: «Что же мне, людей убивать?» Артем Егоро­вич был ярый картежник, на его дочери впоследствии женился мой двою­родный брат Саша. А Александр Егорович, домосед, добряк, немного по­баивался своей жены, раздражительной дамы с претензией на светскость. Старшая дочь была уже барышня. С младшей я надолго подружилась.

Та была годом старше меня, некрасивая, с длинным лицом и крупными зубами. Очень сутулилась. От этого недостатка ее отучали, заставляя еже­дневно по часу лежать на полу без подушки. Лежит она, а я смотрю на часы: «Нина, уже!» Так же она караулила мои часы музыки. Нина была очень живая, непосредственная, даже наивная девочка. Так как они часто и подолгу бывали за границей, и, кроме того, у нее постоянно болело горло, то в гимназию она не ходила, а экзамены сдавала экстерном. Мы с ней были неразлучны. Как мы чудесно играли! Перевоплощались в героев каж­дой прочитанной книги, путешествовали и в джунглях, и в полярных стра­нах, на что нас вдохновлял настоящий альпеншток, вывезенный папой из Швейцарии.

Под новым домом (он отапливался из котельной) развелось много ко­шек. Ловить совершенно диких, отчаянно сопротивляющихся котят было захватывающе интересной и не совсем безопасной охотой. Мы проникали в подвал через пустующую летом угольную яму и отрезали котятам путь. Нам хотелось их приручить, но, несмотря на обильное угощение, наши пленники неизменно убегали.

Мы затеяли рукописный журнал, сочиняли стихи и прозу. Нина его раз­рисовывала, она хорошо рисовала, недаром впоследствии стала учительни­цей рисования. Тайником, где мы хранили от старших свои секреты, был чердак. Откроешь все окна, там гуляет веселый сквозняк, пахнет свежими стружками, известью, из западных окон виден закат, всякий раз новый. Ждешь каждого вечера, как праздника. Чердак как бы плывет в сказочную страну пламени и золота. Сколько задушевных бесед, сколько мечтаний!

Дальнейшая судьба Нины — горькая судьба… Ее арестовали в 1937 за близкое знакомство с «врагом народа». Сослана, выжила благодаря своей профессии: оформляла стенды, рисовала плакаты. Вернулась в Ростов без единого зуба. Никого из семьи дома нет. Приютилась у кого-то из знако­мых. Я нашла Нину у мамы, которая подыскала ей протезиста. А потом она куда-то уехала. А я? Я… сробела перед ней. Это была уже не та Нина. Она наглухо замкнулась. Я не смогла сломать страшного льда молчания, пере­шагнуть через пропасть. Горестный образ Нины до сих пор укором стоит передо мною.

В том же, 1912, году пошла я в гимназию. Училась легко.

При входе встречал нас старик швейцар в ливрее с позументом. В              огромном, двухсветном зале все классы собирались для обшей молитвы. За порядком следила вездесущая Любовь Михайловна, помощница началь­ницы. Ее сухой палец просовывался между перешепнувшимися девочка­ми. Беда! Могут к стенке поставить, а то и без обеда оставить. В последние годы общая молитва сменилась молитвой в классе, причем читали две де­журные на русском и армянском языках. До сих пор помнится: «Преблагий Господи» перед началом занятий и «Благодарим тебя, Создатель» в конце учебного дня.

С первого класса у нас было много предметов и учителей: русский, За­кон Божий, арифметика, история, география, природоведение, немецкий, французский, чистописание, раз в неделю — рукоделие, танцы… Каждый день пять уроков. Из учителей первых классов особенно помнится учи­тельница русского, Мария Рафаэловна Чижевская. Очень старая, у нее учи­лось не одно поколение. Оригинальная была фигура. в черном шелковом платье, затянутая в корсет, с ослепительно белым воротничком. Напудрен­ная до мертвенной белизны, с угольно черными волосами. Красилась ли она или это был парик?

Ее очень боялись, в классе можно было муху услышать. Двойки, едини­цы сыпались градом: «Чушь порете! Дичь несете! Повторите! Вы! Вы! Вы!»Была маниакально чистоплотна, требовала девственной чистоты тетрадей. Обнаружив кляксу, брала брезгливо тетрадь за уголок и несла по классу «Что это такое? Что это такое?» Но преподавательницей была превосход­ной. Грамоте выучила всех.

С арифметикой опять не повезло: наша Марья Ананьевна и предметом не умела увлечь, и авторитетом не пользовалась. «Горничными хотите стать, горничными!» кричала она, но в классе стоял шум. Зато учительница географии была личностью замечательной. Все для нее покоилось на трех китах: самодержавие, православие и народность. Грузная крупная женщи­на вплывала в класс, водружалась на кафедру, с которой окидывала нас гроз­ным взглядом. Предмет свой вела очень хорошо: интересно рассказывала, приносила в класс таблицы, картины, читала отрывки из описания путе­шествий. Мне, например, после какого-то моего вопроса дала книгу на дом. Но и вопросы следовало задавать с оглядкой, что испытала на себе Лиза Ованесова. Речь зашла о Земле, как о небесном теле, об образовании планет. Лиза подняла руку: «А как же батюшка говорил, что Бог создал Землю?» Что тут поднялось! Разъяренная Ольга Алексеевна даже с места поднялась: «Ах, вы уже в Бога неверите? Из молодых, да ранние!» Отчиты­вала Лизу целый урок и после к ней не благоволила. А у нас невольно затаилась мысль, что на вопрос-то она не ответила…

Вспоминается один из последних ее уроков, посвященный по програм­ме административному устройству России. Было это уже в 18-м году, на Дону были белые, все рушилось, трещало по швам, никто не знал, что представляет собою страна. И вот с кафедры раздается спокойный голос Ольги Александровны:

— Ну, что будет, никто не знает. Я вам расскажу о том, что было.

Истала повествовать о Великой, Малой и Белой Руси. А когда пришли большевики и началась чистка преподавательского персонала, на вопрос комиссии, верит ли она в Бога, она ответила: «Вы ведь видите, сколько мне лет, следовательно, что вы можете предполагать?» Это завершило ее педагогическую карьеру.

Да, всякие бывали учителя. Василий Евментьевич Антонов, историк. Маленький, толстенький, с пухлыми, грязными ручками. Побеседовав впол­голоса с вызванной ученицей, он приступал к «объяснению», вернее, по­просту читал нам, водя пальцем, наш учебник. Класс развлекался, как хотел. Флегма не изменила ему, даже когда одна ученица запустила туфлей в другую. Даже интонация не изменилась: «Трудно было Суворову подни­маться на гору, еще труднее было спускаться с горы. Вы скоро калошами будете перебрасываться».

Только один урок его слушали с неослабным вниманием, когда речь шла о Пипине Коротком: злополучный историк с незапамятных времен носил такое прозвище.

В нашем классе «Б» было большинство армянок, поэтому на уроки ар­мянского (и, конечно, Закона Божьего) к нам переходили армянки из класса «А», а русские шли к своему священнику. К нам входил полный, приветли­вый пожилой человек в черной рясе с серебряным крестом на груди. Про­грамма обширная: мы изучали Ветхий и Новый Заветы, церковное устрой­ство, иерархию духовенства, рисовали форму жезлов, церковную утварь, чертили план храма, даже ходили в церковь на экскурсию. Иногда он про­сто беседовал с нами. Будучи рационалистом наш Тер-Бедалян всему ста­рался дать логическое объяснение. Кто-то спросил, почему после рожде­ния ребенка до известного срока нельзя ходить в церковь (вероятно, был такой случай в семье). Он объяснил так: «Это забота о матери. Не будь запрета, неразумные родичи повели бы неокрепшую женщину и повреди­ли ее здоровью». Говорил он просто, ласково, по-отечески бережно. По­мню, зашла речь о седьмой заповеди — «не прелюбодействуй». Перед ним сидели девочки, доверчиво глядевшие на него. «Есть в жизни прямая доро­га, есть и кривые пути. Вот от такого кривого пути и предостерегает нас эта заповедь». Бедалян был приходским священником Миши, он венчал нас, крестил Юру.

Из преподавателей старших классов математичку Екатерину Антоновну Колоденко любили даже заядлые ленивцы. Живой блеск глаз, выразитель­ная речь, ласковая улыбка и, главное, искренняя увлеченность доставляли всем нам эстетическое наслаждение. Чертила она превосходно, что явля­лось новшеством, употребляла цветные мелки, умела показать жизненное приложение некоторых теорем. Она была участницей 1-го математическо­го съезда в 1908 году.

А вот литературой я не увлекалась, сочинения писала гладко и толь­ко не вкладывала в них души. Хотя их читали в обоих параллельных классах, как образцовые.

Все учителя носили форменные мундиры, синие с золочеными пугови­цами, а учительницы — синие платья. Конечно, в военные годы правила уже не соблюдались. Начальницу, величественную даму, воспитанницу Смольного института, мы видели только в экстренных случаях.

Класс наш был дружный: ни лидеров, ни изгоев. Не было и националь­ной розни. Единственной еврейке, Сарре Копелевич, мы немного завидо­вали, когда она уходила домой с урока Закона Божьего. На свою Пасху она угощала нас мацой. Конечно, были группировки, свои компании, встре­чавшиеся вне гимназии. Но я оказывалась в стороне, хотя меня все люби­ли. Я мало придавала значения своим успехам, охотно всем помогала, но у меня сложилась своя, отдельная, жизнь, была Нина, были книги. В классе имелась еще одна, помимо меня, отличница Валя Татаренко, ревниво относившаяся к своим и чужим успехам. Она льстиво обращалась ко мне никак не могла примириться с тем, что я так мало придаю цены отметкам, которые так много значили для нее.

Не помню, когда я стала заниматься с француженкой, мадам Жюли. Не один год я брала у нее уроки. Шумная, громогласная, веселая, она охотно отвлекалась во время урока, рассказывала о своей Нормандии, обычаях, рисовала формы повозок, грелок, пела песни. Передо мной раскрывалась жизнь провинциальной Франции, усыпанные яблоками сельские дороги, по которым в воскресные утра катят на высоких тележках молоденькие фер­мерши в накрахмаленных чепцах, с аккуратно поднятыми юбками, и везут на продажу молоко, яблоки, свежее масло в виноградных листьях, круглые хлебцы.

Она была патриотка. В ее маленьком, чистеньком домике на занавес­ках, накидках, даже на пыльных тряпках, было вышито: «Вив ла Франс! Вив ла Долонь!» Муж ее был поляк, бывший маляр. Скучая по своей профессии, он все время что-нибудь красил. Даже статуэтка Наполеона была выкрашена! Уморительны были ее отношения со старухой домработницей: в сущности, они обе считали друг друга чудачками и втихомолку подсмеи­вались одна над другой.

Жарким летом 1914 года пришла весть о войне. На улицах манифеста­ции с флагами, царскими портретами, пением «Боже, царя храни». Появи­лись лубочные картинки с карикатурами: Вильгельм II в каске с закручен­ными усами, дряхлый, седенький Франц-Иосиф, турецкий султан крохотный, с огромным носом. Над противником изощрялись кто как мог. Даже в «Задушевном слове» появилась загадка: «Пока турецкий флаг суще­ствует, угадайте, что в нем неправильно?» (Звезда внутри полумесяца). Про­славлялись подвиги наших войск. Замелькали в витринах портреты казака Козьмы Крючкова. Когда появились цеппелины, расклеены были картин­ки со стишками: «Немец рыжий и шершавый разлетался над Варшавой, но казак Данила Дикий продырявил его пикой, и ему жена Полина шьет шта­ны из цеппелина».

Однако, действительность оборачивалась по-иному. То один знакомый приходил прощаться перед уходом в армию, то другой. Стали готовиться к приему раненых. Освобождали школьные здания. Учебный год мы начали во вторую смену в здании семинарии. Это было первое в ряду многих пере­селений. Мы готовили подарки для солдат. Мама сшила кисет, в него по­ложили мыло, карандаши, бумагу, папиросы, табак, носовые платки, «лухум» — сухари. Каждая из нас вложила открытку со своим адресом. Я получила ответ от своего солдатика. Он благодарил и просил прислать часы, что было вне моих возможностей, и переписка на этом прервалась.

Раненые прибывали. Мы бегали под окна нашей гимназии. Солдаты высовывались из окон, просили принести папиросы, которые мы привязы­вали к ниткам, спущенным из окна. Они в благодарность спускали бусы, сделанные из хлебного мякиша и окрашенные химическим карандашом.

Вместе с ранеными в город проникали слухи. Заговорили о неудачах на фронте, плохом обмундировании, нехватке снарядов. Это было странно и тревожно. Жизнь становилась скуднее и труднее. Мы переселились в ста­рый дом. Ходжаевы перешли в свой… Папа сдал наш новый под Высшее начальное училище. Верхний этаж занял сам директор, Владимир Василь­евич Поляков. Его два старших сына находились в армии. Он был вдовец. С ним жили младшие: Оля, годом меньше меня, оставалась за хозяйку и воспитывала братьев, забияку Женю и плаксу Васю. Со всей этой молодой компанией, включая 16-летнюю домработницу, мы дружно играли в саду, особенно увлекаясь крокетом.

Папа между тем отгородил частоколом часть двора и развел там сад. В саду была большая клумба и грядки с милыми, простыми цветами: анюти­ными глазками, львиным зевом, левкоями, маргаритками, много кустов сирени и особенно великолепных роз. В этом ему помогал наш старый знакомый Евгений Рафаэлович Патканян, сын большого армянского поэта Рафаэла Патканяна. Старший брат его был врачом, но сам он учиться не захотел и стал просто слесарем. Талант проявился в нем разносторонней одаренностью. Он обладал золотыми руками, чутьем мастера. Вся отопи­тельная система в новом доме — дело его рук. Он мастерил шкатулки с секретом, любые поделки. Кроме того, он был страстным садоводом, делал чудеса в своем саду.

Папа любил его как собеседника, не меньше ценил как мастера. Очень непосредственный, увлекающийся, он не прочь был иногда присочинить кое-что без всякой корысти, просто чтобы рассказ вышел поинтересней. Мы, бывало, с трудом удерживались от смеха, когда он вдруг расскажет, как поймал белугу: «Она бы в этой комнате по диагонали не поместилась!» – «А правда, что белуги ревут?» — «Да! Когда ее вытащили, она так ревела, что за версту было слышно!» Скажет, и сам поверит, и улыбнется, сияя всем своим красивым, добрым лицом.

А война шла. Разговоры становились все откровеннее. Открыто возму­щались частой сменой министров. Шептались, что императрица сама нем­ка, что она вертит мужем, как хочет. Впервые прозвучало имя Распутина. О нем рассказывали анекдоты: о безграмотных записках, которые он посылал министрам: «Милай, выслушай ево. Сделай», о том, как он сконфузил даму на балу: «Ну, муженек-то у тебя скупенек рукава короткие и шея голая». Я не могла дознаться, кем он был, этот смешной человек, о котором гово­рили с двусмысленной улыбкой.

Искусственный патриотизм, подогреваемый сверху, трещал по швам и сменился общим неудовольствием. Вслух порицали великого князя Нико­лая Николаевича за бездарность. Какая-то горечь просачивалась, злая на­смешливость. Многое, конечно, я узнавала позже. Говорили, что в киноте­атрах перестали показывать вручение императору Георгиевского креста, так как из темноты слышалось: «Царь-батюшка с Егорием, а царица-матушка с Григорием». Прозвучало слово ИЗМЕНА.

Давно уже ввели карточки. Из обращения исчезло золото. А ведь хоро­шо помню, как мама просила в кассе: не давайте, пожалуйста, золотом тяжелое. Бумажные деньги стремительно падали в цене. Были выпущены марки с портретами царей: рублевые синие с Николаем II, зеленые трех­рублевые с Александром II и желтые двухрублевые с Александром III. От этих дней у меня сохранилось смутное ощущение какого-то уплотнив­шегося, сгустившегося времени, которое трудно расчленить на даты.

Конечно, в столицах брожение умов куда заметнее. К нам и вести дохо­дили с опозданием, да и жизнь на юге была благополучнее. Переехали из Петербурга и тетя Эмма с мужем. Они сняли комнату недалеко от нас. Начались бесконечные разговоры на кухне, где было теплее. Наконец, со­бытия хлынули водопадом.

В памятное утро к нам ворвалась мамина ученица Эля Мазлумова: «Ре­волюция! Что на улицах делается! Люди целуются! Свобода!»

Впервые от нее я услышала имя Керенского: «Это ведь крайний ле­вый». Понятия я тогда не имела, что значит «левый» и что значит «край­ний». Город кипел как развороченный муравейник. Толпы народа, оше­ломленные городовые. Со здания городской управы стаскивали двуглавого орла. Возникали шествия с красными флагами. Многие нацепили красные банты. Общее настроение бодрое, радостное. Все надеялись на перемены к лучшему. Рушилось то, что тормозило, мешало. Вот теперь кто-то сверху наведет порядок, устроит все по-хорошему.

Зазвучали новые слова (новые для меня, конечно): эсеры, эсдеки, каде­ты… Запестрели лозунги: «Война до победного конца!», «Долой войну!», «Вся власть Учредительному собранию!» Было от чего закружиться голо­вам обывателей.

Кстати, для меня слово «обыватель» не звучит презрительно. А к кому же причисляет себя тот, кто других так называет? Это ведь мы, все малень­кие люди, чьим муравьиным трудом творится все на земле. Не во имя ли их борются герои, фантазируют мечтатели, ломают копья честолюбцы, при­своившие себе право решать за других, в чем их благо. Не будь нас — чело­вечества, вся их деятельность потеряла бы смысл. Чудесный Метерлинк славит смиренных, стерегущих костер, от которого с факелами расходятся герои, освещающие дали. Не затерялись бы они вдали, не погасли бы их факелы, если бы не было костра?

Конечно, в городе были люди, знавшие больше нас, активно действую­щие. Шло расслоение, зрели конфликты. В гимназии творилось черт знает что. Занятия отменили. Толпились, шумели. Одна из «гнедых» крикнула, что надо устроить забастовку (не помню, писала ли я, что среди старше­классниц были ужасные дуры, две в рыжих пальто, одна в сером, ходившие всегда вместе, которых называли «пара гнедых, серый коренник»). Какая забастовка? Для чего? Но кое-кому понравилось, стали кричать: «Забастов­ка! Забастовка!». И в нашем классе кричали и спорили. Не все мыслили одинаково. Были влюбленные вцаря, для которых трагедией стало его от­речение. Спорили, имел ли он право отречься за сына. Восхищались Ми­хаилом, отказавшимся от престолонаследия, если не будет воли народа.

Кое-как закончили учебный гол. Тогда же затеялся литературно-худо­жественный кружок. Из мужской гимназии прислали делегатов, предлагав­ших нам участвовать. Уговорили меня одноклассницы. И вот я впервые вступила на общественную арену в качестве председателя литературной секции. Руководителем был преподаватель мужской гимназии Якоби, очень приятный, просто с нами держащийся человек. Мы проводили вечера раз в неделю, чередуя их с художественной секцией, руководимой Семой Садетовым. Устраивали спектакли, чтения своих произведений (и я читала свои стихи!), литературные суды над Рудиным, Базаровым, очень похожие на тот, о котором с таким юмором рассказывал Каверин в «Двухкапита­нах». Особенный успех имела газета «Юности честное зерцало», вылущен­ная Гришей Чахиревым.

«Газета не литературная — литераторы в ней не пишут, не экономичес­кая денег нет, не политическая — политика скучна». Фурор произвела статья, громящая «падение нравов», которая называлась «О темпоре, о морес!»

Гриша Чахирев был яркий, талантливый мальчик, озорной, жизнерадо­стный. И внешность у него была выразительная: большой, улыбчивый рот, торчащие уши. И юмор, не щадящий никого, не исключая самого себя. От него ждали многого. На фотографии, которую Гриша мне подарил, фраза: «Пройдут года, угаснет пыл молодости и, смотря на эту карточку, вы, мо­жет быть, скажете — он достиг своего. Но если Вам придется сказать: и ад вымощен добрыми намерениями, то не жалейте меня, а пожелайте только достойной смерти». Жизнь его уже кончилась. Какой она была? Женился рано на очень хорошенькой, легкомысленной девочке, развелся, женился вторично, Работал вкинематографии. С сыном общего языка не нашел. После бурной сцены с ним Гриша скончался от инфаркта, Жизнь жесто­кая штука. Когда долго живешь и видишь начала и концы, она кажется грустным фарсом.

Одно глубокое впечатление тех сумбурных лет. Я узнала Леву Вартаняна. Даже имя заучит музыкой. Ему было 18 лет. Он окончил гимназию и находился у бабушки. Родители его развелись и жили розно за границей. Лева был талантливым музыкантом, о котором говорили в городе.

Что-то отличало его от остальных людей. Его называли чудаком, но об­ращались с ним бережно и нежно. Поражала в нем детская искренность и незащищенность. Он не переносил ничего грубого, никакой жестокости, лицо его при этом искажалось, как от фальшивого звука. Он был очень красив, лицом походил на Байрона, только без его надменности. Говори­ли, отец Левы был необыкновенный красавец, вместе с тем мальчик был слаб здоровьем, немного близорук, что придавало его походке неуверен­ность, какую-то отрешенность.

Приход Вартаняна всегда был праздником. Он садился за пианино и играл часами. Иногда на просьбу сыграть что-нибудь, говорил; «Не могу». Под впечатлением прочитанного что-нибудь рассказывал. Так, целый ве­чер пересказывал «Петербург» Андрея Белого. Позже яперечла книгу, но такого потрясающего впечатления уже не испытала. Надо было слышать его негромкий грудной голос, видеть мягкую полуулыбку над собственным волнением, каким он рисовал боль и страх умирающего старого мира, не­отвратимость грядущего. Как все у нас его любили!

Мне почти не пришлось говорить с ним. Да что я была — 14-летняя девочка. Мальчики-гимназисты подшучивали над ним, в нем не было ни­чего мальчишеского, однако, он бросился на часового, ударившего женщи­ну и получил удар прикладом вживот, чуть его не убивший. Потом Лева уехал. Мы получили от него открытку с дороги, которая кончалась слова­ми: «…у меня в жизни только одно желание — увидеть еще раз мою маму».

Увидел ли? Судьба забросила его в Америку. Давал там концерты. После одного концерта перерезал себе горло бритвой…

Летом 17-го я была вовлечена в несколько особый круг, с которым по­знакомила меня Анаида Папазян. Она была классом старше, но мы очень сдружились. Дочь армянского поэта, Анаида жила у тетки. Смуглая, черно­окая, пылкая, необузданная. Она ввела меня в среду патриотической моло­дежи. С ней и сыном учителя Суреном Зурабяном мы составили прочный триумвират, над которым подсмеивались мои одноклассницы. Вместе мы записались в кружок, который организовался в здании семинарии.

Кружок этот имел целью якобы изучение армянского языка, истории, литературы, а также английского языка. Назывался он «Миутюн» (Еди­нение) и имел, оказывается, далеко идущие политические цели. Это была попросту организация дашнаков. Никто не считал нужным нас про­свещать.

Мы с увлечением занялись порученным нам делом: вымыли окна в по­мещении, разбирали откуда-то привезенные книги, лежавшие на полу на­валом, даже немного научились их переплетать. Помогали в устройстве бла­готворительного вечера. Мы с Анаидой ездили в цветоводство Рамма покупать цветы, которые продавались на этом вечере.

Вскоре мы заметили, что состав кружка разделяется на две части. Одна — это были мы — беспечная молодая компания, которая радовалась новому развлечению и от души веселилась. Другая состояла из более великовозра­стных людей, в большинстве приезжих из Персии, из Турции. Эти держа­лись особняком, выступали на собраниях, часто уезжали. На собраниях велись горячие споры, но мы мало что понимали, так как они говорили не на нахичеванском, а на незнакомом наречии.

Нерегулярно и неохотно велись занятия языками. В конце концов мы перестали ходить туда. Уехала и моя Анаида к отцу в Орджоникидзе. Жизнь стала пуста без нее.

Путаются даты. Когда были выборы в Учредительное собрание? Помню только, что дни выдались холодные, ветреные. Народ толпился на улицах, стояли столики, урны-ящики. Ветер трепал полотнища плакатов, мел по мостовой обрывки бумаги. Митинги, ораторы… Не все понимали происхо­дящее. Некоторые считали, что кадеты — это воспитанники кадетского кор­пуса. Все приличные люди голосовали за кадетов. Как же иначе? Это была уверенность, стабильность, порядок. Крайности казались несерьезными, пугали. Я знала одну только убежденную эсерку — нашего зубного врача Эмму Николаевну Абрамсон. Она вообще слыла красной.

С Тодей я мало общалась. Впрочем, он иногда, я слышала, зубоскалил с товарищами, но всерьез политикой не интересовался. Все интересы его были в области физики.

Что творилось в стране? Слухи. Слухи. Бежал Керенский, переодевшись в женское платье. Ленин и Троцкий в пломбированном вагоне. Издевался Аверченко в фельетоне: прокрутить бы жизнь обратно, как ленту в кинема­тографе, запломбировать бы вагон, и вся компания укатила бы обратно!

Но было уже не до шуток. Гражданская война разгоралась. Многие Тодины сверстники уходили в Добровольческую армию. Об одном из них мне хочется рассказать. Это Митя Недлер, с которым мы играли в детстве. Позже редко встречались, обменивались кивком и расходились. А однаж­ды разговорились на школьном вечере. Он тогда увлекался Мережковским, его «Христом и Антихристом». Проговорили весь вечер. И это было в по­следний раз, когда я его видела. Он ушел в Белую армию и был убит. Отец ездил разузнавать о нем. Вернувшись, сидел у нас, боялся идти домой. Митя был тяжело ранен в живот и оставлен в какой-то избе отступавшими частями.

Отец рассказывал, как он отговаривал сына. «Папа, ты меня подлости учишь». «И я замолчал. Может, я действительно, учил его подлости?» Сколько их погибло с обеих сторон, честных заблуждавшихся мальчишек, веривших, что они идут бороться за правое дело. Горе тому, кто соблазнит единого из малых сих! Жалел ли он о своей бесцельной жертве, умирая в муках, в страшном одиночестве? Бедный Митя!

Однажды глухо заговорили: вгороде выявлена попытка заговора, были аресты, нескольких повесили. Я наткнулась на одного повешенного. На углу Соборной стояла толпа, а на дереве очень низко, почти у земли, труп худенького человека со свесившейся набок головой. У него на шее была веревка, но он не походил на повешенного, слишком был бледен, слишком низко висел, почти стоял. Не было ужаса, только недоумение что все так просто.

Возвращались корниловцы. Все они носили особый орден — терновый венец на черно-желтой георгиевской ленте. Училище из нашего дома высе­лили. Там разместился военный госпиталь, начальником которого являлся какой-то князь.

Зимой 18-го была тревога в городе; какие-то красные части прорвались или пытались прорваться в город, Нина в записках упоминает о канонер­ской лодке… Папа спешно вывез нас из города вБольшие Салы. А мама уезжать не захотела. Несколько дней мы прожили всемье папиного паци­ента Домбаева. Много там собралось нахичеванцев. В жарко натопленных комнатах со стола не убиралось. Женщины непрерывно готовили, мужчи­ны ели, нещадно курили и говорили… Скука была адова. Как я рада была вернуться домой. Не помню, где мы занимались эту зиму. Помню только, что холод был жуткий, замерзали чернила. Мы и ходили-то на уроки, что­бы получить кусочек белого хлеба на завтрак.

Летом учащихся города привлекли к работе на общественных огородах. Были там и гимназисты и «реалисты» — ученики реальных училищ, пере­именованных впоследствии в гимназии. Кстати, о последних.

Несмотря на сознаваемую необходимость точных наук, реальные гим­назии не давали права на поступление в университет. Это накладывало на реалистов печать «второсортности». Идеологическая борьба сторонников классического и реального образования находила своеобразное отражение в отношениях учащихся. Доходило даже до драк.

Работать я пошла с охотой. Сидеть дома — скудно и скучно, с отъездом Анаиды я себя чувствовала одинокой. Работать было весело. Меня назначи­ли десятником.

Мы собирались на рассвете. Хорошо было шагать по степи, розовой от утренней зари, мокрой от росы. На необозримом пространстве пестрели платья и косынки. Агроном распределил нас на работы. Кто организовал огороды, для кого — мы не знали. Нас предупредили, чтобы мы ничего не рвали: «Вы обкрадываете своих товарищей». А потом урожай куда-то ис­чез. Впрочем, такое всегда бывало при любом режиме. Но я ничуть не жалею. В конце концов кто-то голодный съел плоды нашего труда.

А потом пришла зима, страшная зима 1919 года. Не было топлива, не хватало еды. А сколько пришлого люда из деревень появилось на улицах, голодного, оборванного. Город был наводнен поисками. Красные прибли­жались. Госпитали стали сворачиваться. В одном из них, помещавшемся в нашей бывшей гимназии, рентгеновским кабинетом заведовал папин зна­комый, Тодя все бегал ему помогать. Он и предложил зачислить Тодю в штат, чтобы уберечь от возможной мобилизации: ходили слухи, и не без основания, что белые, уходя, захватывали с собой мальчиков-подростков.

Над домом нависла тревога. Папа целые дни просиживал у печки, кута­ясь в пальто, протягивая руки к скудно тлеющим углям. Тодя прибегал, убе­гал, подолгу беседовал с ним и с мамой. Наконец, под вечер, заговорил со мной. Сказал, что уезжает, может быть, надолго. Просил заботиться о папе с мамой, беречь Ниночку.

Как мало тогда я знала и думала о Нине! Чем она жила все это время?

Какая душевная глухота! Какая вина неизбывная.

Тодя попросил у меня цепочку, на которой я одна из семьи носила крестик. Он хотел надеть свой… Госпиталь был готов к эвакуации. Утром Тодя ушел, потом вернулся уже в английском обмундировании. Не знаю, что дали ему с собой. Денег, наверное, было мало. Взял ли что-нибудь ценное? Даже алмазный крестик остался у нас он взял крестильный. Отдавал ли кто-нибудь отчет, что мы больше его никогда не увидим? Все-таки, дума­ли, что разлучаемся временно.

Вечером попросились на ночевку два незнакомых офицера. Мама напо­ила их чаем, потом они свалились, не раздеваясь. На рассвете они ушли. Давно уже слышались орудийные выстрелы. Ухо как-то к ним уже привык­ло. А потом и пулеметная стрельба. Все ближе… Уже на улицах. Мне ка­жется, именно тогда у нашего дома грохнулась убитая лошадь. Потом она долго лежала, собаки вгрызались в ее замерзшие внутренности. Шальная пули пробила стекло в спальне, ободрала спинку кровати.

Все затихло. Улицы опустели. Томительно тянулось время. Наступил вечер. Все сидели в столовой. Я пыталась читать «Бесы». Не забыть чувства покинутости, беспомощности, тягостного ожидания чего-то страшного, неминуемого. Застучали в ворота — они запирались на засов. Стук все на­стойчивее. Въехали несколько всадников. Спешились, ворвались, пробе­жались по комнатам: «Оружие есть, телефон есть?» Папа отдал свою охот­ничью двустволку (от револьвера он, кажется, избавился заранее). «Больше нет?»

Мама вмешалась: «У нас нет, но у нас стоит сундук с чужими вещами, мы не знаем, что в нем». Сундук тети Анюты (сохранившийся с незапа­мятных времен). «Откройте!» Ключа не было. Они взломали замок. Оказа­лись старинные платья. На дне лежал кавказский кинжал. Его взяли. Про­шли с обыском по комнатам, разворотили даже детский сундучок с игрушками. Однако, не грабили. Открыли шкатулку с серебряными бо­кальчиками. «Хорошенькие бокальчики, спрячьте». Взяли бинокль, хоро­ший, цейсовский. Спросили, где можно переночевать, «В кухне всего теп­лее». Там они и расположились. Вернулись, чтобы забрать телефонную трубку. Утром ускакали, велев не запирать ворота. На улицах пусто, изред­ка проходят патрули.

Вдруг из окна мы увидели солдата, который вел себя как-то странно: то покажется, то прячется. Мы догадались, что это отставший белый. Он и был белый, белый, как мел. «Спрячьте меня!» — «Куда же мы вас спрячем?! У нас красноармейцы остановились, ходят по комнатам. Лучше сдайтесь, солдату они ничего не сделают». Он долго не решался. Мы за него пережи­вали. Наконец, вышел навстречу патрулю. Его ощупали, повели.

Под вечер заскочило еще несколько верховых. Ну, эти были совсем в другом роде: «Часы есть? Сапожонки есть?» Схватили с вешалки папино пальто, напялил один его на себя поспешно. «Мы с буржуями не разгова­риваем». Умчались. У папы в кармане был термометр. Это была непопра­вимая потеря.

Бои шли уже за Батайском[§§§], Батайск долго держался, выгодно располо­женный над наступавшими с низкого берега красными. Долго слышалась стрельба, много полегло народа, много трупов ушло под лед.

Наконец, стрельба утихла. Война ушла дальше, к Ольгинской, потом к Краснодару. Красные шли по пятам за отступавшими. Так волна докати­лась до Новороссийска. Этим путем Тодя прошел со своим госпиталем, годы спустя мы узнали о его странствиях,

С госпиталем он расстался, тот не успел погрузиться и был захвачен красными. Тодя отправился дальше. Что его толкнуло? Захватил ли его по­ток, устремившийся на Запад? Боялся ли остаться один в толчее, где был никому не нужен? Решил ли, что путь назад навсегда отрезан?

Он оказался на пароходе. Когда подумаешь о том, сколько погибло в это время беженцев, сколько во время страшного, панического бегства было попросту смято, задушено в давке, сброшено в воду обезумевшими людь­ми, сколько умерло от болезней, кажется чудом, что он уцелел. Болезнь, правда, его не минула. С парохода Тодю сняли в сыпном тифу и в Констан­тинополе поместили в госпиталь. Сколько ему пришлось пережить, маль­чику, оторвавшемуся от семьи, впервые предоставленному самому себе. Мы знаем отрывочно из его писем, которые стали получать много лет спустя, о его мытарствах, когда многое уже сгладилось в воспоминаниях. А может быть, и вспоминать не хотелось?

Попытался найти работу, перетаскивал тяжести, пристроился в будку па­ять посуду. Беженцев было много, среди них и нахичеванцы, большинство которых имели ценности. Наконец, ему удалось устроиться в большую ав­томобильную мастерскую сперва подсобным рабочим, потом подмастерьем, а впоследствии мастером и даже инструктором. Со временем брат из бро­шенных частей и автомобильного лома собрал себе машину и стал подраба­тывать по вечерам, подвозя подвыпивших матросов с их подружками. О сво­ем константинопольском житье Тодя писал так: «Приходилось холодать и голодать, браться за любую работу, но, во всяком случае, я не уронил доб­рого имени Асвадуровых, которое имею счастье носить».

Мысль перебраться в Италию, где жили дядя Карапет и тетя Анюта, давно уже приходила ему в голову. Удалось узнать адрес, списаться. Дяди, как оказалось, в живых уже не было, тетя переехала в Сан-Ремо.

Тетя была уже глубокой старухой, нрава крутого, но, конечно, для обоих было счастьем иметь рядом близкого человека. Средств у нее не оказалось, она жила продажей картин, которые дядя собирал. Он их считал ценными, может быть, так оно и было, но в то неблагополучное время выручить за них удавалось очень мало. Нелегко было найти работу в небольшом ку­рортном городе, который в основном жил туристами. А их было мало: ведь шла война.

Но у Тоди уже была профессия. Вот только поражает, как быстро он овладел языком, ведь из гимназии (которой он так и не окончил) он вынес только зачатки французского. Сперва он устроился в автомобильную фир­му, а потом поступил на службу к богатому англичанину, у которого была вилла, две машины, даже своя электростанция. Тодя ухаживал за машина­ми, об одной из которых он писал, как влюбленный о своей возлюблен­ной: «Моя радость и утешение, мое несчастье и мучение». Так ее холил, что другие владельцы ставили его в пример своим шоферам. Но англича­нин продал виллу и уехал. Настали трудные времена. Не было работы, умер­ла тетя Анюта. Тодя сильно нуждался и впервые попросил помощи. Что мы могли? Удалось найти посредника, которому передавали деньги, а его родственник в Италии выплачивал Тоде в лирах. Но этот эквивалент со­ставлял такую ничтожную сумму (а, может быть, нас просто обманывали), что Тодя сам отказался.

А потом переписка надолго прервалась. Настали времена, когда связь с заграницей была не только не желательной, но и самоубийственной. Хотя мы никогда не скрывали, что у нас за границей родственник, писали об этом во всех анкетах. Даже Миша, даже дети, для которых он был мифом. Так про­шли десятки лет. Лед разбила Нина. Она среди нас была самая инициатив­ная, самая решительная. Через Лелю Френкель, жившего в Омске, узнала адрес Юли в Париже, та разыскала нам Тодю. Он, живший тогда уже в Риме, буквально обливал первое Нинино письмо слезами радости. Ведь ему каза­лось, что мы давно уже сгинули в небытие.

Брату пришлось пережить много невзгод. При фашистском режиме его положение являлось очень непрочным. Ведь гражданства у него не было. Одно время ему пришлось даже скрываться в горах. Теперь он женился на полуитальянке-полуиспанке, Флавии Лопец, имел дочь Анну и сына Серапиона, работал в крупной фирме, купил в Риме удачную квартиру. Вот только папе не удалось дожить до этих радостных вестей.

Но я вернусь к зиме 1919/20-го. Войска перетекали через Ростов. У нас перебывало много постояльцев: солидные, обстоятельные крестьяне, рабо­чие, убежденные в правильности избранного пути, желторотые пареньки, для которых стало новостью электричество: «Мы дули, дули, а оно не тух­нет!».

Папу позвали к Кастанаевым, у которых лежал раненый красноармеец. У папы было много перевязочного материала и лекарств: его снабдил, уез­жая, поляк-провизор из соседней аптеки. Все это пригодилось теперь.

Двое военных, стоявших у Кастанаевых, политрук и комиссар, перешли к нам. После отъезда Тоди так пусто стало у нас, такая гнетущая тоска, что мы даже рады были посторонним. У папы была черта, присущая в извест­ной степени и моим сыновьям: не принимая идеи, даже ненавидя ее, не переносить этих чувств на ее конкретных носителей, живых людей. А люди попадались даже очень симпатичные. Политрук — простой русский па­рень, кряжистый, немногословный, голубые глаза его светились лукавством. А комиссар был высокий молодой грузин, красивый, веселый и разговор­чивый. Мы с Ниной прозвали его Демоном, а политрука Анжеликой, по сходству с лукавой фарфоровой кошечкой из юмористического рассказа.

У папы с Демоном нашлась общая тема для беседы — оба были страст­ные любители природы, оба охотились на Кавказе. В нашей холодной сто­ловой, за чаем без сахара (они нас своим угощали) велись бесконечные рассказы о засадах на кабанов, о встречах с медведями. О политике, словно сговорясь, не упоминали ни слова. Мы были для них безобидные обывате­ли, старик врач лечил их товарища. О Тоде они не знали.

А как-то к нам заявилась с визитом наша бывшая домработница в со­провождении солдата, которого представила как жениха. Она направилась прямо в кабинет, важно протянула папе руку: «А Тодичка уехали?» Мы поежились, но она, видимо, ничего плохого не замышляла. Просто ей хо­телось показать, что она тоже «вышла в люди».

Кончилась зима. Окончили мы кое-как гимназию. Отчетливо помнит­ся только, что на Первое мая нас заставили нацепить красные бантики, чего мы очень стеснялись. Выдали нам бумажки-справки, на которых зна­чилось: «Прослушал 7 классов».

Литературу мы закончили Гоголем, математику — квадратными уравне­ниями. Трудно было представить себе человека, менее подготовленного к жизни, чем я. Ни академического образования, ни профессии, ни жизнен­ного опыта. И самое смутное представление об окружающей действи­тельности.

Нам жилось очень трудно. Уроков у мамы было мало, папа работал с трудом, да и деньги, которые платили пациенты, понемногу утрачивали цену. Я погрузилась в домашнюю работу. Мыла полы, топила печку, колола дрова, ставила самовар. Мы почти полностью перешли на кухню, только на ночь забирались в свои ледяные постели. В столовой стояла бочка для воды. Я натаскивала ее из колонки, и она постепенно превращалась в глы­бу льда. Завели мы и «буржуйку» — так народный юмор окрестил печурки-котелки на кирпичиках, с подвесными трубами, проведенными в дымоход, а чаще прямо в форточку. Топили чурбачками и «катушками» — их лепили из угольной пыли пополам с глиной.

Неистребимый, благодатный юмор! Как он помогал жить! Помню стиш­ки того времени: «Много время пролетело, много катушек сгорело и уж несколько недель ели мы одну шрапнель». Шрапнелью (или перловкой) называли ячменную крупу. Впрочем, название, кажется, укоренилось в язы­ке, но его происхождения не помнят. Прав был Марк Твен — источник юмора не веселье, а страданье. Летом у нас было нездорово: сперва заболе­ла мама рожистым воспалением на ноге, потом свалилась я с паратифом. Бедному папе пришлось совсем плохо. Ведь ему было уже семьдесят, и он перенес инсульт. Нина бегала по знакомым врачам добывать нужные ле­карства, папа в саду, на паре кирпичиков варил постный борщ.

Озабоченный маминой болезнью (я и не подозревала, насколько она опасна), папа не мог мне уделять много внимания. Зайдет поутру: «Ну, как температура?» «Папа, сорок», — говорю я, немного обеспокоенная. «Угу», — бормочет папа, делая в уме арифметические операции с испорченным тер­мометром, который удалось разыскать. Видя, что он не тревожится, я сама успокаиваюсь и погружаюсь в чтение «Сахалина» Дорошкевича, после чего мне ночью снятся убийцы и людоеды. Оправилась я к осени и бродила с обритой головой, слабая, как муха.

Много хлопот было у домовладельцев. Дома еще не отбирали, но требо­вали подачи сведений, с подробным описанием домовладения: высота дома, количество и размеры дверей, окон… Кто это мог использовать? Делать нечего, приходилось бегать с сантиметром. Сроки назначались короткие, с грозным предупреждением на случай опоздания. Люди растерянные, оже­сточенные, ломились в двери учреждений, очереди занимали с ночи.

Образовались кварткомы. Председателями назначались лица, полити­чески благонадежные, пролетарского происхождения, в большинстве не­грамотные, путавшиеся сами и путавшие других. А работы было много: проверка домовых книг, выдача справок, которые требовались всюду. Появилась удивительная тяга к бумажкам, вера в эти бумажки. Махровым цветом расцветал советский бюрократизм. Я немножко помогала в нашем парткоме.

Но надо было искать работу. Подвернулась возможность устроиться на суконно-ткацкую фабрику, где главным инженером был зять моей соучени­цы Пипы Тер-Крикоровой.

Я знала семью. Отец Пипы умер, мать была страшного вида старуха с грубым голосом; сестра суровая, всегда как бы недовольная, с красивым, но грубоватым лицом. Ее муж, Сергей Христофорович Орциев, как бы ошиб­кой попал в эту семью. Он был легкий, подвижный, всегда с улыбающимся лицом. Фабрика находилась в двух кварталах от нас. Там получали тюки шерсти, которая раздавалась пряхам-надомницам, а потом поступала в ткац­кие мастерские, где пряжа превращалась в грубошерстную ткань. Пока, видимо, был организационный период. В производственный процесс я не вникала. Мыли эту шерсть, красили ее. Ткань выходила светло- и темно-серая. В дальнейшем все служащие обзавелись костюмами из этой ткани.

Рабочие ткачи и пряхи — были в большинстве беженцами из Турции, армяне и ассирийцы «айсоры», как они себя называли. Ткачи были не­сколько обтертые, владевшие русским настолько, что могли объясняться с администрацией. Но пряхи — мужчины и женщины — являли зрелище лю­бопытное. Это был люд оборванный, дочерна загорелый, шумный, голод­ный и, несмотря на все это, веселый. Может быть, они были просто рады, что после долгих мытарств прибились куда-то? Русского языка почти ник­то не знал. Женщины были облеплены детьми всех возрастов, грязными, крикливыми. Когда они появлялись на фабрике, они походили на цыган­ский табор.

Я сразу оказалась в гуще этой новой для меня среды. Меня посадили принимать продовольственные и промтоварные карточки и справки об иждивенцах. Ох, и наломала же я дров с этими карточками! Очередь ко мне образовалась огромная, я стеснялась задерживать людей. Карточки, в боль­шинстве, не были подписаны. Я отмечала только количество, иногда забы­вая указать, рабочая ли, иждивенческая или детская. Сколько потом было недоразумений, сколько я пролила слез! Что касается справок, после рабо­ты в кварткоме меня трудно было чем-то удивить. Попадались настоящие перлы.

Начальство ко мне благоволило. Председатель, как нахичеванец, питал глубокое почтение к отцу. Второй член комиссии сразу взял меня под опе­ку. О нем стоит подробнее рассказать. Тигран Егизарян по профессии был ткач. Он же был и председателем фабкома. Это был беженец, спасшийся от резни 1915 года. Когда в маленькой мастерской, где он работал подмастерьем, вырезали всю семью хозяина, ему удалось спрятаться в подполье вме­сте с маленькой дочкой хозяина. Выбравшись из разоренной деревни, где кровь текла по улицам, они стали пробираться в Россию. Странствовали долго, приходилось и милостыню просить и на работу наниматься, и всю­ду он таскал за собой осиротевшую девчушку. В конце концов он женился на ней.

Он был очень красив, с правильными чертами лица, с золотистыми, как янтарь, глазами, белозубой улыбкой под черными тонкими усами, высо­кий, хорошо сложенный. Только работа ткача согнула ему спину. Жена его — совсем молоденькая, некрасивая, со смуглым длинным лицом, роб­кая и застенчивая, она боготворила мужа.

Четвертым в нашей комиссии был маленький, черный, как жук, Манук. Нам отвели флигелек во дворе фабрики. В большой комнате были полки по стенам, прилавок с весами. В маленькой поставили столик для меня. Вместо шкафов — ящики из-под мыла. Еще был чуланчик для председате­ля. К зиме появилась у меня печурка. Мы ее топили старыми картонками, неизвестно откуда появившимися. Труба выходила в форточку и висела над моей головой. Печка нещадно дымила — приходилось открывать окно.

Основной нашей работой было получение и раздача хлеба. Хлеб из пе­карни доставляли Тигран и Манук на фабричной лошади. Привозили его горячим, через час он значительно терял в весе. Кроме того этот липкий черный продукт, когда его резали, скатывался в крошки-катышки. Опоз­давшим пайка не хватало, поднимался крик, плач. Расстроенная, я отдава­ла свой паек. Выручил Тигран. Уже не знаю как, он раздобыл лишние кар­точки. Порой он и мне навязывал лишний хлеб. Я упорно отказывалась. Тогда он притащил к нам на дом буханку — богатство неслыханное по тем временам. Мама наотрез отказалась ее взять. «Что вы за люди?» — искрен­не недоумевал он.

Иногда мы получали кое-какие «продукты» — лавровый лист, желатин… Раза два отоварили и промтоварные карточки — получили ткани, обувь.

Странно, что, несмотря на скудную еду, я была здоровой и цветущей. Все продолжала заниматься гимнастикой Мюллера, по утрам обтиралась холодной водой, а зимой выскакивала на балкон и растиралась снегом. Вероятно, я тогда была недурна, свежести и юности хватало.

И вот я приобрела сразу двух поклонников, Тиграна и Орциева. Правду сказать, оказывая мне внимание, они порядком усложнили мою жизнь. Я стеснялась, не умела дать отпор, часто оказывалась в неловком положении. Сергей Христофорович не был счастлив в семейной жизни, собирался ос­тавить жену. И однажды, совсем для меня неожиданно, объяснился со мной и предложил соединить наши жизни…

Господи, какая нелепость! Как это мне дико показалось! Жизнь каза­лась мне необозримой, манящей. Чудовищной была даже мысль ограни­чить ее, заменить тесным, маленьким мирком, словно меня покушались засадить в клетку. И таким непреодолимо отталкивающим показался мне этот славный, добрый, ненужный мне человек.

А тут еще Тигран жег меня своими золотыми глазами. Никак не изба­виться было от его простодушной заботливости. Мы ведь поневоле тесно соприкасались весь день.

К концу зимы мое служебное положение изменилось. Открылся рабо­чий кооператив и меня перевели туда кассиршей. Ох, уж эта касса! Я и вообще-то плохо считаю, а тут счет шел на миллионы — лимоны, как их тогда называли. Миллион был мелкой разменной монетой. Их уже не пе­чатали отдельно, а выпускали большими розовыми листами, разграфлен­ными на мелкие клеточки, и ножницами отстригали нужную сумму. Как тут не обсчитаться? «Даже до Луны расстояние советскому жителю кажется чепухой», — острил Маяковский. Я слышала циничную шутку по поводу миллионов голодающих: «А что теперь такое миллион?» Люди очерствели. Может быть, этот цинизм был защитной коркой, инстинктивно надетым панцирем. Очень уж трудно жилось. Терялась надежда.

Тигран был председателем кооператива. Его всегда охотно выдвигали, хотя у него не было никакого образования, кроме самого начального. Была природная смекалка, организаторские способности. Кроме того, он был свой человек среди рабочих, находил общий язык и с пьяницей-горлоде­ром Фокиным и с дичащейся всех старухой-пряхой.

Мы работали ради хлебного пайка. На промтоварные карточки с суро­вым беспристрастием распределяли несколько ржавых крючков, метр пло­хонького кружева, десяток иголок, причем некоторые без ушка… Иногда получали пачку горчицы, желатин. Как мы тогда жили? Выручали мамины уроки. Папа очень одряхлел, хотя продолжал принимать пациентов.

Мы еще и няню старую прикармливали, когда она к нам прибивалась. Она нанималась в няньки, но так плохо разбиралась в нашей действитель­ности, что ее безбожно обманывали. Перебирает она свою получку: «Юлеч-ка, могу я на них себе рубашку купить?» — «Няня! Да ведь эти деньги сей­час уже не ходят!» Папа с горьким юмором говорил маме, когда она мыла пшено: «Не мой, больше будет».

Я проработала полтора года и решила уйти. Времена менялись. Карточ­ки отменили. Наступил НЭП.

Жизнь менялась. Появились дельцы, крупные и мелкие. В нашем окру­жении, конечно, заметнее были мелкие. Например, Тропезниковы завели молочную. Не знаю, как они организовали покупку молока; помню только последнее звено: маленькое уютное помещение, где жены врачей, Оля и Вера, в белых фартучках обслуживали посетителей, разнося им лактобациллин.

Мама также сделала такую попытку: купила муки, нажарила пончиков с вишнями и вынесла их продавать. Конечно, рекламировать свой товар она не умела. Уверена, что села она где-нибудь в уголке, боясь, что ее увидят, как Тартарен, охотившийся на львов. Продала один пончик и вернулась. Остальные с наслаждением съели мы.

Появились червонцы. Курс их начал подниматься. Он вывешивался еже­месячно на дверях финотдела. Большая разница была оплатить что-нибудь в начале или конце месяца… Многие этим широко пользовались. Сами-то червонцы редко попадали нам в руки. Хорошо их помню: белые купюры с синевато-черным шрифтом.

Моим прибежищем были книги. Никогда больше так запоем самозаб­венно не читала. Мама купила мне на базаре пачку потрепанных собраний сочинений Гамсуна, Метерлинка, Ростана. На нашей улице открылась биб­лиотека имени Налбандяна. Молоденькая библиотекарша путалась в ино­странных отделах. Я отважно взялась ей помогать. Не то, чтобы я разбира­лась в десятичной системе каталогизации (я о ней впервые узнала), но во французских названиях все-таки смыслила. А главное для меня было про­водить часы, сидя на полу, опьяненной этим морем книг. Я доставала их, где только могла. Большую библиотеку привезла с собой семья новых зна­комых, Гандеров, интеллектуалов и немного снобов. У них я познакоми­лась и даже немного увлеклась В.В. Розановым.

И, наконец, один источник книг решительно повлиял на мою судьбу. Среди маминых учениц были сестры Сушицкие. Отец их, поляк, первым браком женатый на немке, от которой осталась дочь Люси. Добрая и неда­лекая, она опекала младших сестер, мать которых, француженка, тоже умер­ла. Теперь не стало в живых и отца, сестры жили одни. Ядя и Рена были очень дружны и всегда ходили вместе. Обе — худенькие, стройные, сдер­жанные и изысканные. Я стала приходить к ним за книгами и ближе по­знакомилась.

Ядя только что поступила на математический факультет. У нее-то я уви­дела литографированный курс аналитической геометрии Мордухая-Болтовского. Я остро ощущала недостатки своего образования. Хотелось знать больше. Меня заворожили таинственные чертежи, значки, формулы. Слов­но приоткрылась дверь в новый мир. О высшей математике у меня было такое же представление, как о китайской грамоте. И в этом мире жила Ядя. А Ядя меня очаровала. Как она была хороша, с пышными золотистыми локонами, прекрасными серыми глазами, пухлой, капризной нижней губ­кой. У Рены, младшей, было точеное, немного насмешливое личико, вздер­нутый носик, прямые черные волосы. Она хорошо рисовала, пела неболь­шим голосом модные тогда песенки Вертинского.

Я решилась попросить Ядю заниматься со мной математикой в зачет одного из маминых уроков. И вот я ежедневно у Яди погружаюсь в милый ясный мир, отвлекаюсь от грубой чепухи жизни, становлюсь членом ма­ленького кружка-оазиса. К сестрам тянулись люди, сходные по характеру и интересам. Ивана Зеноновича Завадского я видела раньше и недоумевала, кем он мог быть, высокий, сгорбленный, с длинными волосами, в широко­полой шляпе с толстой тростью в руке. Он напоминал Степана Трофимо­вича из «Бесов». Оказалось — музыкант. Он также писал стихи и прозу. Была в нем какая-то червоточинка, пагубное безволие, боязнь жизни, ко­торые искалечили не только его судьбу. Как я узнала из его дневника, кото­рый он дал мне после смерти Яди, у них была давняя, ничем не завершив­шая любовь.

Был там немолодой армянин художник Тигран Лусегенов. Вечно он что-то набрасывал, сидя в уголке. Был юрист Ёня Кац, очень сдержанный и приятный. Его отличало, — не могу найти другого слова, — какое-то джен­тльменство. Был еще музыкант Гриша Сариев, странный юноша, говори­ли — талантливый, но ленивый и беспечный. Он болел туберкулезом и умер очень рано. Лечиться отказался, помочь себе ничем не хотел, хотя и очень нуждался в помощи. Все отмалчивался, улыбаясь прелестной дет­ской улыбкой.

Сушицкие занимали в бывшем своем особнячке одну большую комна­ту, в остальных поселилась еврейская семья бывшего владельца красильной мастерской. Отец запомнился мне как тихий, незаметный человек, главой являлась мать — седая, энергичная. Она по-матерински относилась к чле­нам кружка, опекала, журила, советовала. Старший ее сын, Гриша, был по-мальчишески грубоватый, яростный спорщик и страстный шахматист. Младший, Яша, застенчивый и мягкий, очень любил музыку и занимался с Завадским.

Вся эта компания собиралась обычно к вечеру, располагалась на старом диване, у большого стола, вокруг пианино. Комната заставлена мебелью, вынесенной из других комнат. Порядка особого не было: рисунки на столе и на стенах, книги, ноты, раскрытая шахматная доска, рукоделье Люси. Всякий делал, что хотел. Кто перелистывал книгу, кто подсаживался к пи­анино. Все затихали, слушая музыку. Иногда Иван Зенонович читал стихи. Хорошо было в этой темноватой комнате. И Ядя была несознаваемым, но ощутимым центром.

У меня появилась цель: поступить в университет. Это теперь высшее образование потеряло ореол исключительности. Мне казалось, что оно для избранных. Я считаю, что это перст судьбы, что я увидела в руках Яди учебник. Вряд ли я избрала бы математику, и жизнь пошла бы по другой колее.

Но скоро мрачная тень легла на дорогую мне семью. У Яди открылся туберкулез, она стала температурить, щеки горели нездоровым румянцем, кашляла. Кашляла и курила. Она всегда курила. Как сейчас вижу ее, ху­денькую, с тяжелыми локонами, с грустной и лукавой улыбкой и папиро­сой в руке.

Туберкулез косил тогда многих. Не диво: тяжелая жизнь, скудное пита­ние, холод в тоскливых учреждениях (обе сестры где-то работали, да и Люси). Я попросила папу выслушать Ядю. После его ухода, она с восторгом рассказывала, какой он замечательный, как много интересного и ободряю­щего ей рассказал. А дома меня ждало страшное известие. Папа нашел положение Яди почти безнадежным. Он боялся за меня, просил как мож­но меньше бывать там.

Трудная выдалась зима. Лето не легче. Ядю вывозили в Нальчик. Поче­му-то он считался целебным для легочных. Спору нет, воздух чудесный, но как зарядят дожди… И Миша возил туда брата, и с тем же результатом.

Подала я заявление в университет. Экзамены оказались не страшными: сочинение, устная математика, язык. Сочинений я написала два — за себя и соседку, французский тоже сдала за двоих, для чего меня переодели в другую шляпу. Конкурса никакого. У многих поступавших не было средне­го образования. Много красноармейцев, еще в форме, пришедших прямо с фронта. Шел 1922 год. Отделений было два: физико-математическое и ес­тественное. На наше поступило 50 человек. Едва ли пятая часть закончи­ла. Занимались вечерами по два сдвоенных часа. Большинство днем на службе. Я не работала, но на мне лежали домашние обязанности и вне­шняя политика, то есть отношения с административными и финансовыми организациями. Дом еще висел на нас. Не помню, когда мама окончатель­но была отстранена от домовладения. Приходилось отбиваться от много­численных заявлений, налогов, штрафов, займов. А может быть, властям было легче иметь дело с запуганными и послушными «домовладельцами», чем самим организовывать что-то? Это длилось долго. Мама еще имела возможность сдавать комнаты, получать плату.

К Яде я забегала ежедневно. У них стряслась новая беда. Люси служила в «Мортране» (Мортрансе?), начальник которого спекулировал билетами. Когда она в большой нужде обратилась с просьбой об авансе, он предло­жил ей один билет «реализовать» в свою пользу. Она по легкомыслию со­гласилась, Ёня помог ей найти покупателя. Конечно, оба попались. На суде начальник вышел сухим из воды: дескать, она сама выпросила у него билет. Ёня вел себя, как рыцарь, всю вину брал на себя. Не помогло. Обоих посадили.

Мы все поддерживали Ядю и Рену. Мама готовила передачи, которые я носила в тюрьму. Отбывала она заключение в Ростове. Сперва водили на работы, а потом она устроилась аккомпаниаторшей в клубе. Легкомыслен­ное создание быстро утешилось. Нас забавляли ее записки с просьбой при­слать… пудру. «Приходится пудриться зубным порошком».

Но я забежала вперед. Ведь осенью начались занятия в университете. Он размещался в здании нынешнего пединститута. Первая лекция Мордухая-Болтовского. Уже стемнело. В полутьме возились несколько человек, двигали стулья. Каждый лектор приносил с собой лампочку. Вдруг, покры­вая шум, раздался неожиданно низкий голос. Зажегся свет. Сосед насмеш­ливо шепнул: «Вот он, знаменитый!» Я увидела небольшого человека со светлой прядью, падавшей на лоб, с яркими, пронизывающими голубыми глазами. Сразу и надолго захватило меня его обаяние.

Говорят, женщины любят ушами. Но не только мировая слава, не толь­ко молва о его чудачествах привлекли меня. Сама личность профессора была необычна. С годами мне пришлось ближе узнать его, даже подолгу беседовать. Он весь был — и мудрость, и детская наивность, и большая доброта, и жесткость предубеждений. И лекции его были необычны. Иные просто скучны — любого могли разочаровать, а иногда увлечется и нас ув­лечет в манящие дали. И слушаешь как волшебную сказку.

Эрудиция у него была огромная, память редкая, область интересов необъятная, и он щедро черпал содержимое из своей сокровищницы. О чем только мы не услышали от него: о средневековых схоластах, о решении трехмерных задач с помощью проекций из четырехмерного мира… И курс аналитической геометрии у него был оригинальный. Изложение пелось параллельно в декартовых и плюккеровых координатах, где прямые опре­делялись парой чисел — отрезками на осях, а точки уравнениями, как пе­ресечения этих прямых. Это устанавливало далеко идущий закон двой­ственности и подготавливало к восприятию геометрических объектов, как абстракций, определяемых аксиомами. Господи, как это было красиво!

Слушали мы еще анализ, высшую алгебру, физику, астрономию, теоре­тическую механику, И никаких общественных дисциплин. Это кажется теперь невероятным. Руки политологов до университета еще не дошли. Ведь это был старинный Варшавский университет, в 1915 году переведен­ный в Ростов. И профессора были из Варшавы, и весь старинный стиль сохранился.

Для астрономии мы поднимались на шестой этаж. Там парил очень страшный профессор Черный. Он же вел практикум по Луне, звездному небу и армиллярной сфере. Вот как проходила эта практика: в пустом ка­бинете стол и стул предназначались только для профессора. Мы вокруг стояли, хотя в углу были грудой свалены стулья. Один из слушателей, не­кто Ильин, бывший еще в военной форме, очень способный и знавший себе цену, взял себе стул и непринужденно уселся. Черный воззрился на него:

—     Молодой человек, вы можете и постоять.

Всю самоуверенность Ильина, как ветром сдуло. Он покраснел и вскочил.

Мы усердно зубрили созвездия. Возвращаясь по вечерам домой, подо­лгу стояли на Театральной площади, задрав головы и удивляя прохожих.

Экзаменовал он по немой карте, повернув ее к себе, А мы вытягивали шеи, стараясь взглянуть на нее с обычной позиции. А вдруг ткнет пальцем в стену:

— Какая здесь теперь звезда?

В кабинете стояла небольшая труба. Но он нас только раз подпустил к ней и так свирепо шипел:

—            Не троньте! Не троньте! — и так быстро отгонял; что небо нам с ов-­чинку казалось.

Скоро он перевелся в Киев и, прощаясь, сказал фразу, которая меня с ним примирила: «Вспоминайте иногда, что у вас былсердитый профессор, который заставлял вас смотреть на небо». Это был крупный ученый. Мы учились по его учебнику.

Теоретическую механику читал Дмитрий Никанорович Горячев. Везло нам на чудаков. Этот тоже был грозой студентов. Свирепо насмешливый, он сыпал сарказмами, на экзаменах гонял подолгу. От него выходили, как из бани. Читал он хорошо, хоть сейчас печатай, хотя не пользовался за­писками. Иногда говорил: «Это возьмите в рамочку. Это подчеркните». У него в запасе всегда было множество интересных задач: о жуке, ползущем по краю пепельницы, обезьянке, влезающей по веревке. Мы долго спори­ли о них.

Экзамены принимались и вне сессий. Посещение занятий было необя­зательным. Не было ни контрольных, ни домашних заданий. Вообще нас мало опекали. Казалось само собой разумеющимся, что это по доброй воле пришли взрослые люди получить знания, а не малых ребят пригнали насильно. К доске никого не вызывали. Кто неимел зачета по практике, сдавали перед экзаменом. Платы за обучение сперва не брали с рабочих и красноармейцев, потом вообще отменили. Балласта искусственно не тяну­ли. Кто не справлялся — уходили. Ведь большинство студентов сознатель­но пошли на трудности и лишения. Многие жили в общежитиях, питались скудно, одевались убого. Но об этом никто не думал. Плохо было с учеб­никами.

Я записывала лекции скорописью, по ночам разбирала. Мои друзья сда­вали экзамены по моим запискам. Многим негде было заниматься. Горя­чев предложил группе наиболее активных использовать кабинет механики, предупредив только, чтобы не занимались «стенографией».

Я, хоть и жила в семье, нуждалась в убежище не меньше других. Этот кабинет стал своего рода клубом. Там мы занимались, вместе решали зада­чи. Спорили. А сколько нового, интересного узнавали мы здесь! Нас ведь не стригли под одну гребенку. Толковали о многомерных Вселенных, о «За­кате Европы» Шпенглера, о юбилее Канта. Был среди нас заядлый солип­сист, отрицавший существование своих собеседников. Если мне давалось выкроить свободное время, я бегала в читальню имени Карла Маркса. Ца­рил там лютый холод, но незабываема прелесть строгой тишины, взаим­ного уважения, бесконечных рядов таинственных книг. Я рылась в катало­гах наугад, лихорадочно хватала все, что манило названием, мелькало в лекциях, беседах. Это отвлекало меня от жизни трудной и страшной. И тогда, и позже я шла по жизни с закрытыми глазами. Многого не видела и не замечала.

Вот помнятся мне ребятишки, чумазые, одичалые. Они ютились кучка­ми вокруг котлов, в которых варился асфальт. Редко просили. Иногда вска­кивали в трамваи, пели хриплыми, простуженными голосами кем-то сло­женные песенки. Помнятся отрывки: «..,спою вам с жаром, охотно даром… спец проворовался, на чека нарвался… как сел на лавочку, так вспомнил Клавочку,.. гудки гудят, буржуи спят…» Собирал ли кто-нибудь этот фоль­клор? Стоило бы. Беспризорники торговали поштучно ирисками, навер­ное, от какого-нибудь кустаря, звонко рекламируя свой товар; «Ирис по копейке, сочный, молочный, сахарный, песочный!»

Кстати, о трамваях. Они ходили тогда по Садовой и были всегда пере­полнены. Чтобы влезть в них, надо было выстоять огромную очередь. Оче­реди соблюдались строго, были даже сооружены на проезжей части специ­альные узенькие платформы для ожидающих. Чаще я ходила пешком, особенно по вечерам.

По отъезде Черного мы долго оставались без астрономии. Потом ее взял­ся читать вновь приехавший физик Александр Петрович Поспелов. Ориги­нально мы с ним познакомились. Случайно о первой лекции узнала я одна и страшно смутилась, увидев, что студентов нет, а в кабинете возится с трубой незнакомый человек. Он приветливо поздоровался, — Ну, что же, давайте вместе повозимся.

Это уж было совсем необычно. Он налаживал трубу, непринужденно болтая и даже советуясь со мной. Мы вдоволь насмотрелись на кольца Са­турна, кажется, оба получили одинаковое удовольствие. Я была совсем оча­рована. На лекции он поздоровался со мной, как со старой знакомой, а вскоре студенты уже подшучивали над его явным ко мне пристрастием, Что греха таить, оно-таки появилось. Однажды он пригласил меня к себе на квартиру. Его семья еще не приехала. Он показывал книги, фотографии, оттиски своих работ, даже подарил некоторые с надписями. А однажды… преподнес розу: я страшно растерялась. Что мне делать с этой розой? Вы­бросить жалко. А как дома объяснить? До дома меня проводил, даже при прощании пытался руку мне поцеловать. Все это, конечно, дома, я скрыла от родных. А вниманием профессора ко мне папа был очень доволен. Ко­нечно, я изобразила его стариком. Он и был в моих глазах стариком, ему было 48 лет. Папа был, пожалуй, не менее наивен. Впрочем, если у почтен­ного ученого и было намерение внести в наши отношения оттенок фри­вольности, он скоро от него отказался и в дальнейшем вел себя просто, по-дружески, пожелал познакомиться с «моими стариками» и раза два-три бывал у нас. У них с папой нашлись общие темы: оба учились в немецком университете, хоть и в разную эпоху.

Поспелов организовал у нас астрономический кружок. Трубу вытащили на площадку на крыше. Там мы, между прочим, наблюдали довольно ред­кое прохождение Меркурия через диск Солнца. У меня сохранилась фотография астрономического кружка.

А весной началась в университете чистка. Вероятно, набор был прове­ден либерально и теперь решили исправить положение. Проверяли и ака­демическую успеваемость, но главным было социальное происхождение. Многое было предрешено, иногда вопросы задавались провокационные. Ходили слухи, похожие на анекдоты: «Отчего Карл Маркс был лысым?» Портреты Карла Маркса с его шевелюрой в то время достаточно намозоли­ли глаза, но растерявшаяся девушка пролепетала: «Он был умный, много думал…» — «Ну, идите и Вы, подумайте».

Исключили Лию Агамолову, у ее отца была дача. Исключили дочь свя­щенника, тихую девочку из деревни. А ведь это было известно раньше из документов. Зачем было заставлять приезжать, тратиться, устраиваться, за­ниматься, сдавать экзамены? Так легко, ни за что сломали жизнь малень­кого человека. Что выиграли? Была бы в деревне скромная учительница математики. Куда ее толкнули?

Для меня все заслонило большое горе. Умерла Ядя. За мной пришли. Не помню как я бежала. Кажется, кричала. Пришла и притихла. Меня поразила страшная пустота смерти. Ядятак близко. На том же диване. Только бледность милого лица. Кажется, еще можно вернуть. Где же грани­ца между жизнью и смертью? И Рена не плакала.

Люси отпустили из тюрьмы на похороны. Пришел ксендз, молодой. Гроб, по католическому обычаю, сейчас же закрыли. И вырос маленький холмик с молоденькой нежной березкой. Припадешь к нему и лежишь. Через год похоронили Ивана Зиновьевича,

Яочень любила наше армянское кладбище, просторное, тенистое. Сквозь густую листву сквозили белые памятники. Лежат там папа, мама, дедушка, бабушка, дядя Христофор… И много прибавилось близких лю­дей. Теперь могилы безобразно стеснились, исчезли памятники, разруше­ны и склепы. Частокол дешевых решеток перегородил дорожки. Там уже не хоронят, и мало кто навещает. Валяются жестянки, бутылки. Говорят, кладбище скоро снесут. Рены давно нет, была арестована, исчезла. Люси умерла.

Наш курс поредел, старшие были слишком немногочисленны. Мы ско­ро всех узнали на коллоквиумах, которые проводил еженедельно Мордухай-Болтовском. Деятельного участия в них не принимали: слишком мал был багаж, но посещать их было интересно. Помимо студентов нашего курса, приходило много посторонних. Являлся изредка Горячев, подбросит про­вокационную задачку, выводящую из колеи Мордухая. Бывал там неизмен­но и старичок с мешком за плечами. Садился в уголке и начинал усердно писать. Меня мучило любопытство. Заглянула ему через плечо — оказа­лось, он усердно списывает таблицы, формулы, изречения, которыми в изо­билии были увешаны стены кабинета. Позже я узнала, что это был бе­зобидный помешанный, бывший учитель. Такие часто тянулись к Мордухаю. Его живой парадоксальный ум, вероятно, интересовали причудливые пути заблудившегося сознания. Он относился к пришельцам ласково, даже с симпатией, хотя среди чудаков встречались не всегда безо­бидные открыватели квадратуры круга, доказавшие теорему Ферма, и заносчивые, и агрессивные.

Иногда они жаловались, что их затирают. А убедить в чем-нибудь го­родское начальство было не легче, чем самих маньяков.

Вскоре я познакомилась с Мишей. Он заведовал маленькой библиотеч­кой математического отделения, помешавшейся вмезонине, куда вела кру­тая лесенка. Эту должность придумал ему Мордухай, зная его стесненное положение. Миша был тогда серьезный мальчик с круглым юным лицом, которому пенсне придавало некоторую взрослость. Ходил в серой курточ­ке, перешитой из гимназической шинели, с неизменным галстуком, сши­тым из той же материи, что и рубашка.

Мы часто забегали в маленькую комнатку, где всегда за книгой сидел малень­кий библиотекарь — здесь можно было встретиться с сокурсниками, узнать новости. Встречались мы и на площадке пятого этажа перед коллоквиумом. Там разгорались споры, решались задачи. Миша был сдержан, мало заметен. Гораздо ярче казались самоуверенный (Петр Степанович) Попков, (Анисим Федорович) Бермант, фантазер Никольский, парадоксалист Чумихин.

Однако вскоре я стала замечать, что Миша, хоть и не шумит, но не было случая, чтобы задачу не решил, и не только математическую, но и житей­скую. Как-то рядом с кабинетом заперли кошку. День воскресный, комен­дант уехал в Недвиговку на биостанцию. Кошка надрывала душу. Я предло­жила обвязаться веревкой, перейти по карнизу и разбить окно в комнате. Поднялся шум, крик. Миша меня не отговаривал, только просил отложить на пару часов. И явился с ключами. Откуда? Съездил в Недвиговку. И Мордухай отличал его от других. Когда библиотечка слилась с общекурсовой, назначил его заведующим своим кабинетом — чистейшая синекура. Де­лать там было совершенно нечего.

Между прочим, в доме у нас произошла трагедия. Снимала у нас две комнаты семья бухгалтера: он с женой, мать и двое детей. И отец и мать были удивительно жестоки к очаровательным малышам: четырехлетней Кате и шестилетнему Сереженьке. Только и слышалось: «Чем ты его?» — «Рем­нем!» — «Чем ты ее?» — «Линейкой».

А я страстно привязалась к детишкам. Зазывала к себе, рассказывала сказки. Я просто вне себя бывала, когда их били. Сережа уже стал хитрить, лгать, его черные глазенки смотрели настороженно, а Катюша была запу­ганное, нервное создание, пухленькая и бледненькая.

Не могу понять, почему Нина не любила детей? А к этим относилась просто враждебно, возмущалась, что я с ними вожусь.

Этот бухгалтер, оказывается, был замешан в грандиозном хищении на мукомольном предприятии. Время суровое, процесс показательный. Мно­гих, в том числе и нашего жильца приговорили к смертной казни. Непри­ятный он был человек и, вероятно, не безвинный, но вчуже и нам было жутко. Жена и мать собрались и уехали в Москву, взяв с собой детей. Жена в то время была еще и беременна. Они хотели просить Калинина о поми­ловании. Кажется им удалось смягчить наказание. Больше они к нам не вернулись. Где-то теперь Катюшка? Помнит ли свою тетю Люлю?

Я была на втором курсе, когда профком организовал цикл лекций для рабочих железнодорожных мастерских. К чтению их Миша привлек и меня. Мне лекции читать! «О чем?» — «На ваше усмотрение…»

Направили меня в вагонный цех. Читать приходилось в обеденный пе­рерыв. Не знаю, была ли у них столовая? Рабочие обычно закусывали всу­хомятку, тут же в цеху. Меня принимали очень хорошо. Сейчас же осво­бождали большой стол, рассаживались вокруг. Славный народ были эти рабочие. В большинстве пожилые, полные уважения к «товарищу лектору» и в то же время бережно относились к девчушке, какой я была. Читала я раз в неделю и читала долго, почти девять месяцев. О чем? Была тут и физика, и астрономия, и естествознание. Рассказывая об атмосферном дав­лении, вздумала показать опыт со стаканом воды, накрытым бумажкой. Он не сразу удался, и я облила себе ноги. Полная веры в науку, я настояла на повторении, но слушатели на всякий случай притащили ведро. Физичес­кие законы восторжествовали. Прочтя впервые Тимирязева, полная восхи­щением, поделилась открывшейся мне тайной хлорофилла. Хорошо меня слушали. С какой жадностью ловили крупицы знаний, которые могла дать им даже такая недоучка, как я.

Мне еще до университета пришлось вести кружок ликвидации негра­мотности у красноармейцев 9-й Донской дивизии. Пособий не было, кро­ме трех букварей. Ужасные буквари! «Мы не рабы. Не рабы мы. Рабы не мы». Ученики делились на малограмотных и неграмотных. Последние с завистью говорили: «Он хорошо читает, он малограмотный».

Занимались при коптилке. Воспользовавшись ею, я объяснила им сме­ну дня и ночи, фазы Луны. И всегда — то же внимание, та же благодар­ность. Нашлась бы теперь такая аудитория? Конечно, знают неизмеримо больше. Но сколького еще не знают. А хотят ли узнать? Информации мно­го, а аппетита нет, как у объевшегося сладким.

Постепенно я сближалась с Мишей. Он стал у нас бывать, и я побывала у него. Жили они в маленьком домике на Рождественской. Мишина ке­лейка была совсем маленькая. Там размещались раскладушка, столик с по­лочкой для книг и резной шкафчик из фанеры, который выпилил его брат Карпуша.

Имелось в квартире маленькое зальце с мягкими креслами и пианино под чехлом, проходная столовая и темный чуланчик, где спал Карпуша. Отец и мать помещались в кухне во дворе.

Мать была, безусловно, незаурядным человеком. Характер у нее был не­легкий, и она по своей воле гнула всю семью. Сама неграмотная, она пони­мала пользу образования, но только одному из десяти детей удалось его по­лучить. Старший, Карпуша, прошел нелегкий путь от мальчика в магазине до приказчика. Перед младшим братом он преклонялся. Братья были очень привязаны друг к другу.

Когда я познакомилась с Карпушей, он был уже серьезно болен тубер­кулезом. Кроме них, из всех детей дожили до взрослости только сестра Устя, выданная замуж за хлебороба в селе Несветай, и Ева, жена парикма­хера. В сущности, в описываемое время Миша почти полностью содержал семью, так как заработок отца был скуден. Отец шил шапки на магазин. Жена ему помогала. Энергичная старуха весь день была на ногах. Если не возится у плиты, то стоит у стола, гладит какие-то распорки, скоблит швы, чистит пятна.

В голодные годы Карпуша торговал с лотка на базаре. На обязанности Миши было перед службой отвести тележку с нехитрым товаром: нитки, тесемки, пуговицы, пакетики с сахарином.

Карпуша был мягок и уступчив. Мать любила сына жадной, эгоистичес­кой любовью, искалечившей его жизнь. Сперва она запретила ему женить­ся на девушке, которую он любил. Потом женила по собственному выбору. Ревниво вмешивалась в брачную жизнь сына. Вскоре ее избранница ей ра­зонравилась и она заставила сына развестись. Бывшая невестка спустя не­которое время умерла. Злые языки говорили: отравилась… Вскоре после смерти Карпуши я стала невольной свидетельницей встречи двух матерей на близких, почти соседних, могилах.

По слухам, желая уберечь сына от мобилизации, мать заставила Карпушу пить настой табака! Страшно подумать, что это могло содействовать развитию туберкулеза, унесшего его в могилу…

У Карпуши были золотые руки. Он мог делать решительно все, начиная с обметывания петель и кончая планером, созданным в университетском авиакружке. Миша привлек брата в кружок, руководимый Горячевым. Ко­нечно, это преувеличение, но говорили, что планер изготовлен руками Кар­пуши. Планер участвовал в состязаниях в Коктебеле в 1925 году. Сохрани­лись снимки, увековечившие это событие.

Жаль мне Карпушу, горького неудачника, не сумевшего реализовать себя. У него была тяга к искусству. С большими трудностями он приобрел пиа­нино и стал брать уроки. Самоучкой писал красками. Его картины, робкие попытки копировать с открыток, не говорят, конечно, о развитом вкусе откуда ему было взяться? Но у парня была тяга к культуре, желание про­биться к тому, чего жизнь его безжалостно лишила.

Мише удалось поступить в гимназию. Интерес к математике возник у него очень рано. Ему повезло с учителем. Иван Яковлевич Граут был знато­ком своего предмета и прекрасным преподавателем. Мишу он отличал, давая ему трудные задачи, снабжая дополнительной литературой.

Надо сказать, что тогда в гимназиях работали не только ремесленники, нередко начинали свой путь и будущие ученые. Кто были Давыдов, Алек­сандров, Киселев? В средней школе начинали работать и Мордухай, и Го­рячев, и Черняев. Дома Мишу поставили в привилегированное положение, в нем чувствовалась сильная воля, которую невольно уважали.

Отец был тихий старик, светившийся добротой, но мне мало пришлось с ним общаться. Мишу он ценил больше всех. Отдавал в переплет его кни­ги. У нас сохранилось несколько книг, выписанных из-за границы, чудесно переплетенных. Надо сказать, что в начале двадцатых годов появилась эта возможность, и Миша, отказывая себе во всем, выписал из Франции курсы анализа Гурса, Пикара, Жордана.

Жил он анахоретом, не участвовал в развлечениях и прогулках своего племянника и однолетки Никиши, сына Усти. Никиту почти силком Ми­шина мать отобрала у отца, желавшего сделать его хлеборобом, и отдала в гимназию: «чтобы не остался деревенским и не завидовал Мише»[****]. Умная была старуха, чувствовала, что новые времена настали. Удивительно, как ей удалось переубедить отца, крутого старика, приверженного к земле крестьянина.

Кажется, вся семья была рада, что у Миши «появилась девушка». Мо­жет быть, импонировало и то, что я была из семьи почитаемой и извест­ной. Принимали меня любезно, немного церемонно. А Карпуша просто в глаза глядел преданно и заботливо. Кстати сказать, несмотря на долгое знакомство, мы обращались друг к другу на «Вы», по имени-отчеству, как и все студенты. Или называли «коллега».

Мои мысли в то время больше занимал Мордухай. Удивительно инте­ресный был человек. О себе он говорил: «Я не ученый, я мыслитель». И всегда он шел своим путем, далеким от торных дорог. Ему многое проща­лось из-за его репутации чудака. Он мог, например, с кафедры заявить, что при крепостном праве крестьянам лучше жилось, чем теперь. Может быть, щитом ему служило имя М.И. Калинина, который когда-то служил у Болтовских казачком и сохранил к этой семье чувство благодарности. Братья занимались с ним, снабжали книгами, позже, уже в эпоху революционной деятельности, отец и мать не раз выручали попавшего в беду Михаила Ива­новича. Но многое, конечно, не выходило из стен факультета.

Я была на втором курсе, когда в университете начались перемены. Из Донского он превратился в Северо-Кавказский. Физико-математический факультет ликвидировали, и мы автоматически оказались на техническом отделении педагогического факультета. Это было не только моральной трав­мой: изменились программы. Сократили существенно математику, ввели предметы педагогического цикла и много других.

Желающим предложили перевестись в МГУ, а старшим курсам сдать досрочно все оставшиеся экзамены. Миша и его товарищи так и сделали. Фактически, они закончили университет за два с половиной года. Нашему курсу пришлось хуже всех: ведь мы учились всего полгода. Многие реши­лись перевестись в Москву. Университет гудел, как растревоженный улей. Я переживала мучительные сомнения. Понимала, что это переломный мо­мент в моей жизни.

Обидно было оказаться на каком-то педфаке. Манило неведомое. Жить в Москве, в общежитии, учится в МГУ, где будут мои лучшие товарищи Бухштаб, Чунихин, Дицман, с которыми мы шли вровень. Театры, музеи… Дома на меня не оказывали никакого давления. Я должна была решать сама. И я мучительно думала. Папа был дряхл. Нина мала. Мама работала, как могла, добывая для нас средства к жизни.

Я совсем не хочу оправдывать себя альтруистическими мотивами, не хочу лгать себе. Может быть, я боялась трудностей? Тоже нет. Главное было не в том. Главное — моя проклятая слабость воли, нерешительность, неве­рие в себя. Справлюсь ли, стоит ли овчинка выделки? Я осталась.

Жалела не раз. Москвичи слали восторженные письма. И уж, конечно, Миша в моем решении не играл никакой роли. Я и не думала о нем тогда.

Мы, оставшиеся, приняли героическое решение сдавать математичес­кие предметы по старым программам, не считая новых, обязательных. Чего только мы ни сдавали: логику, психологию, педагогику, психопатологию, модную тогда педологию, анатомию, физиологию, химию, геологию, ма­шиноведение, так называемый НОТ — научную организацию труда… Бог знает, кого хотели сделать из нас? Скорей всего, подобие старинных гувер­нанток, которые обо всем краем уха слышали, ничего толком не зная. По­явились и политические дисциплины: диамат и политическая экономия.

По большинству этих предметов учебников не было. Сдавали по каким-то запискам, чьим-то конспектам, отпечатанным на гектографе рукопи­сям. Кстати, единственный предмет, который я в жизни провалила, была логика, чем меня потом долго дразнили. Секрет прост: мне досталась по­ловина конспекта.

Со своей профессурой мы мало общались. Новые преподаватели нас не интересовали, да и они мало нами интересовались. Было трудно и скучно. Я приуныла. Чтобы чем-то меня утешить, дома решили послать меня на зимние каникулы в Ленинград, к тете Эмме.

Со мной до Москвы ехали несколько подруг. С ними я задержалась на несколько дней у нашей соученицы Нюры Каяловой. Конечно, повидала своих бывших коллег. Они меня повели знакомиться с городом.

Москва, снежная, морозная, шумная, сияющая огнями, опьяняла. В Третьяковке впервые я увидела настоящую живопись. Какая репродукция могла передать, как блестит не впитавшаяся капелька крови на картине Репина, еще не взятой под стекло. Видела «Самосожжение», которое поче­му-то после ни разу не выставлялось. И в Художественном два раза побыва­ла на «Синей птице» Метерлинка и на совершенно необыкновенном Фа­мусове, которого играл сам Станиславский.

Ленинград встретил 30-градусными морозами. Он был темен и пуст зимой 1924/25 года. Многие дома стояли с заколоченными окнами. Быва­ла я потом не раз в Ленинграде, и в летнюю жару, и в белые ночи, но навсегда он запечатлелся в моей памяти молчаливым, закованным в ледя­ное величие. И любила я его за гордую красоту.

У тети на квартире тоже было холодно. Топили там дровами, которые, конечно, экономили. Это была их первая квартира, а то все кочевали по меблерашкам, и книги, собираемые Борисом Андреевичем, страстным кни­голюбом, хранились в ящиках. Теперь они с наслаждением принялись за благоустройство.

Тогда можно было задешево купить в антикварных магазинах чудесные вещи. Большинство состоятельных людей уехали или разорились, комис­сионки были набиты предметами роскоши. И я ночую в великолепном кабинете, на прекрасном кожаном диване, а передо мною блещут за стек­лом фанатически оберегаемые книги.

Борис Андреевич, инженер-электрик, занимавший какой-то значительный пост, слыл человеком разносторонних интересов. Большой знаток живописи, с ним было интересно ходить по музеям и картинным галере­ям. И историю города он знал хорошо[††††].

Познакомилась я со своим двоюродным братом Глебом, который жил тогда у тети. Он был тогда студентом. Славный мальчик. Во время блокады и он и его брат с семьей погибли при бомбежке. Борис Андреевич умер от голода. Тетю вывезли едва живую. Она рассказывала, что лежала совсем без сил, не закрывая дверей. К ней заходили.

— Хотите кусок сахару за эту картину? Стакан пшена за вазу?

В Ростове потянулись серенькие дни. Мы чаще стали встречаться с Мишей. У них было невесело. Совсем плох стал Карпуша. Возил его Миша в Нальчик, но беспросветные дожди их прогнали. Скончался он месяц спу­стя в удушливый июльский день. Мы с Мишей в то время уже решили пожениться, но свадьбу отложили на год.

Зимой отмечался юбилей Лобачевского. Пришелся он как раз кстати, в пору борьбы с космополитизмом, «преклонением перед заграницей», при­нявшей уродливые формы. Шла оголтелая кампания, доходившая до аб­сурда. Ретиво доказывали, что русские всегда и во всем были первыми. Беззастенчиво присваивались заслуги иностранцев, работавших в России. Эйлера полагалось именовать Леонардом Павловичем. Подняла эта волна на своем гребне и имя безусловно громкое, авторитет бесспорный — Лоба­чевского. До тех пор им мало кто занимался. Только Мордухай дал (Нико­лаю Михайловичу) Несторовичу абсолютно бесперспективную, казалось бы, тему: тригонометрия в пространстве Лобачевского.

Теперь Несторовичу присудили без защиты степень доктора. Был издан трехтомник сочинений Лобачевского. В Казани готовились торжества. И из Ростова ехала делегация. Конечно, Мордухай, Несторович и Черняев. Полагалось выделить и представителя студенчества. Профком выдвинул кого-то, но Мордухай предложил… меня. Почему он выбрал меня? Это объясняется просто: сильные студенты нашего курса разъехались, старшие уже окончили университет, так что я не обольщаюсь.

Поездка была интересной. С каждым часом, уносившим нас на восток, все шире расстилалась целина снегов, все выше и чернее становились со­сны, все жесточе мороз, пробиравшийся в вагоны, почти не отапливаемые. Все это казалось сказочным, и я не отходила от окна.

В Казани мороз был ниже 30 градусов при ярком солнце и полном без­ветрии. Все побелело: улицы, крыши, стены кремля. Блестели позолочен­ные главы церквей. Интересны были извозчики на санях-волокушах. Сани такие низенькие, что кажется, седока просто волокут по снегу.

Поместили нас в лучшей гостинице города, где на стене столовой кра­совалась надпись: «Просят не выражаться». Ко мне пришли студенты-ка­занцы, повели знакомиться с городом, показали старинный университет со стенами, толстыми, как крепостные. Перед ним памятник Лобачевско­му, как говорят, единственный в мире, поставленный за чисто математи­ческие работы[‡‡‡‡].

Казанские студенты устроили для гостей-студентов вечеринку. Очень милая получилась встреча. Каждого попросили рассказать о своем университете. Ленинградец поведал о студенческих организациях, цифры при­водил.

Ну думаю, что мне сказать. Говорю: «У нас, наверное, все это есть, но я об этом мало знаю. Я расскажу вам о нашем профессоре». Ну, и натрепа­лась я о Мордухае, о коллоквиумах, докладах и кружках. Всем очень понра­вилось, только кто-то удивленно вскрикнул; «Как вас такую прислали?»

На другое утро было торжественное открытие конференции. Организа­торы зачитали поздравительные телеграммы, выступили с приветственны­ми речами. После вице-президента Академии наук Стеклова, громадного, с бородой и голосом протодьякона, Мордухай показался маленьким и не­взрачным. Но это только пока он не заговорил. «Я вас понимаю», — шеп­нул мне сосед, один из вчерашних знакомцев.

Эффектную речь сказал Коган. Вообще, он мне понравился — живой, общительный.

— На площади польского города стоит памятник Копернику с надпи­сью: «Остановившему Солнце, двинувшему Землю». Я не умаляю заслуг Коперника, но должен сказать, что заслуга Лобачевского не меньше. Легче остановить Солнце, легче двинуть Землю, чем уменьшить сумму углов тре­угольника!»

Когана проводили аплодисментами, а на другой день в местной газете появилась эта фраза с «маленьким» добавлением: «А Лобачевский сделал это!»

Ревнуя к славе Мордухая, я негодовала, что все пресмыкались перед Стекловым. Поистине он был героем дня, наравне с Лобачевским. Даже в докладах то и дело мелькало «Возьмем функцию Стеклова» и даже «Возьмем функцию Стеклова, от функции Стеклова».

Щеголяя демократизмом, Стеклов даже снизошел до разговора со мной. А Мордухай спросил меня, как мне понравилась конференция. «Какой-то апофеоз Стеклова!» — «Это Вы верно заметили».

С опозданием прибыл откомандированный профкомом студент. Я ему уступила свой пригласительный билет на банкет, на который мне вовсе не хотелось идти. Устала я и что-то грустно мне стало напоследок. Самозван­кой я чувствовала себя в этом ученом мире, куда вход мне будет навеки закрыт. Домой ехали с приключениями. То лопнул бандаж у паровоза, то не хватило воды в котле и пассажиры ведрами передавали ее, то наш вагон из-за неисправности ночью отцепили.

В Москве была пересадка, и мне удалось сбегать полюбоваться очаро­вавшим меня храмом Христа Спасителя. Правда, внутрь попасть не при­шлось, там шла служба «живой церкви» и неудобно было осматривать по­мещение.

Университет я окончила в 1927 году. Получила назначение, оно было не совсем удачным: физика, а не математика, и ростовская, а не нахичеванская, школа.

Мы с Мишей зарегистрировались 2 июля, а 10-го была очень скромная свадьба. Мама напекла пирогов, поставила блюдо малины. Кроме несколь­ких друзей, никого не было. Вернувшись из церкви, мы выпили по бокалу шампанского, напились чаю, переоделись и поехали на вокзал. Миша зи­мой усиленно работал и скопил 400 рублей. Этого хватило на беззаботную жизнь в Новом Афоне и дома до первой получки. Я тоже работала зимой. Миша достал мне два урока, но деньги я отдавала в семью.

Монастырь в Новом Афоне недавно был переоборудован в гостиницу. В бывшей трапезной, служившей столовой, на стенах еще сохранилась рели­гиозная живопись. Церковь, которую живописал Васнецов, была заперта. Кельи служили номерами. Монахи выселены, кроме одного, сточетырехлетнего, которому, из уважения к возрасту, дали комнатку и пропитание.

Впрочем, старик был бодрый, чтобы убедиться в этом, стоило посмот­реть, как он лихо, пренебрегая лестницами, взбирался по крутому склону холма. Молодежь подтрунивала над ним, расспрашивала о монастырском житье, а он бормотал про себя: «Молодые, веселые… Помогай Бог, помо­гай Бог».

Монастырь, кажется, был богатый. Николай II, посетив его, подарил ему электростанцию. Вокруг расстилалась мандариновая роща. К морю шла кипарисовая аллея… Мы провели там блаженный месяц. Собралось весе­лое общество: из Ростова Анисим Федорович Бермант, Анатолий Петро­вич Гремяченский и моя старая знакомая, Женя Плотницкая с мужем. Под­нимались на Иверскую гору, в недрах которой теперь открыты подземные чудеса.

Я хочу рассказать о судьбе мужа Жени. Пусть хоть здесь след останется еще об одной растоптанной жизни.

Он был библиотечным сотрудником — работал в Ленинке. Воевал, по­пал в плен, бежал из лагеря. Это «пятно» закрыло ему все дороги. После долгих мытарств удалось устроиться библиотекарем в техникуме. Однако о нем не забыли. Несколько раз вызывали, требуя компрометирующих дан­ных о солагернике, тоже бежавшем, который, напротив, вел себя безупреч­но, организуя подпольную работу среди заключенных. Почему-то требова­лось этого человека потопить. Требуемые оперативниками данные он давать отказывался. С последнего вызова к следователю он не вернулся. Когда жена бросилась разузнавать о его судьбе, ей сообщили: «Скончался от сер­дечного приступа». Выдать тело отказались. «Все, что нужно, вам сообще­но. Больше сюда не являйтесь».

Вот и все, что было потом. Хорошо, что нам не дано знать, что будет потом[§§§§]. Мы были молоды и беспечны. Отпраздновали месяц нашего бра­ка. Я заказала зажарить цыплят, купили вина, фруктов. Женя украсила стол цветущими ветвями олеандра.

Кончились каникулы. Началась работа в школе. Мне пришлось в 9-й выпускной группе заместить любимого и опытного преподавателя физики. Поэтому встретили меня неприязненно, задавали вопросы «с подковыр­кой», вслух делились обидными для меня воспоминаниями. Опыта у меня не было, знаний тоже не Бог весть сколько. (Я бы предпочла математику, но выбирать не приходилось). Но преподавать мне нравилось, я с увлече­нием взялась за учительство, откровенно призналась ученикам, насколько дело это для меня новое.

Скоро мы стали с ними друзьями.

Очень многим я обязана педагогическому коллективу. Все отнеслись ко мне внимательно, старались помочь, особенно директор Антон Антонович Зайцев. До революции эта школа была его собственной частной гимназией (любопытная черта либерализма того времени — его оставили директором). Многим я ему обязана. На первых порах я сорвала голос — воспалились голосовые связки… Он учил меня говорить грудью, тренироваться в скоро­говорках. Со временем мне приходилось читать лекции восемь часов под­ряд в больших аудиториях, и я не уставала, и слышали меня хорошо.

Помог мне и старый учитель естествознания Эммануил Игнатьевич Царда, ознакомивший с нехитрым инвентарем физкабинета. В сущности, там ничего не было, приходилось мастерить приборы из проволоки, сургу­ча, жести, стекла. Какая допотопная была эта физика! И как мало я знала! В младших классах я организовала кружок, где мы изготавливали различ­ные приспособления, завели маленькую стенгазету, где помещали вопросы по физике, например, почему соль растапливает лед на тротуарах, но замо­раживает мороженное, или при какой температуре образуются сосульки?

В младших классах был тогда принят чудесный учебник Цвингера. Он шел от явлений природы к их объяснению. Закон облекался в математи­ческую форму, когда явление было физически ясно. Не знаю, применимо ли это к преподаванию современной физики, которой я не знаю. Вспоми­нается, однако, шутка Эйнштейна: «С тех пор, как на теорию относитель­ности навалились математики, я сам перестал ее понимать».

В 9-й группе мне пришло в голову организовать астрономический кру­жок, хотя астрономия в программу не входила. В находившемся напротив Доме Красной Армии нам разрешили по вечерам использовать площадку на крыше. Мы знакомились с созвездиями, я рассказывала о планетах. Наглядно изображали движение Луны вокруг Земли и Земли вокруг Солн­ца. Устраивали хоровод, где остальные учащиеся изображали неподвижные звезды.

Кстати, о судьбе астрономии в университете. Еще при мне уехавшего Поспелова сменил профессор Ляпин. Маленькая труба не позволяла вести сколько-нибудь серьезную научную работу. В дальнейшем обнаружился в Ростове старый учитель физики, Бочек, чех по национальности, увлекав­шийся астрономией. Еще до войны он выписал довольно солидный реф­рактор**, который, в сущности, ему и установить было негде. Бочек пред­ложил университету купить его. Конечно, больших усилий, многих поездок в Москву стоило добиться разрешения на покупку у частного лица. Боль­шую роль сыграла инициатива Миши, его энергия, авторитет, который он успел завоевать в военные годы. Все устроилось: трубу купили, Владимиру Александровичу Бочеку заплатили 100000 рублей. За это время Бочек стал у нас частым гостем — добродушный старик с большим чувством юмора. Это был старый педагог, мальчишки и наши дети так к нему и льнули.

Для рефрактора Бочека нужен был мощный фундамент: вибрация унич­тожила бы все преимущества сильной оптики. Где строить обсерваторию? Многие считали — за городом. Восторжествовало мнение Миши: выбрать место в городском саду, куда было удобно добираться сотрудникам и сту­дентам, где можно было развернуть для населения пропаганду астрономи­ческих знаний. А научная ценность инструмента ограничена далеко не ка­чеством атмосферы…

Вот и выросло в городском саду строеньице с вращающимся куполом: наверху площадка для наблюдений, внизу кабинеты для занятий и комна­та отдыха. Несколько поколений будущих астрономов прошло через эту миниатюрную обсерваторию. Заведовал ею Алексей Алексеевич Батырев. Он охотно принимал интересующихся, показывал небо, читал лекции.

Обсерватория получила официальный статус: ей поручили наблюдение над одним из классов переменных звезд. Не знаю, что стало с этим строе­нием. Обсерватория переместилась в Недвиговку.

Но вернусь к своей школе. Это было время демократизации. Большой вес имели ученические организации. Члены учкома входили в состав педа­гогического совета и действительно оказывали влияние на школьные дела. Они относились к своим обязанностям серьезно, с большим чувством от­ветственности. Вообще, мне кажется, тогда школьники были зрелее ны­нешних. Помню настоящего юного трибуна Тавровского, дерзкую умницу Лиду Хазанскую. Школа включилась в просветительную деятельность: ком­панию, которая носила громкое название культпохода.

Правду сказать, реальный результат дал только сектор борьбы с негра­мотностью. Задачи остальных секторов были более расплывчаты, в частно­сти, моего — борьбы за новый быт. Обследовали санитарное состояние дво­ров, читали лекции о трезвости, выступали с модной тогда «живой газетой».

От антирелигиозной пропаганды я решительно отказалась, и это сошло мне с рук. Конечно, толку от всей этой шумихи никакого не было. Навяза­ли мне еще ячейку «МОПРА». В день Парижской коммуны я пригласила в школу живого политэмигранта, которого мне предоставила городская ячей­ка. Жалкий был паренек, по-русски совсем не говорил, я переводила его речь с французского.

Любопытное было время: свежее, бурное, наивное. Все суетились, что-то придумывали. Боролись с «пережитками». Много рубили сплеча. Допу­стимы ли танцы? Можно ли носить обручальные кольца? Среди учащихся было много разных мнений и споров. Провели анонимную анкету «Ве­ришь ли ты в Бога?» Один мальчик ответил: «Верю» и подписал свою фа­милию — Минаев. Много еще было всяких дел, например, шефство над типографией, ближайшим к нам предприятием. Мы даже наборную кассу для чего-то изучали. В дни выборов обслуживали агитпункт, при нем обо­рудовали детскую комнату, которую поручили мне. Среди детишек оказа­лось двое грудных, которые кричали или сразу, или по очереди.

Была и военизация: стреляли из мелкокалиберной винтовки, разбира­ли пулемет «максим». Ох, а еще городское антиалкогольное общество, где я была членом президиума. Все-таки, наверное, поступали о нашей школе какие-то сигналы, а может быть, обычная ревизия. Явилась комиссия, ры­лись в делах, проверяли кадры. На общем собрании мы дружно поддержа­ли «хозяйчика» — нашего директора. Кто-то из комиссии кисло заметил, что такое единомыслие похоже на сговор. Ох, и выдала ему наша боевая историчка! «Ах, вам не нравится, что у нас нет склок и скандалов. Друж­ный коллектив, так его нужно развалить!» И все-таки директора нашего вскорости сократили.

Хорошо, что я успела миновать лихорадочные броски школы от пяти­дневки к десятидневке, от бригадного метода к «дальтон-плану», свободно­му посещению, к комплексному изучению тем…

1928 год. Родился Юрик, и я надолго погрузилась в домашний мир. Как счастлив был папа! Он расплакался, благоговейно целуя его пеленочку, ког­да я вернулась домой со своим маленьким сокровищем.

Миша оказался очень нежным отцом, делил со мной все заботы, хотя кроме нашей старой нянюшки, жившей у нас в ту пору, появилась и своя, молоденькая и очень хорошая. (Правда, потом она украла мое бриллиан­товое кольцо, единственное, которое у меня было за всю жизнь, но я зла на нее не держу: сама виновата, положила на виду, ввела девочку во грех).

Миша очень много занимался в это время. Когда ни проснусь, вижу его склоненную над столом голову. Работал он тогда на горском отделении рабфака. Нелегко ему было ладить с учащимися. Как-то поставил заслу­женную двойку, вечером возвращается, смотрит — за ним идут двое. «Зачем вы за мной идете?» — «Мы, товарищ преподаватель, вас охраняем: Мамедов на вас зол». «Но не можете же вы всегда за мной ходить?» — «Завтра он уже остынет».

Как ни печально, но навсегда осталась нераскрытой загадка смерти рабо­тавшего с Мишей милейшего Новодворского, застреленного ночью в глухом переулке.

Конечно, мне тоже хотелось настоящего дела. Мордухай давал желаю­щим темы так называемых квалификационных работ, которые считались не обязательными. Мне он посоветовал заняться вопросом равновеликости плоских фигур. Свою работу я защитила зимой довольно удачно, даже произвела некоторый эффект, назвав использованные источники на не­мецком, французском и итальянском языках.

Мало времени я уделяла тогда папе. Иногда читала ему газеты, в то время как    Юрик ползал по его постели, с наслаждением их комкая. Больно думать, как был одинок отец. Хотелось ему поговорить с моим мужем, но тому было всегда недосуг. Миша, правда никогда не подавал виду, какой помехой были для него эти медлительные стариковские беседы. Я стара­лась ему намекнуть, что Мише некогда.

—       И куда вы все спешите? — говорил папа с горечью.

А потом началась эпопея с Панасяном. Сейчас кажется почти неправ­доподобным, что такое ничтожество могло надолго омрачить, почти иска­лечить нам жизнь.

Порекомендовали маме какого-то армянина, упросившего сдать ему по­мещение под кухней: две комнатки с земляным полом и русской печью. Он был без квартиры с женой и тремя детьми. Оказался он участковым инспектором. Вскоре до нас начали доходить слухи о его деятельности. Распоряжался Панасян в участке, как в своей вотчине, беззастенчиво вы­могал деньги, грозил штрафами, полицейскими мерами. Народ был пуга­ный, бесправные «буржуи». Кто бы осмелился противиться всемогущему представителю новой власти? Первое время по отношению к нам он был лоялен, даже как-то помог маме привезти дрова. А потом стал понемногу прощупывать почву: какую бы от нас извлечь выгоду. У него были свои, далеко идущие, планы.

Сперва предложил взять на себя заботу об уплате бытовых услуг. Смот­ришь как бы невзначай, возьмет повторную плату. Ошибка? Однако, вхо­дит в систему. Но не такова была мама, чтобы терпеть несправедливость. Еще какой-то сбор…

—            Что вы нас доите?

—            Я вас не доил, но теперь начну доить, — и началась панасянада.Она тянулась, страшно сказать, более двух лет, и сколько на нее ушло нервов и сил!

Посыпались штрафы, повестки, полетели во все концы доно­сы, клевета. Раскопал он Тодю, представил его белым офицером. Старуш­ку, Нинину няню, объявил незарегистрированной домработницей, жерт­вой эксплуатации, которую держат в кабале. Это была изматывающая война со злобным, ни перед чем не останавливающимся врагом.

А мы не отступали: бегали по учреждениям, искали свидетелей, собира­ли справки, заявления, объяснения. Попробуйте доказать, что вы не верб­люд. И все это приходилось скрывать от папы, который был уже очень плох. Мы все-таки умудрились свозить Юрика в Анапу. Вот не могу взять в толк, почему я вернулась несколько раньше. Помню, я была одно время одна с папой: мама с Ниной тоже ненадолго куда-то уехали. Жара стояла необычайная, бедный папа невыносимо страдал, задыхался. Он все садил­ся у открытого окна ночью и засыпал. А я протестовала — боялась, что кто-нибудь влезет в окно. Вскоре мама вернулась. А через несколько дней но­вая беда. Меня ударило трамвайным роликом, вернее штангой с роликом.[*****]

Месяц я пролежала в больнице с сотрясением мозга. В это время уми­рал папа. Мама разрывалась между мной и им. Миша мотался по городу в поисках необходимого мне льда, который в ледниках давно растаял. Страш­ные были эти дни для всех. Я-то все помню, как в тумане. В довершение всего и денег не было, — ведь все случилось перед началом учебного года. Вот тогда продали Мишину скрипку.

Боялись за мое зрение. Одно время я лежала в черных очках. Дома я пробыла еще с месяц. Скончался папа. А я была какая-то приглушенная, заторможенная, даже эту потерю не сразу осознала.

Вот тут-то Панасян и осуществил давно задуманное. Очевидно, пиетет, который внушал папа, его как-то удерживал. Он просто выбросил наши вещи и вселился в бывшую детскую комнату. Стал, было, снимать люстру, чудесную, художественную, но дворник отсоветовал — разобьешь, будешь отвечать (позже мы так и не смогли ее вернуть).

Конечно, мы подали заявление в милицию. Но он был там свой, заяв­ление задержали. Мы подали жалобу прокурору, но увы! Жена прокурора на беду работала в маминой школе, Панасян подал жалобу на прокурора, и тот отступился. Срок милицейского вмешательства истек. Пришлось по­давать в суд. Ну, и суд он выиграл: пролетарий, многодетный, плохие жи­лищные условия, домовладелица — «буржуйка». Панасян посягал и на Мишин кабинет, но тут ему отказали: у Миши имелось право на дополни­тельную площадь.

А уж как ему хотелось! Все ловил нас, бесцеремонно распахивал дверь, — чем мы там занимаемся. Миша со спокойным достоинством замечал ему:

—             Сергей Данилович, вам бы следовало постучаться. Я мог быть не одет, жена не одета.

—             Так ведь эта комната для занятий!

Жить бок о бок с этой семьей было омерзительно. Комната отделялась от нашей только застекленной дверью. Мы поневоле становились свидете­лями их жизни, постоянных грубых перебранок с грубой, толстой бабой, его женой. Да и помимо этого условия в доме все ухудшались. Домовладе­ние окончательно отобрали. Началось «уплотнение». Дом бестолково засе­лялся. Заняли летний коридор, заняли кладовую, кухню, ванную. Надо было спасаться. Миша стал искать обмена на Ростов, где мы оба работали. Маму устраивал Нахичеван. Но если с нами было просто, ее положение, как бывшей домовладелицы, было иным. Ей просто предложили перебрать­ся с Ниной в крохотную комнатушку, где едва, со скрипом, поместилось кое-что из самых необходимых вещей. Мы должны были взять остальное. Многое пришлось просто бросить.

Переселение обернулось трагедией для нашей няни. Домоуправление само растерялось: ведь ее упорно отказывались считать членом нашей се­мьи. С пеной у рта Панасян доказывал, что она у нас в кабале. Ну вот, эксплуататорша ушла. Но няне, как «трудовому элементу», полагалась пло­щадь, а площади давать не хотелось!

—             Возьмите ее к себе!

—             Куда?

Мама продолжала ее прикармливать, но уговаривала добиваться своих прав. Сидела она, бедняга, на свой железной кровати и ничегошеньки не понимала в нашей оголтелой действительности. Она настолько была дряхлая, что все валилось у нее из рук. А Миша тщетно искал для нас двухкомнатку, куда предстояло взять его мать, так как Мишин отец недавно скон­чался. Не выдержала няня и сбежала к своей племяннице, скверной бабе, которая ее никогда знать не хотела и теперь быстренько спровадила в дом престарелых.

Не так уж легко было нам отыскать квартиру для обмена: очень уж нека­зистым стал наш дом, да и Нахичеван мало кому подходил. Но нашему партнеру выбирать не приходилось: у него вышел конфликт с жильцом, какие-то деньги он растратил… Когда он выбирался, ему вслед неслись нелестные замечания.

Неудобной и неуютной показалась мне новая квартира. Я старалась скрыть свое впечатление от Миши. Ему надо было искать возможность работать, попросту, спасать себя. От него тень осталась.

Грустно было расставаться с родным домом, где прошла вся моя жизнь. Каждый уголок будил воспоминания. Вот в этой столовой встречал поутру нас папа за блестящим самоваром, в котором я любила рассматривать свое изображение, вот на этом подоконнике я любила сидеть, когда закатное солнце ласкало мою склоненную над книгой голову, а ветки желтой акации заглядывали в окно. Но этого дома уже не было. А надо было жить дальше.

Новая квартира состояла из двух комнат: маленькой проходной, полу­темной, и большой, длинной, освещенной с одной стороны окном и за­стекленной дверью на балкон. Службы были общие в холодном коридоре. Водопровод частенько замерзал. Что же? Мы прожили там десять лет, не таких уж плохих. Мама позднее обменяла свою комнатушку на большую, на 13-й Линии и прожила там до смерти в 1965 году, не дожив одиннадцати дней до девяноста лет.

Я довольно долго хворала после травмы. В школу больше не вернулась. Пожалуй, вовремя с ней рассталась. Период педагогических исканий, не успевший меня захватить, был пресечен в 1932 году, когда вернулись к же­стким нормам.

Я поступила на рабфак. Цель рабфаков — приобщить к образованию рабочих, которые в свое время были его лишены. Четырехгодичные курсы, с программой средней школы. Состав слушателей оказался пестрый и по возрасту, и по степени подготовки. Преобладали пожилые рабочие. Зани­мались по вечерам, после работы. Трогательны были мои первые ученики. Страстное желание, глубокое уважение к преподавателю, благоговейная ти­шина на занятиях. Многим трудно давалось учение, отсев был велик. Иные не справлялись с двойной нагрузкой, некоторые в отчаянии опускали руки. Капли пота на лбу, грубые пальцы, сжимающие карандаш, неизменная ре­зинка в руке — так хотелось помочь им. Но были и перспективные. Одна, бывшая домработница, позже закончила институт. Особенно запомнился мне один курс.

Кочегар, который приходил на занятия безупречно вымытый, выбри­тый, подтянутый, демобилизованный красноармеец, вдумчивый, серьез­ный человек…

Со временем рабфаки помолодели. Появились дневные отделения, куда шла молодежь школьного возраста для ускорения подготовки к вузам. Эта публика считалась перспективнее, но дисциплина была уже не та. Препо­давательский состав сложился очень сильным. Многие потом работали в вузах. Мне с ними было интересно.

Наш рабфак считался опорным в области, мы устраивали слеты, конфе­ренции, выставки, давали показательные уроки. Директор был славным, сердечным человеком по фамилии Вишневский. Как я позже узнала, во время войны его оставили в Ростове для подпольной работы. Он был схва­чен немцами и замучен в гестапо.

Кажется, в 1935 году прошла чистка партийного состава. Эти чистки проходили всюду. Любопытно, что в них принимали участие и беспартий­ные. Наши партийцы ходили бледные, волновались, пили воду. На собра­нии они поднимались с мест, рассказывали свои биографии, отвечали на вопросы.

Рабфак наш, долгое время занимавшийся в здании физмата РГУ, когда стал дневным, перешел в Нахичеван, в здание на углу Двадцать пятой ли­нии. Много времени отнимала дорога, не считая самой работы. Конечно, мало времени я могла тогда уделять дому. А жилось нам очень нелегко.

В 1932 году родился Левушка. Когда я его кормила, я все время была голодна. Нас прикрепили к столовой, где мы получали четыре порции супа и три порции второго — большей частью плов из шрапнели с сухофрукта­ми, иногда рагу, одни косточки.

Миша работал, как вол, совмещая занятия, где только мог. Я и не упо­мянула, что еще с 1928 года, до переезда в Ростов, он работал в Новочер­касске, в институте сельского хозяйства, и ездил туда два раза в неделю. И одновременно еще в двух техникумах — мукомольном и угольном… А перед этим перенес воспаление легких и продолжал температурить. Поездки да­вались ему нелегко, так как питаться там было трудно. Я давала ему с собой бутылочку сливок и по совету врача бутылочку портвейна. Ведь у него были зачатки туберкулеза. С 1930 года он устроился в Ростовский пединститут, а с 1931 года и уже до конца дней своих в Ростовский университет.

И все эти труднейшие годы он не прекращал научной работы. А ведь здоровьем никогда похвалиться не мог. С молодости страдал от геморроя, от пиореи потерял все зубы, всю жизнь мучился ишиасом, который време­нами обострялся, почти лишая его возможности двигаться. Несколько раз он ездил лечиться грязями и ваннами на Кавказ, в Горячий Ключ. А в пятидесятые годы несколько лет терзала экзема на ногах, которая доводила его до отчаяния, и от которой он с трудом излечился. И все-таки, подвело его сердце. Один инфаркт, второй… Скончался он в 1977 году, 75 лет. И до последнего дня не переставал работать. В день смерти он еще провел свой семинар, на который по четвергам собирались работники разных вузов. Вернулся домой. Через час его уже не было в живых. Судьба была благо­склонна к нему. Ни одного пятна в его биографии. Дети могут гордиться своим отцом.

Бедные мои детки, как мало я могла уделить им внимания. Часто лишь к вечеру я возвращалась домой. Вернусь, а они сразу бросаются ко мне. Какие они оба хорошие! А Левушка — просто ангельски красив, глаз не оторвать. Золотые локоны, черные глаза, очаровательное личико. Трудно­вато сложился наш быт в эту пору.

Левушка вырос на руках у Ольги Михайловны. Она его обожала. А вот Юрика почему-то невзлюбила. Или просто относилась к нему, как к чужо­му. А ведь он был такой ласковый, безобидный. Случалось, братья ссори­лись, бывало и подерутся.

…Но в общем были дружны и великодушны. Конечно, Ольге Михай­ловне нелегко с ними и с хозяйством. Я пыталась принанять ей помощни­цу, но она всякую новую женщину встречала враждебно. Приедешь домой, жалуется: «Твой прислуг то делал, твой прислуг…» (Она выросла на хуторе, так и не научилась говорить как следует по-русски). Хватается сама мыть полы, а бедная девка стоит, растерянная. Самовластная была старуха.

Мало чем я могла в то время побаловать деток. Купишь по яблоку, по конфете. А тут торгсины появились. Основная цель — выудить у населения остатки ценностей. Можно было и приобретать торгсиновские чеки. Туда я снесла обручальное кольцо, чтобы купить одеяльце Левушке. А Миша свое потерял, забыл на умывальнике.

Чего только не было в торгсине! Вволю можно было налюбоваться рос­кошными витринами, где блистали соболя и чернобурки, свисали с крю­ков огромные балыки и окорока. А россыпи нарядных конфет, пирамиды шоколадных плиток! «Мама, купи!» — «Детка, они не настоящие, они из дерева, игрушечные!» А потом грянула беда — скарлатина.

У меня в то время была помощница, родственница моей подруги. Роза Григорьевна ее звали. Ольга Михайловна была у Евы, а Миша в Москве, в длительной командировке. Сперва пожаловался на недомогание Юрик. А я еще послала его, бедняжку, в школу. Он в этом году пошел в первый класс. Привели его оттуда совсем больным. Началась рвота. Сразу же от­правила Левушку с Розой Григорьевной к Еве. Вызвали врача. По строжай­шим правилам полагалось при скарлатине госпитализировать. Впрочем, я и сама не хотела рисковать — во всех квартирах были дети. На утро за ним должны были приехать. А тут прибегает Роза. У Левушки началась рвота, и там все растерялись. Бегу туда. С Левушкой все устроилось, нас в тот же день перевезли в больницу.

А вот с Юриком я натерпелась тревоги. Телефона у нас не было. Сын был в очень тяжелом состоянии. Роза одна с ним. Я ждала его с утра. Весь долгий день я металась, звонила в поликлинику, в скорую помощь, нако­нец, в мамину школу. К этому времени уже вся больница знала о моей тревоге. Вечером прибежала санитарка: «Вашего привезли!»

И вот поднимается по лестнице… призрак. Так истаять в одни сутки! Одни глазки горят, температура сорок, а его еще умудрились выкупать и пустили одного по лестнице. Наконец, они оба со мной. У нас в палате бы­ло девять детей, все с матерями. Коек, правда, нам не полагалось. Сорок шесть дней я провела в больнице.

Болели детки очень тяжело. У Юрика началась сывороточная болезнь аллергия на противоскарлатинозную сыворотку, от которой пришлось от­казаться. Лечили красным стрептоцидом, позже также забракованным. Волна за волной накрывали его зудящие волдыри по всему тельцу, даже на веках глаз. Стало отказывать сердце. Он жил на уколах, я не отрывала руки от его пульса. Вот это «лечение», несомненно, впоследствии сказалось на его здоровье.

И Левушке было не легче. К нему привязались чуть ли не все мыслимые осложнения. И ревматизм, от которого болели все суставчики, и воспале­ние почек, посадившее его на мучительную бессолевую диету, наконец, на­чавшееся воспаление уха. Вот тут я впервые чуть не потеряла присутствие духа. Сделала огромный компресс и, несмотря на его мольбы, не позволя­ла снять. Ему стало так худо, что прибежал дежурный (это было ночью), сорвал компресс и стал обтирать его прохладной водой. В оправдание надо сказать, что в это время в палате умирал грудничок, которому делали тре­панацию черепа. На утро как раз очередной обход ушника: «Скажите, док­тор, какой минимум надо применять? До максимума я уже дошла». – «Не делайте ничего».

При всем том организация в детском отделении была превосходная, весь медперсонал внимателен и сердечен, ночные няни бдительны и всегда наготове, палатные сестры дежурили неотлучно, сестра-хозяйка приходила в палату советоваться с матерями, чем разнообразить стол. Левушка кап­ризничал, не хотел есть пресные блюда.

—             Может быть, лимончиком сбрызнуть или томата положить?Теперь это кажется сказкой. А ведь я ни разу никого не «поблаго­дарила»!

Маленьким больным старались скрасить пребывание в больнице. На Первое мая всем раздали подарки: книжки, апельсины. Особенно заботи­лись о тех, кто был лишен материнского ухода. Заведовала отделением Мария Николаевна Ованесова. Я позже имела случай встретить ее уже глу­бокой старухой и выразить ей мою признательность.

Мы-то, благодаря Розе Григорьевне, ни в чем не испытывали недостат­ка, были завалены лакомствами и игрушками. Имея от меня доверенность, она ничего не тратила на себя, но каждый день мне что-нибудь приносила, хотя нам давали полный обед.

Мише я ничего не сообщала, зачем было его попусту тревожить? А ког­да вернулся, впал в панику, стал бегать по знакомым врачам, советоваться, ночами стоял под нашим окном. У Левушки новая беда: подхватил там корь. Снова скакнула температура. Перевели нас в отдельную комнатку, Юрика выписали. Прежний палатный врач, Ревекка Юрьевна Гольдштейн (это она распознала корь), сказала:

—             Как будет возможность, скорее забирайте его отсюда, еще одной ин­фекции он не выдержит.

Какой он был слабенький! На тоненькой шейке цветочек на увядшем стебельке. Я тоже ослабела, меня бросало из стороны в сторону, кружилась голова. Миша купил нам две путевки в Геленджик. Детское отделение было отделено от взрослого, «чтобы дети скорее отвыкли от родителей». Ничего хорошего из этого не вышло. Мы сидели по другую сторону забора, совали детишкам фрукты, которых они были лишены, следовали за ними, когда их водили на море. Левушку, как слабенького, не купали, а теплые морские ванны были на ремонте, и он плелся за Юриком, весь в поту и сыпи.

Как можно формализмом испортить любое дело! Полагалось молоко. Его ставили на столы горячим в стаканах, без блюдец и ложек. Посидит над ним ребенок, молоко убирается:

—        Дети не хотят.

Потом персонал ведрами уносил это домой.

Полагалась морковка. Ее и клали перед каждым малышом, даже если у ребенка расстроен желудок.

У Левушки разболелся зуб. Его водили к зубнику. Чтобы скрасить бо­лезненное лечение, я всякий раз покупала ему игрушку.

Сама сидела под окном, заливаясь слезами.

Меня уговорили не показываться сыну. Слышу, как   он жалуется врачу:

—        Мама уехала, далеко уехала.

Не выдержала я, плюнула на путевки, забрала детей, сняла комнату и начался настоящий отдых. С утра накуплю: куренка, масла, меда, фруктов. Детишки меня ожидают, бегая в садике. Там еще и козленок был. Идем на море. Юрик плещется, Левушка в тени играет камешками. А потом и его несу в городские ванны. На ночь обливала водой, с марганцем. И сыпь прошла. Каждый день я брала лодку и сама катала их. Теперь не верится, как я решалась одна уплывать с ними в море. Миша высылал нам деньги. Хорошо мои детки поправились. Я была глуха ко всему, что делалось во­круг. А ведь это был 1936 год.

Что-то назревало, что-то надвигалось. Какая-то волна всеобщей подо­зрительности, недоброжелательности прошла над нами. Слухи, слухи. Не­ужто кругом столько врагов? Сперва мы верили. Я-то, по крайней мере, верила, положа руку на сердце — верила! Это ведь было где-то далеко, не у нас. Но потом… Когда коснулось людей, которых мы знали, когда стали выхватывать одного за другим, не каких-то неведомых «вредителей», а близ­ких, безобидных людей — верить стало невозможно. Арестовали Нину Ходжаеву[†††††], арестовали милейшего человека, адвоката Бердичевского, который так гордился своим способным к математике сынишкой Игорем, приводил его к Мише. Арестовали брата Вельмина и даже самого Вельмина, кажется, в связи с делом промпартии. Одного за другим забирали деканов. Некото­рых выпустили, другие так и сгинули. Взяли ректора Дернова. Его расстре­ляли.

Миша, скрывая от меня тяжелые вести, все время был в напряжении. И вот вызвали его. На ночь, конечно. Почему эти дела делались ночью? Что­бы было страшнее? Или потому, что темные дела вершатся в темноте? Сто­ит ли говорить, какую ночь я провела. Вернулся он под утро. Все время его допрашивали. Начали грозно:

—       Не пытайтесь ничего скрывать, нам все известно.

—       Я не знаю, что вам известно, но я никакой вины за собой не чувствую.

—       Что, неробкого десятка?

—        Напротив, я трус, но просто не знаю, чего мне бояться.

—        Правда, что вы бывали на квартире у Дернова?

—        Да, мне, как декану, приходилось у него бывать, если было срочноедело.

—        А верно, что он вас Хапланчиком называл?

—        Мне об этом ничего не известно.

Много было вопросов. Почему на факультете хранятся редкие, ценные, опасные материалы? Как хранятся, где хранятся, кто имеет к ним доступ?

Спрашивали о работниках факультета, об отношениях между ними. Зная Мишу, могу себе представить, что он отвечал умно и с достоинством. Это длилось всю ночь.

Под конец его спросили, знает ли кто-нибудь, что его вызвали?

—        Только жена.

—        Так вот. Чтобы ни вы, ни жена никому об этом не говорили.

И я до смерти Сталина никому не сказала ни слова. Даже маме. Даже Нине.

Почему отпустили Мишу? Почему не задержали даже на время, как про­чих? Одна из причин, кажется, выяснилась позже. Как-то зам. ректора имел с Мишей разговор по поводу показателей успеваемости, самых низ­ких в университете. И вдруг обмолвился:

—           Конечно, вы в этом отношении не блистаете, но я ваш факультетуважаю. Знаю, что у вас оценки не дутые, как у других. И еще… — Открылящик стола, полный бумаг: — Знаете, что это такое? Это доносы, со всехфакультетов. Только с вашего нет ничего.

Да, этим можно гордиться — здоровой моральной атмосферой, духом взаимного уважения и доверия, царивших на факультете. И в этом большая заслуга Миши.

Когда рабфаки прекратили свое существование, мне предложил Мордухай работу лаборанта и «завкабинетом» у себя на кафедре в институте ин­женеров железнодорожного транспорта, где он работал по совместитель­ству. В мои обязанности входило также «замещать отсутствующих профессоров» (работа, которая, думается, не под силу даже Гильберту). Я от души молилась за здоровье педагогического персонала. Кроме того, я обучала студентов обращению с логарифмической линейкой. Липовая была эта должность, и радехонька была, когда Вельмин устроил меня на заочное отделение филиала Московского института инженеров коммунального стро­ительства. Впервые я получила работу в высшей школе.

Забавная там была система оплаты: что-то вроде хозрасчета. Студенты платили за слушанье лекций. Из этих денег шла зарплата. Бывало, во вре­мя занятий входит завуч. Прерывая преподавателя, начинает читать нраво­учения неисправным плательщикам: «Вот преподаватель требует: «Деньги на бочку!» А студенты смотрят на тебя. Со стыда сгоришь.

В 1939 году этот филиал закрылся, Вельмин взял меня ассистентом на кафедру математики в институте машиностроения, которой он заведовал. Институт находился тогда за заводом Сельмаш. Ездить туда было нелегко, а законы тогда действовали драконовские: за опоздание на полчаса вычи­тали половину зарплаты, а свыше — под суд. Общий страх делал людей бездушными. Ничего не принимали во внимание. Одна работница Сельмаша оставляла грудного ребенка соседке. Та заболела. Мать металась по соседям, кому пристроить малыша. Опоздала. На полгода оставили на пол­ставки.

Становилась стилем жизни преданность букве закона, нежелание вник­нуть в сущность дела. В основе был страх, панический страх взять на себя ответственность. Бумажкой отгораживались, ею спасались.

В институте мне впервые пришлось столкнуться с бумажной стихией. В благословенные школьные годы не требовалось ни планов уроков, ни отче­тов. На рабфаке в ходу были посещения уроков, методические совещания, иногда довольно горячие, но никакой писанины. Здесь никаких методи­ческих проверок — это никого не интересовало. Но неукоснительно требо­вались планы, отчеты, протоколы. Спасал Вельмин. Умница он был. Ему бы в дипломаты. Заседаниями кафедры он нас не мучил. Протоколы же мне, секретарю, диктовал прямо набело, расхаживая по комнате. Они охва­тывали все мыслимые проблемы, и мы всегда ходили в передовиках.

Кафедра, в основном, была молодая: Мирра Моисеевна Попкова, Давид Осипович Клетенник, Давид Яковлевич Ревич и прибившийся к нам с ка­федры механики Хейфец. Трое последних были убиты в первые дни войны.

Мы были веселы, шалили и развлекались. Ездить действительно было трудно, но я приспособилась: выходила за два часа, полчаса пыталась влезть в трамвай, а если не удавалось, в запасе оставалось полтора часа, чтобы добраться пешком. Зимой, через снежные заносы, мимо рощи пробирать­ся было трудновато, но у меня всегда находились попутчики. А если случа­лись и вечерние занятия, оставалась на весь день. В буфете иногда прода­вали коврижку на патоке — между двумя слоями сыроватого теста прослойка начинки из тушеных молотых сухофруктов. Со сладким тогда было тугова­то. Как радовались мне мои мальчики! Хорошие они были. Юрик никогда не жаловался, не ожесточался, только плакал от несправедливости. Он ужас­но любил покупать что-нибудь. Я ему стала давать по 10 рублей раз в неде­лю, и он дожидался меня у ворот, чтобы бежать в канцелярский магазин за вожделенной покупкой: блокнотиком, карандашом, точилкой. Однажды я запоздала, магазин закрылся, но не возвращаться же с пустыми руками — купил в соседнем катушку ниток. Левушка был упрямый и гордый. Он лю­бил уединяться. В квартире не было для него уголка, так он облюбовал себе место на шкафу, перетащил туда свои вещи.

Миша очень любил их, В свободное время гулял с ними. Не обходилось и без конфликтов. Что поделаешь? Очень скученно мы жили, заниматься было трудно. Прихожу как-то домой. Дети в коридорчике: «Папа нас вы­гнал». Вхожу, Миша в ярости.

—          Пустьтам сидят. Время идет.

—         Слушай, детям обедать пора,

—         Или я, или они.

Ну, когда Миша в таком состоянии, спорить нельзя. Жду. Выхожу на бал­кон и вижу Левушку, который бежит через дорогу с бутылкой в руке. Это он решил (именно он,как мы после узнали) добыть средства к существованию. Видимо, проголодались, бедняжки. Вскоре бежит Левушка обратно с той же бутылкой в ручонке — не приняли. Тут я позвала Мишу, он расхохотался. Мир был восстановлен.

А помню такую сценку: стоят друг против друга, разъяренные.

—       Вон из моего дома! — кричит Миша.

—            Ты обязан меня кормить! — кричит эта шести-семилетняя кроха взолотых кудрях. А ведь Миша их боготворит, и они это прекрасно знают. Горячие были оба.

Как мало могли мы им дать в эту проклятую эпоху. Я пыталась приоб­щить Юрика к музыке, стала возить его к маме на уроки, но у него охоты не было заниматься. А вот у Левушки и слух был прекрасный, и желанье было. Массу песенок он знал и пел чудесным, верным голосом, К маме возить стало трудно, я его устроила в кружок, который вела во Дворце пионеров мамина ученица. И как хорошо пошли занятия! Как охотно он ходил туда! Если бы не война…

И языкам не удалось их учить. К нам стала ходить учительница фран­цузского, много лет жившая в Париже. Это было несчастное существо, об­глоданное жизнью. Кому тогда был нужен ее парижский выговор? Мы с Ольгой Михайловной очень жалели ее, старались прикармливать. Поражал ее неопрятный вид: плохо отмытые руки, почерневший от копоти шарфик. Мы его потихоньку стирали, пока она занималась с детьми. Все объясни­лось, когда она долго отсутствовала, и я разыскала ее. Жила она в чуланчи­ке, при коптилке, С потолка свисала черная паутина. Впрочем, паутина стала видна только тогда, когда она зажгла коптилку. До моего прихода женщина сидела в темноте. Я выложила принесенные с собой кое-какие лакомства и убежала с чувством вины и полной беспомощности.

22 июня 1941 года мы с Мишей решили осуществить давно задуманное; купить мне крепдешин на платье. Было воскресенье, день чудесный. Много гуляющих на улицах. Нам, однако, не повезло. Вернулись домой без покупки. Не нашли ничего подходящего. И вот вбегает Юрик, который был у товарища, Вадика Курилова:

— Мама, война!

Вид у него растерянный: и понимает, что новость не радостная, и при­ятное возбуждение, что он первым сообщает сенсационное известие. И сразу вся жизнь переломилась.

В городе смятение. Народ хлынул к репродукторам. И сразу же возник­ли очереди. Несчастное население, которое бросали от одного катаклизма к другому, которому приходилось всю жизнь бороться за существование, не на кого было надеяться — оно не могло иначе реагировать на новую беду.

Все бросились покупать продукты. Сахар, соль, крупы, макароны мгно­венно раскупили. В спешке кульки заворачивали кое-как, и полы в магази­нах были усеяны этими продуктами…

Смутное, болезненно напряженное время, первая мысль — Сталин! Суе­верно ждали его слова. Он — защита, надежда, оплот. А он молчал.

Информация была противоречивая. Официальная, конечно, бодрячес­кая: «Наше дело правое, победа будет за нами! Ни одной пяди нашей зем­ли не отдадим!»

Но… сдаются один за другим города. Конечно, враг несет огромные потери. Конечно, мы выпрямляем линию фронта. Но слухи уже достигали критического уровня. Уже появились, опережая их, первые беженцы. При­ходило ли тогда кому-нибудь в голову, что война может докатиться до нас? А все же некоторые, наиболее осмотрительные, начинали подготавливать­ся к отъезду. Конечно, те, у кого были хорошо обеспеченные тылы.

Развивалась или искусственно подогревалась подозрительность. Всюду мерещились шпионы. На людей, спрашивающих, как пройти на ту или другую улицу, где находится то или иное учреждение, косились.

Не помню, когда ввели затемнение, ночные дежурства у подъездов. Мы дежурили по двое по два часа. Наша обязанность была следить, чтобы ник­то чужой не проник во двор, чтобы нигде не было видно света. Чуть в каком окне прорвется криминальная полоска, поднимался истошный крик: «Свет! Свет!» Появились ящики с песком, металлические клещи. Учили, как обороняться от зажигательных бомб. Дежурили на крышах.

Оборудовались бомбоубежища. Конечно, кое-где и капитальные и, как позднее узнавалось, заранее уже подготовленные. В большинстве же про­сто отмечались стрелками и соответствующими надписями обычные под­валы.

Рылись зигзагообразные крытые щели.

В эту тревожную пору мы и летом не прекращали связи со своими учеб­ными заведениями. Одну щель вырыли около нашего института. Учились пользоваться противогазом.

Школьников привлекали к уборке урожая. Жена одного из наших дека­нов ехала со своим классом. Я охотно к ней присоединилась. Мы работали в Мясниковском районе, в окрестностях армянского монастыря.

Монастырь этот глубоко почитался. В престольные дни туда соверша­лись паломничества. Выполнялись обеты, закалывались жертвенные бараш­ки — «мадах». Наиболее благочестивые поднимались на коленях по лест­нице, ведущей к церкви. Вокруг монастыря был большой парк. У подножья холма, на котором возвышалась церковь, был мощный родник чудесной воды. Во время оккупации парк был начисто вырублен, храм обращен в крупны. (Уже после войны Миша свозил туда меня с подругами. Познако­мились со стариком сторожем, который во время войны спас бюсты с па­мятников Патканяна и Налбандяна, погрузив их в речку. Миша даже сфо­тографировал этого старика. Теперь церковь восстановлена и превращена в музей. Она давно уже оказалась в черте города).

Начались занятия в институте. Впрочем, как-то не по-настоящему. Мно­гие студенты не возвратились, многие преподаватели были мобилизованы. Миша призыву не подлежал, у него была «бронь». Однако, он сам пошел на призывной пункт. Посмотрели на него: вид безнадежно штатский, в пенсне, кандидат наук, по документам рядовой запаса…

—       Идите и ждите, пока вас не позовут!

Но ему не хотелось оставаться в стороне. Записался в ополченцы, где группа преподавателей проходила обучение. Кажется, успехами они не бли­стали. Командир в сердцах кричал:

—       Здесь не университет, тут думать надо!

А немцы подкатывались. Народ толпился у репродукторов:

—       После тяжелых боев оставлен… Противник понес большие потери…Прибывали беженцы, распространялись слухи о зверствах немцев. Им мало

верили — все-таки культурная нация! Бывали уже и налеты, но наша зенитная защита пока была на высоте, бомбежки еще не случались. Тревога исправно объявлялась, многие скрывались в убежища. Мы тоже иногда от­правлялись в полуподвальчик здания «Осоавиахима» на улице Суворова, недалеко от нашего дома.

Люди вели себя по-разному. Одни стремились, от греха подальше, уб­раться куда-нибудь на восток. Другие, напротив, старались использовать ситуацию, запасались продуктами, добывали вещи, занимали оставленные квартиры. Кто-то втайне ожидал немцев: в роковом доме 7 на углу 2-й Линии барышни старательно изучали немецкий…

С продуктами было неважно. Нас выручала мама, которой иногда под­брасывала буханку хлеба соседка, работавшая в хлебопекарне. Занятия вско­ре прекратились. Институт собирались эвакуировать. Желающим выдава­лись «эваколисты». Миша прочно связал свою судьбу с университетом. Он был не прочь, чтобы я с детьми поехала со своим институтом, но я отказа­лась разлучаться с ним. Мы и не подозревали, насколько близка катастро­фа. Очередная тревога, сидим мы с Гавриковыми, нашими соседями, в по­луподвале Осоавиахима, из окошка видно, как по опустевшим улицам изредка пробегают люди. Запомнилась баба: она где-то раздобыла стол, нагромоздила на него несколько стульев, впряглась и тащит по улице. Юрик с Котиком Гавриковым поминутно выбегают за ворота. И вдруг прибегают с вестью — немцы в городе!

Анна Кельсиевна (Гаврикова) хватает меня за руку:

—       Пойдемте посмотрим!

Добежали до Энгельса. Ни души. Кое-где опасливо выглядывают из окон. Тротуары усеяны осколками стекол.

Послышался стук мотоцикла. Он примчался со стороны вокзала и оста­новился напротив комиссионного магазина (ныне магазин «Плевен»). Мо­тоциклист стоял возле машины в серой форме, сером плаще-накидке. Не­сколько женщин, осмелев, стали понемногу приближаться, окружили его. Немец — ноль внимания. Как истукан. В этом было что-то страшное. Или мы не люди, или он не человек. Робот, не получивший команды. Мы убе­жали.

Потянулись странные, тягостные дни ноября 1941 года. Не стало света, воды. Говорили, это наши все взорвали, уходя.

Решилась я сделать вылазку к маме с Ниной. Вот тут-то я увидела нем­цев. Дойдя до Театральной площади, заметила далеко впереди женщину, которая несла ведро и вела за руку ребенка. Вдруг, точно из-под земли, навстречу двое. Я поколебалась было, но продолжала идти, приближаясь к ним. Немец сунул руку в ведро, облизнул (там оказалось повидло).

—        Wirnehmen! — донеслось до меня.Женщина растерянно пыталась объяснить:

—        Я на сухари обменяла…

Святая невинность! Они взялись за ведро и потащили. Мальчуган заре­вел… Женщина закричала:

— А мое ведро…

Совсем близко я увидела этих немцев. Совсем молодые, розовые, бело­брысые, неразличимо одинаковые, с пустыми глазами.

Я… вернулась.

Миша был сам не свой. Целые дни лежал ничком на кушетке. Знаю, в душе он упрекал меня — если бы не мы, он ушел бы налегке, как некоторые другие. Мне было легче, чем ему: у меня было дело, извечное дело женщи­ны. Надо было обогреваться, кормить семью.

Угля в эту зиму мы не запасли. Я топила катушками, слепленными из земли, смешанной с угольной пылью, в изобилии скопившейся на полу нашего сарайчика. У нас был запас сухарей, солонина, которую незадолго удалось достать. Хуже было с водой. В подвале Дома Советов стояла цис­терна. Туда ходили за водой, но скоро она кончилась.

Пришлось нам с Мишей на Дон за водой ходить. Парапет на набереж­ной был сломан, край стенки обледенел. Со скользкого края люди, при­держивая друг друга, спускали на веревке ведра. Когда мы шли второй раз, мы заметили на углу улицы Энгельса кучу радиоприемников. Был приказ их сдавать[‡‡‡‡‡]. Оставлять боялись, а идти к немцам тоже никому не хотелось. Любопытный штрих: где один бросил, туда волокут остальные.

Поднялись мы по крутому Ворошиловскому спуску и остановились пе­редохнуть. И видим — едут по Энгельса от Нахичевана всадники строем. Такие непохожие на немцев, такие — наши! Меня ослепили слезы — такое чувство освобождения! Сгинула эта давящая черная туча. Таковы были наши чувства тогда. Мы не знали, под какой, не менее страшной тучей нам при­дется жить еще годы и годы. О том, что успели в эти дни натворить немцы, мы вскоре узнали.

В тот же день Миша пошел навестить маму и Нину**: На углу 2-й Ли­нии он натолкнулся на следы недавнего расстрела. Их еще не успели уб­рать. По-разному об этом рассказывали. Одна из версий: кто-то уронил или бросил что-то в проходящего мимо офицера. Другие рассказывали, что кто-то выстрелил из окна… Немцы оцепили дом, вывели всех жильцов и расстреляли, всех до единого, включая маленьких детей. Миша видел тру­пы. Теперь на этом доме памятная надпись. Под этот расстрел едва не угодила Нина. Она проходила неподалеку, и ее увидел один из солдат. Он стал знаками подзывать ее, она, конечно, уклонилась от «любезного» при­глашения.

Узнали мы и об истории с голубями. Их хотели отобрать, считая, веро­ятно, средством связи. А мальчик отдавать не хотел. Тогда они расстреляли всех мужчин и мальчиков на этой улице. Это была 42-я Линия, в основном, русская и армянская беднота. Мальчика звали Витя Черевичкин, теперь есть в Ростове парк его имени. Так ли все это было?

Немцев вскоре отогнали. Но война подходила все ближе. Бомбежки возобновились…

Меня мобилизовали, и всю зиму я работала на оборонных сооружени­ях: разбирали развалины взорванных домов и строили баррикады с бойни­цами для стрельбы. Особенно тяжело приходилось в степи, за кладбищем, где ветер пронизывал до костей. Одно время ломами разбивали спекшиеся глыбы взорванного здания радиоцентра. Тогда был большой пожар. Пламя подымалось над зданиями Нового быта, как тучи черных птиц летели хло­пья. Многие из нашего дома выносили узлы с пожитками и не спали ночь. Все это происходило в непосредственной близости от нас. Мы взбирались по этим грудам, карабкались по искореженным балкам перекрытий, выла­мывали кирпичи, из которых строили заграждения. Попадались полусго­ревшие доски, обломки. Мы волочили их домой для топки. А в самом низу, в подвале, нашли совершенно целый, трогательно хрупкий елочный шарик…

Нина усердно занялась «добывающей промышленностью». Где-то раз­било цистерну с подсолнечным маслом. Оно растекалось по льду. Окрест­ное население сбежалось его собирать.

Многое отдавалось властями даром. Так, на мыловаренном заводе раз­давали мыло ящиками. В сущности, в городе был хаос.

Весной университет раздал желающим участки земли под огороды в своем Ботаническом саду. Все взялись за посадки. Народ, хоть и ученый, но городской, приходили с пособиями, брошюрами. Линейками отмеряли глубину, расстояния. А мы с Мишей привели с собой соседку Ефимовну. Она, ухмыляясь, посматривала на профессоров, сноровисто посовала семе­на, и наш огород оказался самым лучшим. Увы, плодов его пожать не при­шлось.

Снова отправили на работы школьников. Некоторых вывезли в отда­ленные районы, где они вскоре оказались отрезанными от города. Среди них обе дочери Несторовича[§§§§§]. Больше года о них не было вестей.

Мишу вместе с Батыревым привлекли к работам военного назначения при штабе Северо-Кавказского военного округа. Они определяли рассея­ние осколков при взрыве, составили таблицы расстановки противотанко­вых мин. Их непосредственным начальником был полковник Стариков, который позже подарил Мише свою книжку, она до сих пор у нас. За эту работу они получили сказочный паек: по две утки!

В июне случилась первая, по-настоящему страшная, бомбежка. Настоль­ко неожиданная, что тревогу объявить не успели. Было воскресенье, чудес­ный солнечный день. Много народу гуляло на улицах, в парках. Стояли очереди за хлебом. Трупы убитых возили грузовиками. Тогда погибла дочь моей подруги Сати Кавелян. Ей в тот день минуло 19 лет. Нашли ее в морге.

Юрик оказался в районе бомбежки вскоре после ее окончания… Вер­нулся сам не свой. Вот после этого он стал панически бояться бомбежек**.

Обычно, когда подавался сигнал тревоги, люди успевали скрыться в под­валы и щели, жертв было меньше. Впрочем, щели иногда не спасали: на углу Кировского разорвавшаяся бомба сдвинула слой земли и всех раздави­ло. А я не любила подвалов. Лучше сразу убьет, чем завалит***. Особенно ночью мы неохотно поднимались и тащились в холод и темноту. Спали мы не раздеваясь, с узелком необходимых вещей наготове. Немало часов мы вместе с соседями, провели при свете коптилки, прислушиваясь к гулу са­молетов. Нарастающий вой, ручонка Левушки сжимает мою руку. Где-то удар, разрыв… Миновало. Ручонка разжимается.

А Ольга Михайловна наотрез отказывалась прятаться, и не уговоришь бывало. Она искренне недоумевала:

— Почему все боятся? Я не боюсь. Я один вещь боюсь, чтобы сюда не попало…

Напротив нас, возле Нового быта (так назывались два огромных жилых корпуса), упала бомба и, не разорвавшись, ушла в землю. Район оцепили, не разрешали мимо проходить.

— Не понимаю, с такой высоты упал, не лопнул, почему теперь лопнуть будет?*****

В городе, под аккомпанемент бомбежек, шла какая-то сумбурная, про­тиворечивая жизнь. Раздавали «эваколистки», но только на работающих. Нина не могла получить на маму, без конца бегала по учреждениям, где уже сидели на чемоданах. От чиновнического порядка осталась одна пус­тая шелуха, они изо всех сил держались за букву инструкций.

На физмате деятельно готовились к эвакуации. Упаковывали книги, гро­моздкие приборы. Были обещаны вагоны, Миша целыми днями где-то пропадал. Там же, в экспериментальных мастерских работала и Нина.

Меня привлекли на помощь в гербарий Ботанического сада. Чем мы там, собственно, занимались — было неясно. Вроде — спешно готовились к эвакуации и, с другой стороны, в порядке шефской работы, готовили пор­тативные ящички-лаборатории для рассылки в села — химикалии, пробир­ки, пипетки… Рядом с нами находилась станция рыбозавода, которая, по-соседски, иногда подбрасывала нам рыбу.

Одна из больших бомбежек накрыла меня в гербарии. Мы работали вдво­ем с лаборантом, славным парнем, который позже был убит на фронте. Когда загрохотало, мы укрылись в подвальчике, где обычно хранились сре­занные цветы. Туда же прибежали женщины, работавшие в оранжерее. Вдруг раздался страшный удар. Домик заходил ходуном. Сверху посыпалось. Женщины истерически закричали.

Когда утихло, мы выглянули. Оранжерея была разбита, бревна и облом­ки разбросало вокруг. А город вдали в сплошном зареве пожара… Несколь­ко часов, как нам казалось, продолжались взрывы. Уже стемнело, когда совсем утихло и мы побрели домой.

Руины кругом. Около них копошатся люди, раскапывая засыпанных. Уже к ночи, по дороге домой, я прошла мимо физмата. Половина здания была срезана взрывом и еще догорала. В экспериментальных мастерских оставалось много народу, всех засыпало. Говорили, что долго оттуда слы­шались крики. Спасти никого не удалось — слишком много навалилось сверху крупных обломков старинного здания. Нины совершенно случайно в это время там не оказалось. В этот день на физмате раздавали керосин, Миша забежал домой, чтобы послать Левушку с бидоном. К счастью, он не успел дойти. А Юрик в это время был на нашем огороде, пошел собирать огурцы. После бомбежки там валялось много осколков бомб. Меньше всего Миша боялся за меня: зачем бомбить Ботанический сад? Но оказалось, что рядом была сортировочная железнодорожная станция.

Бомбежки стали более частыми, и в середине июля я отвезла детей к маме. В Нахичеване было тише. Громили главным образом юго-западные районы, примыкавшие к вокзалу.

Миша просил меня начать укладку вещей. Должны были дать вагоны. Мы собирались взять с собой не только маму с Ниной, но и Еву с Ниной Хасабовой. Но все получилось иначе.

Вечером 18-го Миша пришел с плохими вестями. Пути разбиты, ваго­нов не ожидается. Плановой эвакуации не будет, каждый предоставляется сам себе.

—      Я решил уйти пешком. Как ты с детьми?

—      Хоть пешком, хоть ползком. Оставаться не хочу. Расставаться не будем.

Ночь не спали, перекладывали вещи. Я больше всего заботилась об обу­ви. Уложила в мешок детские ботинки, валенки, нашу обувь. Каждому по одной теплой вещи. Но как быть с Ольгой Михайловной? Не может же она идти пешком! Как известить Еву с Ниной об изменившихся обстоятель­ствах? Все это время бомбили, уже не переставая. Отбоя не было.

Чуть рассвело, Миша побежал все же на физмат. Я тем временем догова­ривалась с Гавриковыми, которые твердо оставались в Ростове. Просила присматривать за Ольгой Михайловной. Ведь десять лет мы прожили в дружеском общении, вместе ездили на лето в деревню, вместе проводили праздники.

Но один штрих характеризовал этих соседей. С год перед тем они по­просили у нас взаймы 1000 рублей. У нас таких денег не было. Я обрати­лась к маме, которая дала мне на эту сумму облигаций займа, которые тогда свободно продавались и покупались. Возвращали они долг мелкими суммами, по 50, по 100 рублей, оставалось за ними еще 100. Об этой сумме я решилась напомнить и попросила передать ее Ольге Михайловне. Как я потом узнала от Нины Хасабовой, Гавриковы отдали ей только 50, а 50 удержали за какую-то написанную для нее бумажку… За «юридическую по­мощь, так сказать»… Оттягать гроши у нищей старухи соседки!

Продолжаю о том памятном утре. Не успел Миша уйти, прибегает Нина. Они узнали, что с Нахичеванского полустанка еще ходят поезда и перевез­ли туда свои вещи.

—            Мы бы и сами уехали, сейчас там стоит состав, говорят, последний, но не
могли же мы увезти детей[******].

Я бросилась за Мишей. Гремело непрерывно. Услышав противный вой и свист, я прижималась к стене и опять бежала. Из разбитого подъезда бросилась без памяти кошка. Страх витал всюду.

Мишу на физмате не застала: там получили те же сведения, и он побе­жал на полустанок. По дороге домой он нагнал меня. К нам присоединил­ся Ревич, который после отъезда своей семьи тяготел к нам. Уже не остава­лось времени посетить Еву… С Ниной и Ревичем схватили нашу кладь и побежали на станцию. Только впопыхах, вместо мешка с обувью захватили мешок с вяленой рыбой!

По дороге Ревич рассказал свою историю. Напротив его дома жила ста­руха с внучкой — восьмилетней девочкой.

—         У нас такое несчастье! — пожаловалась она.

—         Что такое?

—         Мы должны были сегодня уехать, а возчик не приехал.

—         Ну, какое же это несчастье, завтра уедете.

А завтра ее уже не было в живых… В дом попала бомба. Девочку убило сразу, бабушка попала в больницу, ее вытащили покалеченной, а Ревича засыпало. Над его головой заклинило балку, и это его спасло. Через не­сколько часов его откопали. У него была повреждена нога и несколько дней он пролежал в больнице.

—       Что вы чувствовали, заживо погребенный? Ужас?

—               Ужаса не было. Была страшная тоска. Вспоминалась мать. Потомсознание начало гаснуть.

На полустанке толпилось много народа. Было суматошно. На путях стоял состав платформ со станками — вывозил оборудование Ворошиловоградский завод. Возле него суетились работники университета. Среди них я заметила Новосильцева с семьей, Несторовича с женой. Бедняги! Нелег­ко им было уезжать, ничего не зная о судьбе сына, дочерей. Были там и те, кто уезжать не решался: Вельмин, Черняев, Гремяченский. Гремяченские жили напротив нас, в Новом быте. Еще накануне я побывала у них. Виде­ла, как Надежда Эммануиловна заботливо обкладывала ватой больших фар­форовых куриц, которые стояли у них на рояле, и сразу подумала, что они вряд ли сдвинутся с места.

Залезли мы на платформы, устроились между станками. Станцию за это время несколько раз бомбили. Мы соскакивали, отбегали в степь, ло­жились. Осколком оцарапало ногу Юрику.

Мы долго стояли. День прошел, наступил вечер, душный, томитель­ный. Наконец, тронулись. Доехали до Кизетеринки. Простояли там ночь. Мост был еще цел, хоть его с небольшими перерывами бомбили. Всю ночь над нами висели «люстры» ракет. Небо со стороны Ростова пылало в заре­ве. Никто не спал.

Утром мама предложила позавтракать. У нее с собой были вареные яйца, хлеб. Только расположились на траве — завыло, засвистело. И тут на меня почему-то напал непреодолимый ужас. Лежу, вжавшись в землю, и шепчу: «Только бы не сюда, только бы не сюда», и слышу рядом эпический мамин голос:

— Соль забыли достать!

Мама держалась удивительно мужественно. С платформы почти не сле­зала, так как не могла сама влезть на высокую ступеньку, пережидала бом­бежки, сидя на тормозной площадке. И впоследствии стойко переносила все невзгоды, не требовала к себе внимания, наоборот, сама обо всех забо­тилась. А ведь ей было тогда 67 лет…

На рассвете нас подтянули к мосту. Разрушения пытались ремонтиро­вать, возились рабочие. Вдоль путей валялись много трупов, бледных, ок­ровавленных. Машинист не решался въезжать на мост, который, казалось, должен вот-вот рухнуть. Некоторые, мы в том числе, слезли. Мы укрылись в дренажной трубе под насыпью. Кто-то весьма своевременно заметил, что нас может убить взрывной волной. Вдруг закричали. Поезд тронулся. Гово­рили, какой-то военный заставил это сделать машиниста, угрожая ему ре­вольвером. Наш состав оказался последним. Вслед за нами мост рухнул[††††††].

Было жарко. Мы использовали короткие остановки; чтобы «замаскиро­вать» станки зелеными ветками. К вечеру стало прохладнее. Вместо запаха гари степь дышала ароматом трав и цветов. Вокруг нас было несколько близких людей, разделявших нашу судьбу, рядом с нами спали мои маль­чишки.

Бомбежка гналась за нами по пятам, иногда даже опережала. Только перед нами разбомбили маленькую станцию Койсуг. Людей не было вид­но — попрятались, разбежались… Разворотило огороды, валялась картош­ка. Каюсь — подобрали несколько картофелин. Разыскали воду, набрали щепок, развели костер. У мамы с собой была крупа. Сварили кулеш. Кру­гом запылали костры. Пикник! Точно не было смерти рядом…

Уговаривали Ревича присоединиться к университету, но он хотел разыс­кать родителей и в Тихорецкой расстался с нами. Навсегда. Был мобилизо­ван, направлен на курсы комсостава и погиб на фронте.

Прибыли в Махачкалу. Там находились приехавший ранее наш ректор Семен Ефимович Белозеров, кое-кто из работников Ростовского педин­ститута, студенты. Нас разместили в вестибюле тамошнего пединститута. Мы застали город ярко освещенным, но уже на другой день ввели затемне­ние. Война нас настигала. Надо было отправляться дальше. Куда? За море… Мишу разыскал его бывший студент и перетащил нас с вещами к себе. Остальные так и ночевали в вестибюле. Город мне очень понравился. Чис­тые, широкие улицы, осененные великолепными деревьями. На базаре обилие овощей и фруктов.

Всюду полно беженцев. Они сидели на пристани с детьми, стариками, узлами и с разной степенью беды. Все это складывалось в единую картину огромного народного горя. Напряженно работали эвакопункты. Прибыва­ющую разношерстную массу надо было накормить, как-то организовать, куда-то направить. От пристани отходили пароходы.

Мы тоже получили хлеб, кое-какие продукты. Конечно, нам было лег­че: мы принадлежали организации и престижной — университету. Дня че­рез два и нас погрузили на нефтеналивное судно, освобожденное от груза, на палубу которого посадили несколько сот человек. Это было очень не­предусмотрительно — трюмы оказались пустыми, весь груз наверху — люд­ская масса с огромной поклажей. Судно потеряло устойчивость.

Хлебнули мы горя: нас настиг шторм. Судно мотало, волны перекаты­вались через палубу. Дальнейшее я смутно помню. Меня ведь закачивает даже в автобусе. Всех матерей с детьми, как и меня с Левушкой, поместили в трюм. Там, конечно, не заливало, но нестерпимая жара, духота, бензино­вая вонь, отчаянная качка, повальная рвота и взрослых и детей доводили нас до потери сознания. Прибегали сказать, что пароход поднимается на поперечной волне и он вот-вот переломится, что капитан подает сигналы бедствия, что всех, кто был на палубе, смыло волной в море… Я ко всему уже относилась с полным равнодушием.

У Короленко есть рассказ, как может замерзнуть совесть: обезумевшие от страшного мороза проезжие не останавливаются подобрать замерзаю­щего путника, мозг уже не воспринимает никаких впечатлений… Так было тогда со мной. Смыло, так смыло… мужа, сына, маму, сестру… все равно.

К утру шторм утих. Мы выползли на палубу залитую водой, в которой плавали наши чемоданы. Миша с Ниной героически отстаивали их от мор­ской стихии.

Мама всю ночь проспала в каком-то коридорчике, Юрик пристроился где-то в подпалубном пространстве. Не стоит описывать, что творилось на подступах к туалету…

Хмурым утром мы причалили к пристани Красноводска и высадились на «белые камни»: у берега были сложены штабеля строительного матери­ала. Солнце, наконец, выглянуло и осветило нашу неприглядную компа­нию. Ученая братия распаковала чемоданы, принялась сушить насквозь промокшие вещи. Все вылиняло, покрылось разноцветными пятнами. Цыганский табор, да и только! Тут мы узнали, что ночью скончалась сестра нашей сослуживицы, сердечница. Покойницу уложили в скудной тени. С ней двое детей, восьми и шести лет. Тихо сидели они около матери, отго­няли от нее мух и не плакали. Что творилось в их маленьких сердечках? Только к вечеру покойницу увезли.

Белозеров, приняв посильно приличный вид, отправился в город хло­потать о нашем дальнейшем продвижении. Мы же занялись проблемами быта. Из них важнейшим был вопрос о воде. В Красноводске имелись опреснители морской воды, но хорошую питьевую воду привозили из Махачкалы. Теперь для этого не хватало транс­порта, и город целиком перешел на опреснители. Туда нас и направили. Единственной емкостью, которой мы располагали, была трехлитровая алю­миниевая кастрюля. Когда я с нею возвращалась, у меня развалилась босо­ножка. Я заорала — мостовая была, как раскаленная плита. Пришлось до­жидаться в тени, пока вызвали Нину, и она принесла мне мамины калоши.

Красноводск — серый, голый, раскаленный — ни деревца, ни травинки. Горизонт замыкают розовато-серые холмы.

На базарчике — грубо сколоченные лотки. Старик с горсткой табака. Женщина с тремя крохотными яйцами. И у всех немногочисленных про­давцов — горстка, кучка чего-нибудь. И никакой зелени. Стало понятно, почему местные дети и женщины подобрали кожуру огурцов, которую мы выбросили возле пристани.

Я попробовала выкупаться в море. Лучше бы не пробовала! Вода пахла керосином, кожа стала липкой. Ну и местечко! К вечеру нас перевели в город, к зданию школы, но внутрь не пустили. Ночь мы провели на улице, прикорнув на своих узлах. Как были мы счастливы, когда наконец погрузи­лись в вагоны и тронулись в путь.

Нам предстояло пересечь Голодную степь. Серая пустыня. Изредка гли­няная хатка-кибитка. Ни кустика, ни травинки, ни одного зеленого пят­нышка, на котором отдохнул бы глаз. На беспощадном солнцепеке сидят детишки, пересыпая из ручки в ручку раскаленный песок. Какие силы при­ковывают людей к этой беспощадной земле?

На очередной станции не оказалось воды: не успели завезти цистерну. Догадливые жители, пользуясь этим, продавали воду стаканами. Проехали Самарканд. Кое-кто выбрался посмотреть город, но это были немногие смельчаки. Мы ехали без расписания, стоянки были недолгими.

А вот на станции Арысь, за Ташкентом, застряли надолго. Образовался затор из эшелонов, двигавшихся в обоих направлениях: перевозили воин­ские части, раненых, оборудование. Наше начальство бегало, хлопотало (Миша, конечно, тоже). Помогал всемогущий спирт.

В сущности, имели ли мы право жаловаться? В это страшное время на­ступления врага находилась еще возможность заниматься кормлением, пе­реселением, устройством десятков тысяч беженцев. Мы исправно получа­ли хлеб, суп, имели кров над головой.

«Эй, кум, не журись — мы проехали Арысь». Наконец, Фрунзе. Он нам показался оазисом. Город напоминал парк. Дома отступали от улиц на зад­ний план. На первом были тенистые деревья. В густой зелени сквозили белые строения. По улицам струились арыки, о которых приходилось столько читать. Я строго предупредила детей, что в Азии вода священна, что в арыки нельзя ничего бросать, воду брать только чистой кружкой. Наше благоговение уменьшилось, когда увидели киргиза, безмятежно мыв­шего в арыке грязные ноги… И все-таки обилие журчащей воды было радо­стным!

Мы надеялись, что наступил конец нашим странствиям. Но как до это­го оказалось еще далеко! Пока нас разместили в пустовавшем летом школь­ном здании. Сколько нас было — не помню. Из университетских, кроме Новосильцевых, Несторовичей и Батырева, большие семьи химика Дионисьева, почвоведа Захарова.

Установился порядок: получили талоны на обеды в столовой. Хлеб вы­давали сразу большими ковригами на весь коллектив. Весов у нас не было, делить ковриги на порции взялись мы с Несторовичем. Сосчитали число паев каждой семьи, резали ковриги на порции тут же на глазах у всех и раздавали каждой семье ее долю. Резали «на глаз», но все видели, что роз­дано все, без остатка. Раздавали даже крошки, остававшиеся после реза­ния. Все были довольны. За обедами ходили порознь. Пол мыли по очереди. По очереди ночью караулили дом, так как жили на первом этаже, а окон из-за жары не закрывали. Как раз в мое дежурство произошло ЧП: вдруг, на фоне светлого окна я увидела руку, вцепившуюся в подоконник. Я вскрикнула — рука исчезла.

Наконец из Москвы пришел долгожданный ответ на запрос ректора. В тот же день Белозеров созвал общее собрание. Нас ожидали невеселые из­вестия: университет разворачивать работу во Фрунзе не будет. Судьба его в дальнейшем не определена. Нам предстоит самим решать, что делать, и каждому самостоятельно устраивать свою судьбу. Только тут мы почувство­вали, как легко нам жилось под крылышком университета. Кто-то о нас заботился, доставал хлеб и кров, мы обладали какими-то правами.

Я по привычке полагалась на Мишу. На него легла нелегкая ответствен­ность за нас четверых. Надо было искать работу.

Впрочем, не замедлили и предложения. Учебные учреждения были обес­кровлены войной, и школы и институты нуждались в преподавателях. Вско­ре многие из наших друзей устроились. Новосильцев уехал в институт в Пржевальск, Батырев — в школу райцентра Кировское. Мише предложили место преподавателя физики в эвакуированное с Украины военное учили­ще в селе Чон-Курган. Туда мы и отправились, распростившись с товари­щами. С нами ехал еще преподаватель географии пединститута грек Карамоско с женой, дочерью и тестем. Опять стучат колеса, опять мчимся в неизвестность.

Село Чон-Курган оказалось типичным киргизским поселением, почти сплошь состоящим из глинобитных домиков-кибиток. У всех по одной комнате с глиняным полом, посередине очаг, по стенам в нишах на день сложены одеяла, посуда, кое-какой скарб. Найти для нас жилье оказалось непросто. В училище нам посоветовали поселиться в соседнем украинском селе Богословка, в трех километрах от Чон-Кургана. Там мы, наконец, и нашли пристанище. Домик был кирпичный, добротный, с глиняным по­лом. Хозяйка, из немецких переселенцев, как оказалось, люто ненавидела советскую власть и нас заодно, хоть и сдавала нам комнату. В кухню она нас не пускала.

Мы готовили еду на очажке из трех кирпичей возле дома. Топливом нам служило все способное гореть: веточки, щепки, сухая трава. Все это имено­валось кураем, впрочем, кажется, это просто название какой-то травы[‡‡‡‡‡‡].

Миша чуть свет отправлялся на работу. Вечером возвращался, принося наш хлебный паек. Мы ожидали его, сидя на полу на циновках, которые Юрик сплел из лозы и камыша. Удручала темнота. Керосина у нас не было. У хозяйки горела коптилка. Эти приспособления являлись изобретением тех бездольных лет. В пузырек с керосином опускалась трубочка, свернутая из жести, с тряпичным фитильком. Фитилек обгорал, его приходилось вы­таскивать иголкой. Но он светил, даже как будто обогревал немножко. Во­круг него собиралась семья, чтобы поесть и заняться починкой, к работе приготовиться и… повоевать с насекомыми, которые при скученности и вынужденной нечистоте были нашим бичом.

Все мы работали по мере возможности: Нина устроилась в местную шко­лу, я пошла трудиться в колхоз в огородную бригаду, мама обстирывала всех нас, выискивая по дворам золу, которая служила вместо мыла. Дети соби­рали топливо. Нина с Юриком ходили обшаривать поле, с которого была убрана картошка. Иногда в лунках можно было найти пропущенную карто­фелину. Я приносила с работы капустные листья, мелкую свеклу, их кол­хозницы забирали для свиней.

Один раз Миша повел нас обедать в свое училище. Мы собрались в большой столовой. По команде вошли курсанты — подростки 16 и 17 лет.

Все скудно одетые, с красными руками и носами. На столах уже стояли миски с супом и кружки с чаем. По команде сели, но что-то не понрави­лось начальнику:

—       Встать! Сесть! Встать! Сесть!

А суп остывал… Не успели допить чай, опять:

—       Встать!

И ребята должны были покинуть столовую и вернуться в свое холодное общежитие. Зачем нужно было это изощренное мучительство? Если хоте­ли подготовить будущих воинов к суровым условиям военного быта, не надо было создавать эти трудности искусственно (их и без того хватало). Надо бы наоборот, чтобы ребята видели — им по возможности стараются облегчить жизнь, хотя бы добрым словом, утешая и подбадривая[§§§§§§]. Миша рассказывал, что парни, всегда голодные, отдавали свою обувь киргизам за «один раз поесть досыта». Киргиз наварит кукурузных початков, еда тяже­лая, много не съешь. А обуви больше не получишь. И стоит, бедняга, во дворе на карауле босой…

Я работала в колхозе в огородной бригаде. Наш бригадир, добродуш­ный хохол, жалел меня. Все остальные члены бригады были местные, име­ли свое хозяйство, свои огороды, но каждая, уходя домой, уносила в ко­шелке овощи. Я стеснялась и брала только то, что выбрасывалось: очистки, недоросшую мелочь. Бригадир говорил мне: «Пользуйтесь».

Урожай был богатый. Капуста удалась на славу, больше двух вилков в мешок не входило. И свекла была чудесная, огромная, но сочная и слад­кая. Капусту мы сушили: шинковали и раскладывали на железные сетки. И помидоры сушили, разрезая пополам и обмакивая в соленую воду. Другого способа сохранить овощи без соли не было. Это, в сущности, стало основ­ным нашим приварком…

С солью вообще было плохо. Магазина в селе не оказалось, а у местных ни за какие деньги ее не купишь. Боялись продешевить.

В город Джамбул, который был в 18-ти километрах от нас, один раз мне удалось съездить, пристроившись на воз, отвозивший на станцию табач­ные листья. Табачная фабрика была неподалеку. Листья табака нанизывали гирляндами и сушили в закрытых, сверху продуваемых ветром, сараях. Со мной на возу сидела киргизка с грудным ребенком. Ребеночек, вероятно, со дня рождения не мытый, издавал такое зловоние, что трудно было вы­носить, хотя сам он был очарователен. Вообще, дети у киргизов прелест­ные: смуглые, с ярким румянцем, черными, блестящими глазенками, ту­гие, кругленькие. Их там очень любят. Я не видела, чтобы кто-нибудь ребенка шлепнул. Забавно их украшают: к завязанным в мелкие пучки волосенкам привязывают продырявленные монетки или просто пуговицы.

Женщины у киргизов очень самостоятельны, ходят с открытым лицом, скачут на лошадях, торгуют на улице, перекликаются из конца в конец поля пронзительными голосами. Не сравнить с узбечками, с которыми мы познакомились позже: те оказались настоящими затворницами.

Киргизы, по крайней мере сельские жители, с которыми нам пришлось тогда иметь дело, стоят на более низкой ступени развития. Они бесхитро­стны, бесцеремонны и непосредственны, как дети. Нам с мамой пришлось ходить по кибиткам, меняя вещи на масло. Маме удалось вывезти многое, что нас очень поддерживало. Между прочим, Нина захватила с собой лос­куты бархата, который шел на оклейку футляров для выпускаемых ими при­боров: под конец, ими расплатились с работниками мастерских. Старый киргиз торговался до седьмого пота, так ему хотелось получить кусочек голубого бархата себе на шапку: у него не было необходимого нам масла.

Киргизы носили шапки с околышем из лисьего меха и бархатным вер­хом. Кстати, мне пришлось отбиваться от другого киргиза, который хотел непременно купить у меня рыжую мою лису, единственное теплое, что у меня было. Душу из меня вымотал этот киргиз, еле выпроводили.

Война отзывалась в деревне похоронками. Пришла беда и к нашему бригадиру. У него уже были убиты два сына. Пришла весть и о третьем. В этот день его жена, полная добрая женщина, работала с нами на прополке. Вдруг приходит бригадир и с каким-то потерянным лицом топчется около нее. Она сразу почувствовала недоброе.

— Что, на Володьку похоронка?

Молча положила кетмень на землю и тихо ушла. Шекспир, которого считают знатоком человеческих душ, нагромоздил бы здесь воплей, декла­мации… Все ложь. Подлинное горе не находит слов. Страшен был этот тихий жест.

Шла осень, холодная, дождливая. Наше положение становилось очень трудным, чтобы не сказать — катастрофичным. К зиме мы не подготови­лись, топлива у нас не было. Хозяйка с детьми жили на кухне и комнаты совсем не отапливались. Впрочем, в нашей даже печки не было[*******].

Минуло 7 ноября. Миша принес детям подарки из училища: несколько пряников, леденцов, по кусочку лепешки. Миша заплакал, увидев, как об­радовались мальчики. Начались заморозки. Ох, как трудно было таскать на плечах мешки с мокрой, ледяной капустой.

Миша не терял связи с университетом. И вот неожиданно пришла весть, что он осел в городе Ош и собирается развернуть там работу. Вскоре при­шел и официальный вызов на свой пост зав. кафедрой и декана. Это, ко­нечно, освободило Мишу от работы в училище. Меня, понятно, в колхозе ничего не задерживало, а вот с Ниной была проблема. Учебный год в шко­ле был в разгаре, без санкции района оставить работу она не могла. Рай­центр Кировское находился в двадцати километрах от нас. Нина отправи­лась туда и вернулась, обескураженная отказом. Тогда решить ее вопрос попыталась я.

Вышла с утра, но попутных машин не было, и я добралась только к вечеру. Повидалась с Батыревым. С ним вместе работала знакомая, у кото­рой я переночевала. Наутро выдержала и выиграла нелегкий бой в районе. Я такими яркими красками описала нашу неустроенность, безвыходное положение матери и сестры, что добилась желанного освобождения Нины. Вернулась под вечер, еле живая, таща полпуда картошки, купленной в Ки­ровском.

Итак, можно ехать. Осталась проблема: как добраться до Джамбула, где проходила железная дорога. Нас ведь шестеро, с вещами, тут не уцепишься за попутный транспорт. Я, было, обратилась в колхоз. Там, однако, царила сумятица. Только что сняли хапугу и пьяницу — председателя, шла реви­зия. Не до нас им было. Мише посоветовали обратиться в соседний кол­хоз. Решили пригласить и угостить председателя. Удалось купить свинины — кто-то забил кабанчика. Спирт у нас был. Мама нажарила свинины. Де­тей уложили в соседней пустующей комнате, там же укрылись и мы. Долго ждали в темноте и холоде, пока Миша угощал председателя. Конец был плачевный. Миша, давно не пивший и недоедавший, легко опьянел, как и его гость, здоровенный хохол. Миша совсем ничего не соображал. Гость еле держался на ногах. Не оставлять же его на ночь у нас! Пришлось мне его провожать, вернее, тащить на себе дюжего, что-то бормочущего, выписыва­ющего вензеля дядьку, Я довела его до границысела и оставила. Большемы о нем ничего не слыхали. Проблема осталась нерешенной.

Наконец Миша решил обратиться в сельсовет. Захватил с собой сереб­ряный бокальчик единственная ценность, которая у нас была. Председа­тель сурово отчитал его:

—            Отчего вы сразу к нам не обратились? Вы, что, не доверяете Совет­ской власти? Как это — семья ученого не может выехать к месту работы! Завтра у вас будет грузовик.

Миша рад был, что не успел предложить бокальчик… С утра возле нас стоял грузовик. Вещи, конечно, были уже уложены. Плохо было с прови­зией на дорогу. Накануне я обратилась в колхоз: у меня должны были нако­питься какие-то трудодни, ведь два месяца я трудилась не за страх, а за совесть. Момент был неудачным, дела колхоза запущены, авансы не выда­вались. Тщетно я распиналась в правлении, что уезжаю и никаких претен­зий больше предъявлять не буду. Просила буханку хлеба на дорогу. Думали-думали и выдали мне, наконец, полбуханки. Правда, буханки были большие, но что это значило дли шестерых! Был еще у нас с собой мешочек с поджаренными зернами кукурузы, и мы грызли эти зерна.

Поехали наконец. Ночью слышу: Левушка плачет. Стала его утешать:

—       Потерпи, родной. Скоро приедем, все будет хорошо.

Я не из-за себя плачу. Я подумал, как бедная бабушка должна была мучаться.

Незадолго до этого мы получили первые сведения из Ростова. Узнали и о смерти Ольги Михайловны. Позже узнали и другие подробности. В день нашего отъезда из Ростова разбомбило квартиру Евы и Нины Хасабовой. Они в тот момент сидели в убежище и остались буквально в том, в чем были. Уже не застав нас, поселились с Ольгой Михайловной и жили, про­давая наши вещи. Да что это были за вещи и сколь мало их было! Удалось достать овес, его толкли в ступке и варили.

Осложнилось положение Нины: ее принимали за еврейку, и она боя­лась выходить на улицу. Конечно, не буквально от голода умерла Ольга Михайловна. Много ли нужно, чтобы не выдержало сердце 87-летней ста­рухи, повидавшей столько горя на своем веку, расставшейся с сыном, без надежды когда-нибудь встретиться. Вообще, старики умирали один за дру­гим в эти голы.

Говорят, перед смертью она попросила Левушкину шубку и умерла, дер­жа ее в объятиях. Она его очень любила. Странно, что к Юрику она была всегда холодна. А он никогда не ревновал, не завидовал брату. Впрочем, Левушка вырос практически у нее на руках. Бог с ней, мне ее очень жаль.

Последняя остановка была в Андижане. Поезд пришел вечером. Ошского состава пришлось ждать до утра. На вокзале имелась столовая. Я по­вела детей попробовать накормить чем-нибудь.

—         Есть что-нибудь?

—         Капустные котлеты,

—         Дайте две порции.

Ждем, Подавальщицы бегают, уже обслужили женщину, пришедшую после меня.

—         Принесите же нам поскорее, дети голодные!

—         Котлеты кончились, больше нет ничего…

Сил не было смотреть на мальчишек. Молча поднялись. За столиком рядом ужинал военный. Он ушел оставив на столе ломтик  хлеба, небольшой, грамм пятьдесят. Я схватила его.

—         Мама, не надо!

—         Да ведь хлеб ничей, военный наелся и оставил его.

Разломила и дала мальчикам. Да, случалось и такое…

Зато какая радость была, когда мы приехали, наконец, в Ош. Чуть ни весь университет сбежался нас встречать. Встретили, как родных, обласка­ли, накормили, помогли перетащить вещи. Здание Ошского пединститута, в котором разместился университет, находилось недалеко от станции. Спер­ва нас разместили в огромном спортивном зале с асфальтовым полом, где еще оставалось несколько семей, приехавших ранее.

Постепенно все расселились — частью на квартирах в Новом городе (там уже жили Несторовичи, Захаровы), частью в киргизских кибитках (Алексей Алексеевич Батырев, Бердичевские), кое-кому выделили комнаты в здании института и в одноэтажном флигеле около магистрального арыка (во фли­геле жили Сердюченко, Новосильцевы и несколько других семей). Студен­тов разместили в импровизированном общежитии. Нам предоставили ком­нату в центральном здании, выходившую непосредственно во двор. Говорили, что ранее там размещалась сапожная мастерская. Были там печ­ка, столик, кровать, которую мы предоставили маме, и большой дощатый помост, род нар, где разместились все остальные. Понемногу обжились. Печка грела плохо. Ее переложил Юрик, у которого обнаружились незау­рядные способности печника. Позже он многим сооружал или переклады­вал печи. Топили углем, но уголь здесь был несколько странный: легкий, матовый на вид, хрупкий, с лоснящимся изломом. Он легко загорался, но давал мало тепла.

Утром проснешься — пар изо рта. Скорее растапливать печку. Кастрю­лю на огонь. Горячая вода, если ее подсолить, смахивает на суп.

Как мы питались? Конечно, сразу же получили хлебные карточки, кое-какой паек. Толкли и разваривали зерна кукурузы. Ели много редьки, чу­десной маргеланской редьки, нежной, сочной, сладкой. Она удлиненной формы, белая, с зеленым основанием. Мы сдабривали ее кислым молоком, которое стоило 4 рубля стакан. Отваривали кормовую свеклу, которую нам выдавали, — крупные малиновые или розовые корни, очень хрупкие. Поз­же прикрепили нас к столовой, которая находилась в Новом городе. Хо­дить было далеко, мы объединялись по несколько семей и носили обеды по очереди. Давали пайки. Миша получил карточку «литер Б», по которой иногда стали получать говяжий жир, яичный порошок, иногда даже мясо и колбасу. Все-таки зима была трудной, но весной нам отвели огороды, по­явилась зелень, а там — свои картошка, кукуруза.

В следующем году вопросы еды стали отходить на второй план. Жадно ловили вести с фронта. Они становились уже не такими беспросветными. Впереди замаячила надежда. Но я слишком забежала вперед…

Мы с головой ушли в работу. Наш коллектив пополнился специалиста­ми Ростовского пединститута. Вопросы распределения кадров, размеще­ния и быта студентов, как наших, так и местных, образовавших первый курс, снабжения, организации культурной жизни дали Мише возможность полностью развернуть свои организаторские способности. Он был душой, я бы сказала — мозгом университета, возглавляя и учебную, и хозяйствен­ную деятельность.

Нина пошла работать в местную школу и одновременно поступила на химический факультет. Она ведь всегда тяготела к химии, но из-за здоро­вья ей не удавалось осуществить свою мечту. В Ростове сестра окончила физический факультет.

Мама… Казалось, она могла бы ограничиться домашней работой, кото­рой было достаточно, раз уж в семье было трое добытчиков. Мама обсти­рывала нас, готовила, даже натаскала немного земли под окошко и устрои­ла маленькую грядку. Вязала из спряженной ею же шерсти тапочки и рукавички для всех нас. Но разве могла она этим удовлетвориться?

Слишком деятельна была ее натура, слишком скучала по своей любимой работе. Неподалеку от нас размещался эвакуированный из украинско­го Славянска детский дом. Мама разыскала в каком-то клубе праздно то­мящееся пианино, добилась передачи его детдому и организовала в нем музыкальный кружок. Это дало ей рабочую карточку и огромное мораль­ное удовлетворение. Опять, как всегда, она с увлечением рассказывала, ка­кая там чудесная девочка, какой способный мальчик. Ее ученики выступа­ли по городу, на университетском вечере самодеятельности. А были эти детишки голодные, плохо ухоженные, слонялись по базару, приворовыва­ли. Левушка с ними дружил и яростно за них заступался.

— А ты на их месте не воровал бы? Они голодные, их обкрадывают!

Как мало я знала о Левушке в то время! Конечно, ходил он в школу, хоть и не совсем регулярно: обуви у него тогда не было, бегал в ватных тапочках, если позволяла погода, и успевал даже неплохо по тамошним меркам. Но чем жил, о чем думал? Не до него мне было…

Юрик обнаруживал самые разнообразные таланты. Многим нашим со­трудникам перекладывал печки, усовершенствовал коптилки, которыми в основном пользовались все наши работники, оснастил ими физический практикум. Так как электростанция давала недостаточно энергии, Юрины коптилки распространились по всему университету. Мы не позволяли сыну брать за них деньги, которые ему предлагали. Его награждали иногда ябло­ками, айвой. Для дома он сделал немало вещей. Сплел несколько корзин, столь прочных, что они поехали с нами в Ростов, одна даже в Москву с фруктами отправилась. Особенно ценным было для нас ведро. Ведь воду из арыка приходилось таскать в кастрюле. Смастерил он его из найденного в куче лома железного бака с большим отверстием сбоку. Отверстие он за­крыл двумя стянутыми вместе жестяными пластинами, залив промежуток между ними смолой. Ведро вмещало литров двадцать. Долго оно нам слу­жило. В Ростове в нем сперва тоже носили воду, потом использовали для угля. Делал изумительные ножи с костяной инкрустированной рукояткой.

А что делала я? Оказалось, на факультете для меня уже было запланиро­вано место. Мне поручили читать курс методики преподавания математи­ки. Нелегко мне пришлось. Этого курса я не только никогда не вела, но и не слушала, хотя формально он в новой университетской программе чис­лился. Читал его нам Черняев, но как-то несерьезно: собирал нас за сто­лом и беседовал главным образом о своих и чужих ошибках.

Конечно, многие годы я работала в школе. Но это была практика. Нуж­но было подвести под нее теоретическую базу. Не было ни учебника, ни программы. Приходилось все добывать из своей головы. По ночам, при свете коптилки, я по крупинкам «конструировала» свой курс. Перерыла в местной библиотеке все, из чего могла извлечь хоть что-нибудь подходя­щее: историю, педагогику, философию, штудировала и сравнивала старые учебники… Старалась облечь в слова то, что инстинктивно чувствовала. Пыталась осмыслить методы и формы того удивительного процесса, кото­рый делает мою мысль мыслью другого человека. Роль индукции, аксиома­тика, развитие понятия о числе… Сколько проблем, сколько трудностей! Я блуждала, как в океане без компаса. Не скажу, чтобы работа не увлекала меня, было страшно интересно, если бы время не поджимало. Но начи­нать надо было не медля.

Этот курс, меняя и дополняя его, я читала потом полтора десятка лет. Его одобрил потом Мордухай.

А первый учебник Брадиса вышел только в 1947 году. Без ложной скром­ности могу сказать, что кое в чем превосходила его, кое-что и свое я внесла.

Зима была мягкая. Ночью обычно выпадал снег, утром под солнцем он начинал таять, обнажая черную, быстро просыхающую землю. Очень ус­ложняло жизнь отсутствие обуви. Левушка бегал в связанных мамой тапочках из клочков ваты. Часто из-за этого приходилось пропускать занятия в школе. У Юрика башмаки совсем развалились. Летом ему предложили ра­боту: поехать по колхозам на борьбу с насекомыми, вредителями сельского хозяйства. Плачевно кончилась для него эта поездка. У него с собой было немного денег и, хоть и плохонькое, теплое пальтишко. То и другое у него немедленно украли. Ему было тогда 15 лет, впрочем, и позже он не умел постоять за себя. Вместо того, чтобы добиться от начальства действенной помощи, он отправился домой пешком. Ночи и летом там холодные. По дороге питался недозрелыми дынями, расстроил желудок, забрел в какие-то болота. Если бы не попалась по дороге корова, которая вывела его из болота, не знаю, чем бы все кончилось. Обувь у Юрика совсем разва­лилась[†††††††].

Сидим мы вечером перед нашим жильем и видим: бредет кто-то, похо­жий на привидение. Босой, полураздетый, худой, весь желтый, глаза со­всем ввалились. Господи, отчего всю жизнь мне приходится жалеть их? Отчего я чувствую свою неизбывную вину перед ними? Бедные мои ре­бятки!

Этой осенью нам пришлось видеть тяжелое зрелище. Я уже писала, наш институт находился вблизи железнодорожной станции. И вот пригнали эшелон с выселенными из Кабардино-Балкарии горцами. Это со Сталин­ской прямолинейностью осуществленное мероприятие имело целью обе­зопасить наши тылы. Ведь немцы рвались к Кавказу. Выселяли всех, и се­мьи военнослужащих, выселили даже семью Героя Советского Союза. Ош был перевалочным пунктом. Одних должны были распределять по колхо­зам, других отправлять куда-то дальше. Пока их высадили на станции. Жен­щины, дети, старики развесили свои жалкие одеяла, чтобы защититься от дождя, ходили выпрашивая и выменивая хлеб на мешочки с фасолью. Мы были невольными свидетелями этой бессмысленной жестокости. Конеч­но, дождь не был предвиден, но… Такие были посеяны семена. Каких мож­но было ожидать всходов[‡‡‡‡‡‡‡]?

Место, где мы жили, было очень живописно. По одну сторону мчал свои воды мощный арык, скорее напоминавший реку. По другую возвыша­лась гора, знаменитый Сулейман-Баши, издревле почитаемый мусульма­нами. Красив был его четкий силуэт на фоне закатного неба. Чем-то веч­ным, умиротворенным веяло от его сглаженного временем, смягченного расстоянием контура.

Как-то небольшой компанией мы поднялись на Сулейманку. Она не очень высока, но склоны местами весьма круты и приходилось карабкаться по каменистым, обрывистым тропам. Порядком устали, пока добрались до вершины. Гора вся заросла кустами с крупными, беловатыми цветами. Ока­залось — это наш старый знакомый, патран, только старый, одеревенелый. Вершину венчало строеньице, род часовенки. Заглянули туда. Там сидел старик, перебирая четки. Мы, конечно, сразу же скромно удалились. Но произошел любопытный эпизод. Зоя Федоровна Новосильцева, поднима­ясь, натерла ногу и сняла туфли. Так, с туфлями в руках, она и вошла в часовню. И вот старик поднимается, подходит к ней и пожимает руку. Ему подумалось, что она сняла туфли из почтения к месту. Обычай снимать в знак почтения обувь гораздо разумнее, чем шляпу. На Зою Федоровну эпи­зод произвел большое впечатление, она вспоминала о нем через много лет.

Город Ош очень живописен. Особенно хорош он с моста через Ак-Буру. Ак-Бура означает белая вода. Эта бурная река действительно белая, и не только потому, что в своем стремительном беге вся сверкает белой пеной. Ложе и берега сплошь выложены белыми, как снег, голышами. Вокруг круп­ных валунов образуются шумные водовороты, их неумолчный рокот разно­сится далеко окрест. Засыпая, мы слышали его отголоски.

Под лучами восходящего солнца цепь снеговых гор на юге загорается розовым. Выделяется пик Скобелева, вершина которого поднимается выше пяти тысяч метров. Голубой купол неба, царивший весь день над городом, снова разгорается на закате. Появляется ни с чем не сравнимый запах го­рящего карагача и звучат заунывные трубы, призывающие верующих на вечернюю молитву. Иногда в такие вечера Алексей Алексеевич Батырев со­бирает против нашего окна группку студентов даже просто ребят из дет­ского дома. Что-то показывает им в небольшую трубу, что-то рассказывает, и всегда его слушатели стоят с открытыми ртами.

Весной, когда зацветают абрикосовые и миндальные деревья, город ка­жется большим бело-розовым букетом. Аромат дымка от сжигаемого сан­далового дерева сменяется дивным ароматом цветущих садов. Жаль, не было у нас достаточно времени, чтобы наслаждаться этой красотой.

Хотелось бы повидать Ош еще раз, несмотря на горечь воспоминаний, щемящей жалости к детям, тревоги за близких, нашей неустроенности, домашних дрязг, о которых не хочется вспоминать, в которых все, не ис­ключая меня, бывали не на высоте. Но я пишу не исповедь, а летопись.

С местным населением большинство из нас мало общались, кроме тех, кто поселился в кибитках: это особенность города. Хотя мы жили на тер­ритории Киргизии, большинство местного населения составляли узбеки. Они выглядели культурнее киргизов, но держались гордо и замкнуто. Жен­щины-узбечки ходили в паранджах и чачванах, плотно сплетенных из кон­ского волоса, которые спускались с головы до середины груди. У многих дырки в парандже были залатаны обыкновенными тряпками. Тут уж совер­шенно невозможно было ни видеть, ни дышать. Кстати, наших мужчин женщины не стеснялись: идет себе, откинув паранджу. Но, издали увидев узбека, немедленно опускает забрало.

На базаре торговали только мужчины. И если с киргизами еще можно было поторговаться, узбеки были непреклонны и на просьбу уступить, как один отвечали «завтра», а в их отношении к нам, беженцам, сквозило не­доброжелательство.

Не могу забыть Шакира, подростка-узбека, который ведал отпуском нам хлеба. Гирь у него не хватало, он пополнял недостающие железными дыро­колами, которые мы называли крокодилами. Мы не без основания подо­зревали что «крокодилы» не равноценны гирям и являются причиной не­довеса (недовес бывал небольшой — 3—5%). Но как много значила тогда частичка драгоценного хлеба! И стоило кому-то робко намекнуть на недо­вес, наглый парень прекращал выдачу и требовал удаления строптивца из очереди. Мы были бессильны: заведующей магазином была его мать. Сколь­ко крови было тогда испорчено!

Жилось нелегко. Но молодежь наша не теряла бодрости. Спасал юмор. Мне особенно запомнились два студента. Один из них, Пинхельзон, сту­дент филологического, а его приятель Пинтель — из наших, математиков. Это была неразлучная пара, их хорошо знали в городе. Милые, добрые парни! Им жилось не лучше, чем прочим, но они несли неисчерпаемый заряд бодрости и веселья. Нас, кстати сказать, привлекали к обществен­ным работам и в колхозе, и на строительстве канала. Это был утомитель­ный труд, приходилось перетаскивать тяжелые камни. После долго ныли живот и поясница. Стоит Пинхельзон и сокрушенно рассматривает груду камней.

—        Что вы смотрите?— спрашиваю его.

—        А вот ищу такой камень, чтобы был маленьким, а казался большим.На вечере самодеятельности они разыграли уморительную сценку, в ко­торой один изображал Гитлера, а другой — бравого солдата Швейка.

Учиться было нелегко, да и учить, впрочем, тоже. Недоставало учебни­ков, не было бумаги. Писали на полях газет, в брошюрах между строчками. Особенным успехом пользовалось издание «Евгения Онегина» на киргиз­ском языке. Поля были широкие, бумага прекрасная. Издание было рас­куплено мгновенно. Было жаль уничтожения этих милых книжек, издан­ных любовно и со вкусом.

У всех нас было плохо с обувью. Я надевала на шерстяные носки мами­ны калоши, которые привязывала веревочками. Они уже прохудились и в них набиралась снежная слякоть. Читая лекцию, я старалась стоять на цы­почках. Иногда приходилось читать в Новом городе, а путь туда был не­близкий.

Я уже упоминала, что нам дали землю под огороды. Надо было освоить методы полива. Проводить арыки мы не умели. Вода одни грядки размоет, другие остаются сухими. Но сама работа была счастьем. Порой забывалось, что где-то идет война, позже сама дорога к огороду принесла, неожидан­ную радость: она была обсажена шелковицей. В городе имелась шелкомо­тальная фабрика. Листья шли на корм червям, а изобильные ягоды никого не интересовали. Для нас же, нуждавшихся в сахаре, они явились Божьим даром. Ягоды были крупные, белые, сладкие, как мед. Бывало прильнешь к дереву. — сил нет оторваться. Домой приносили целые бидончики тютины.

Стали доходить до нас вести из большого мира. Миша получал письма с фронта, и от друзей и от знакомых, разметанных по разным уголкам стра­ны. Узнали о семье Никиши, Мишиного племянника. Он работал в воен­ной прокуратуре и организовал выезд Леле с дочерью и его матери, Усте. Позже рассказывали, что Леля не хотела уезжать. Тогда он поднес револь­вер к виску и грозил застрелиться. Спас жену и дочь. Они, конечно, разде­лили бы судьбу оставшихся в Ростове евреев, между прочим, и Лелиной сестры Евы, которую выдали соседи…

Наконец-то добрались до родителей дочери Несторовичей. Им посчаст­ливилось остаться на не захваченной немцами территории. Они списались с теткой в Москве и через нее узнали о местопребывании родителей. Тут впервые от радости заплакала Анна Семеновна, до сих пор мужественно таившая про себя свою тревогу.

Наступил перелом в войне. Никто не сомневался в победе. Уже стали мечтать о возвращении в Ростов, хотя в городе еще были немцы.

И вот пришла весть о его освобождении. Рано утром к нам ворвались студентки, вне себя от радости бросились нас целовать. Даже незнакомые в городе нас поздравляли. Днем в университете был митинг. Сразу заговори­ли о возвращении, хотя Таганрог еще не был освобожден. Уже все в Оше казалось неважным, отходило на второй план. Наши связи, общность, рож­денная переживаемой совместно бедой, как-то ослабели к тому времени. Быт успел измениться. Каждый устраивался по-своему: некоторые привез­ли с собой большие ценности, кое-кто развил обширную лекторскую дея­тельность, некоторые стали получать дополнительные сверхударные пай­ки. Находились и неустроенные бедолаги, у которых буквально не было ничего. Таким оказалось большинство студентов. Таким был Батырев, ко­торый шел из Ростова пешком до Армавира. Когда он появился в Махачка­ле, у его туфель отлетели подошвы. У него не имелось ни ложки, ни плош­ки, но в портфеле лежала подзорная труба, в которую он показывал в Оше всем желающим чудеса неба.

Немногие, в том числе Миша и Несторович, пытались сохранить дух коллективизма. Когда наступил новый, 1944, год, Миша предложил: давайте соберемся вместе, преподаватели и студенты, и отпразднуем общий праздник.

Так и сделали. Собрались в помещении городской столовой. Очень слав­но получилось, тепло, по-семейному.

Наконец, все хлопоты позади, все формальности выполнены, мы полу­чили вагоны. Выехали в середине апреля. Ош провожал нас бело-розовым цветом абрикосовых садов. Как он был красив! Может быть, кому-нибудь по нем и взгрустнулось…

Ехали мы долго, вне всякого расписания. Подолгу стояли на станциях, получали хлеб, обеды.

Все, будто, как раньше, но все уже было по-другому. Мы ехали домой. Конец войны виделся не за горами. Ехали не жалкой группкой спасаю­щихся беженцев, а в составе официально оформленного Ростовского уни­верситета. Ехали, наконец, не с пустыми руками: мы везли с собой запасы продуктов: картошку, кукурузную крупу, жиры. Последние месяцы мы сбе­регали пайки. Был у нас яичный порошок, даже палка колбасы, которая всю зиму провисела над дверью и превратилась в окаменелость. По дороге мы купили целый мешок урюка, который был удивительно дешев и хорош: ярко-оранжевый, душистый, сладкий. Не знаю, всегда ли он бывает в та­ком изобилии, но на привокзальных базарчиках его были горы…

На станциях продавалось много соли. Она была горьковатая, но мы про­слышали, что в Ростове с ней трудности, и ею впрок запаслись. Эта соль нас здорово выручила в Ростове, где ее продавали по 7 рублей стакан. Освобож­денный Ростов спасался от голода рыбой: она была дешева, так как без соли нельзя было заготавливать впрок. По-прежнему мы с Несторовичем занима­лись получением и распределением продуктов. Ехали другой дорогой: Таш­кент, Кызыл-Орда, Актюбинск, Уральск, Саратов, Лиски. Переезжали Волгу. Впервые пришлось мне увидеть ее в весенний разлив. По необозримому пространству воды торчали полузатопленные деревья и строения.

Состав приняли на полустанок Сельмаша. Там было пустынно, полу­разрушено. Встречал нас, конечно, весь наличный состав, остававшийся в городе. Была и радость встречи знакомых, друзей, но и взаимное стесне­ние. Мы ощущали вину перед испившими горькую чашу оккупации.

Немногие возвратились в свои уцелевшие или сбереженные квартиры. Большинство не имело пристанища. Или дома были разрушены, или квар­тиры заняты. О себе мы уже все знали, так как Миша, сразу после освобож­дения Ростова, списался с домоуправлением и стал регулярно переводить деньги за квартиру, которая была занята.

Нас пригласили к себе Гремяченские, жившие напротив нашего дома, в здании Нового быта. Мама с Ниной поехали к себе. У них обошлось без хлопот, занятую соседями комнату сразу же освободили. Нам пришлось помытариться.

Ростов был пустынным и, как казалось, весь лежал в развалинах. По­всюду валялись груды обломков, зияли провалы, разверстые клетки эта­жей, свисали скрюченные балки.

Узнали о своих. Ева с Ниной выехали в Можгу, где работал муж млад­шей Нининой сестры Розы. В нашей квартире поселился инженер элект­ромонтажа Шульга. Он принял нас в штыки. Даже не хотел допускать в квартиру. Вещей, конечно, никаких не сохранилось. Пианино продали еще Ева с Ниной, чтобы похоронить Ольгу Михайловну, часть оставшегося им удалось обменять на продукты. Многое растащили соседи, как оказалось, сразу же, едва мы успели покинуть дом.

Квартиру мы вернули через суд. Шульга захватил не только нашу, но и Гавриковскую, которая пустовала: те перебрались в опустевшую еврейскую квартиру и открыли там нотариальную контору. Несмотря на исполнитель­ный лист, Шульга не впускал нас. Он попросту заявил, что находится в командировке, стоя при этом на пороге. А его мать, массивная и грозная бой-баба, выкрикивала:

—       Он партийный! Вы партии не признаете!

Только с судебным исполнителем, кстати, заглянувшим в соседнюю квар­тиру, и увидевшим, что она пуста, нам удалось войти. Мы с Мишей прове­ли ночь на наших узлах, а страшная баба бранилась и ворчала. Наутро пришел ее сын и, увидя нас, пришел в ярость.

—       Ты почему топор не взяла?

В конце концов Шульга смирился и перебрался в Гавриковскую кварти­ру. Много нервов они испортили нам и в дальнейшем.

Бытовых трудностей было немало. Мы спали на тряпье, ели из фотогра­фических кюветок. Воду таскала я с соседнего квартала, чтобы приготовить еду, собирали всякую мелочь и разжигали «костер» в печке. Но все это пу­стое. Мы были живы, были у себя, война шла к концу, хотя немцы все еще цеплялись за Таганрог.

Хуже было тем, кто оставался. Они перетерпели много страхов и не­взгод, а теперь им не прощалась «измена». Я имею в виду наших, универ­ситетских. Никого из них не оставили на работе, хотя никто из них не сделал ничего предосудительного, по крайней мере, наши математики.

Начать с Вельмина. Он, как профессор с именем, в совершенстве вла­девший немецким, пользовался некоторым престижем. Немцам, на пер­вых порах, хотелось создать иллюзию восстановления культуры. Вельмин воспользовался этим, чтобы добиться охраны зданий и имущества универ­ситета, особенно физмата, где было много ценного оборудования. Во-вто­рых, ему удалось уберечь сотрудников от отправки на работы в Германию. Их привлекли к восстановлению разрушенного здания, где якобы должны были возобновиться занятия.

Незабвенный наш Яков Артемович Налбандян рассказывал, как они ра­ботали.

—             Возьмем вдвоем дощечку и перенесем на другое место. Постоим, иснова несем на прежнее.

И все они получали у немцев хлеб. Таким образом Вельмин ухитрился сохранить и имущество, и людей. А что он получил в благодарность? Из университета его уволили, пришлось переехать в Киев, где он с трудом устроился в институте легкой промышленности. Что ему было там делать, специалисту по теории чисел? Михаил Павлович Черняев, связанный с пединститутом, много сделал для учителей города, многих уберег от от­правки в Германию. И его сняли с работы. А Мордухай-Болтовской? Неза­долго до эвакуации он был тяжело ранен при бомбежке в голову и ногу. Жене удалось увезти его в Георгиевскую, около Минеральных Вод. А даль­ше не удалось: ни за какие деньги нельзя было найти транспорт. Ему тоже было поставлено в вину, что он «оставался при немцах».

—       Ползком должен был уйти! — был безапелляционный ответ.

И это говорили те, кто, спасая шкуру и оберегая чистоту анкеты, укати­ли первыми в комфортабельных вагонах, бросив на произвол судьбы город, которым командовали, беспомощных людей, которых они предали.

Некоторое время Мордухай еще работал на факультете, но считался чер­ной овцой. Впрочем, многие, в том числе ректор университета Белозеров, его ученик, делали все возможное, чтобы оберегать старика. Но после це­лого ряда обид — не отметили, например, 50-летия его научной работы, отвели ему с женой и семьей сына с маленькими детьми двухкомнатную квартирку — ушел из университета. Пединститут, который стольким был ему обязан, отказался его принять. Он переехал в Пятигорск, где и оста­вался до конца жизни. Он стал озлоблен и напуган, уже никому не дове­рял, всюду видел скрытые козни. Когда я перед его отъездом спросила, куда он уезжает, он с хитрым видом покачал головой:

—        Н-е-ет, этого я ни за что не скажу!

Боялся — донесут, напортят, помешают. Бедный Дмитрий Дмитриевич! Умер он все-таки в Ростове, куда через несколько лет приехал по какому-то поводу. Его старший сын жил здесь. Остановился он в каком-то домишке на окраине, там и скончался. Жалкие были похороны. Мало людей. Не­сколько венков, один заказала я. Гроб вынесли и поставили на двух табу­ретках во дворике. Ветер шевелил седые пряди. Долго ждали машины…

Белозеров получил медаль «За оборону Кавказа». (Уж скорее я заслужи­ла эту медаль — я хоть баррикады строила!) Гремяченский был «замаран» более других: он неосторожно обнаружил знание немецкого языка, и ему пришлось служить переводчиком. Он, как и Налбандян, долго оставался без работы, но спустя несколько лет даже возглавил кафедру математики в военном училище.

Самой страшной была судьба евреев. Во время оккупации был издан указ всем им явиться на сборный пункт с трехдневным запасом провизии и ключами от квартир. Нина позже узнала от соседей о гибели своей сослу­живицы-библиотекарши, жившей с матерью, о ее судьбе. Накануне она бегала, доставала продукты, боялась опоздать на сбор. Всех, кто явился, затолкали во двор школы. Там они теснились целый день, без капли воды. Жара стояла страшная. Дети плакали. Сострадательные жители пытались передавать воду, но их отгоняли. Так прошел день, прошла ночь. На утро всех вывезли в душегубках.

Может быть, не все знают что такое душегубка? Это грузовики с герме­тически закрытыми кузовами, в которых выхлопные газы подаются внутрь. Ни хлопот, ни затрат. Живых людей сажают, а выгружают скрюченные тру­пы, которые сваливают в балку. Возле этой балки расстреливали тех, кого вылавливали позже. Там теперь памятник. Вылавливали по одиночке. В основном, по доносам соседей. Так выдали Еву, сестру Лели. Она была за­мужем за русским, он сам уговорил ее остаться. Несчастный, он покончил с собой. Так было с женой хирурга Аствацатурова, нашего дальнего род­ственника. Говорят, он в ногах валялся у немецкого командования, ссылал­ся на помощь, которую оказывает их раненым. Не помогло. И у нас во дворе жила девушка еврейка. Слабоумная, которую кто-то наградил ребен­ком. Работала поденщицей, жила в чулане под лестницей. Донесли. Увез­ли. С ребенком.

Кто выдавал из мести, другие — ради выгоды: квартиру захватить, из зависти к чужому благополучию. Можно было думать, что эти массовые убийства удовлетворят самых яростных антисемитов. Нет! Когда стали воз­вращаться эвакуированные и стали отсуживать свои квартиры, ненависть вспыхнула с новой силой. Нас многие принимали за евреев и фамилия звучала подобно еврейской Каштан, и внешность у Миши не характерная для армянина. Когда судились за квартиру, Миша услышал за спиной злой шепот:

—        Еще один недорезанный жид!

Если бы мы не уехали, пожалуй, и мы бы не уцелели, не говоря о маме и Нине… А Гавриковы уехали из Ростова. Туда, где их не знали. Они умели жить.

Умел жить и наш новый сосед Шульга. Захватил общий коридорчик, который многие годы служил нам с Гавриковыми общей кухней, и свалил там три тонны (!) угля. Сараев не было, и мы свои два мешка «штыба» (угольная пыль, отсев), который с разрешения ректора нам выдали из уни­верситетских запасов, держали попросту в комнате.

Жена Шульги, очень хорошенькая и очень глупенькая, откровенничала со мной. От нее я узнала, что девушка-домработница жила у них не зареги­стрированной и числилась работницей Энергоремонта, где и зарплату получала и карточки, а работала у них на дому, без выходных.

—        Юлия Серапионовна, посмотрите, что мы делаем! — зовет она как-то.Сидят обе на полу, выбирают сор из манной крупы, которой наполнена детская

ванночка. Откуда? Детей у нее нет. Мы получали по детской кар­точке 400 грамм в месяц. Где они добывали?

Хлеба мы получали достаточно: я и Миша по 800 граммов, дети по 400. Мы его иногда меняли и даже продавали, чтобы купить что-то необходи­мое. Я обливаюсь жгучим стыдом, когда вспоминаю один случай. Несу я как-то буханку. Подходит ко мне кто-то.

—        Продайте!

Я называю обычную цену, он торгуется, я не уступаю. И вдруг он выхва­тывает у меня буханку, бросается бежать и… кусает ее на ходу.

Миша рассказал, что как-то, выходя из хлебной лавки, увидел у дверей мужчину.

—        Дайте, ради Бога, кусок хлеба.

Миша вернулся в магазин, попросил отрезать ломоть и отдал ему. Тот взял и тотчас ушел.

Всякие случаи бывали. На месяц мы отдали одну карточку знакомым, потерявшим свои. Потеря карточек иногда оборачивалась трагедией. На нашей улице жил старик, которым и без того помыкали в семье, потеряв карточки он повесился. Рассказывали, что мальчик, потеряв карточки, со страху залез под кровать. Рассвирепевшая мать, выгоняя его оттуда палкой, забила его насмерть.

Расскажу о Левушкином случае в школе. На большой перемене он иног­да прибегал домой поесть. Смотрю как-то — хлеба мало осталось.

—        Ты что, Левушка, очень голодный был сегодня?

А он рассказал, что их учитель географии часто просил кого-нибудь из учеников купить для него завтрак — учителям не полагалось. Завтрак обыч­но состоял из ломтика хлеба, посыпанного сахаром. А в этот раз дали… леденец. И учитель расплакался.

—        У меня жена больная, дети голодные.

Надо сказать, что учителя получали не рабочие карточки, как мы, а как служащие, по 400 граммов. Левушка побежал домой и принес хлеба.

Рассказал нескольким товарищам, и они по очереди носили этому учи­телю хлеб. И я посылала для него понемножку то крупы, то сахару, то вер­мишели. Ни разу Левушка не забывал напомнить:

—        Мама, сегодня наша очередь!

—        Весь ли класс помогает?

—        Что ты? Да разве можно всем рассказать! Разнесли бы по всей школе.Самое трогательное: решили на уроках этого учителя не шуметь:

—        Ему будет стыдно делать нам замечание…

Левушке трудно пришлось с учением — очень отстал, хотя в Оше ходил в отличниках. Особенно трудно было с русским. Он окончил 4-й класс, в Ростове пошел в 5-й. И так как он ничего не рассказывал, я упустила его из виду. Как-то случайно раскрыла его тетрадку и обомлела: двойки, едини­цы.

—        Левушка, что это? Он расплакался.

—        Учитель говорит, — безнадежно. Напрасно тебя посадили в 5-й класс.

—        Ну, Левушка, ничего! Учитель ведь не знает как ты умеешь работать.И стали мы с ним заниматься. Писали диктанты, повторяли правила. К концу

полугодия у него уже была тройка. А затем и твердая четверка. И ни разу он не давал мне пропустить дня. Иногда я возвращалась поздно, он всегда меня ждал. С детства такой — целеустремленный, настойчивый, с чувством долга.

А Юрик совершенно иной: у него бывали взлеты и падения, не хватало упорства, постоянства. Страстное горение порой угасало, а заставлять себя что-то делать против воли он никогда не мог. Когда захватывало его увлече­ние, он весь погружался в работу, мог не есть, не спать, не думать ни о чем другом.

В университете свои трудности. Начать с того, что здание было полу­разрушено бомбой и пожаром. В стенах зияли проломы, окна без стекол, а надвигались холода. Стали мы своими силами затыкать и заделывать дыры. В зале второго этажа замесили глину, натаскали кирпичей. В перерывах между занятиями весь персонал вкупе со студентами закладывал проломы, замазывал глиной, забивал фанерой окна. Кто-то изобрел «технологию»: в пролом вмазывались, желательно светлого стекла бутылки, донышком на­ружу, а горловина затыкалась пробкой. Получалась теплая стенка, к тому же пропускающая свет. Ректор наш не отставал от нас.

Демобилизовался Мишин друг, Константин Константинович Мокрищев. С той поры до конца дней они оставались неразлучны.

Трудно было студентам, особенно приезжим. Раз в день жидкая похлеб­ка в столовой. Хлеб съедался сразу. Жаль мне было этих беспомощных маль­чиков и девочек[§§§§§§§]. Стипендия маленькая, да и не все ее получали. Утром идут на занятия натощак. Как-то одна студентка упала в обморок.

— Приберегите хоть корочку на утро, — убеждала я их.

Двоих было особенно жалко. Некий Лимонов, талантливый математик, сын уборщицы, летом, включая сентябрь, нанялся на сезонные работы, что поддержало бы его и зимой. Пропущенное нагонял без труда. Но Поп­ков, бывший проректором, запретил юноше «прогуливать» занятия, и Ли­монов был вынужден оставить университет. Другой — армянин из Чалтыря. Солидный уже, молчаливый, загорелый парень, сильно, видимо, нуждал­ся. Ни разу не пропустил занятий, ни в какую вьюгу, уж не знаю как он добирался из Чалтыря. Учился прекрасно. Я стеснялась вызывать его к дос­ке, так как он был в калошах и штаны грубо залатаны сзади. Не окончил курса, умер от какой-то болезни.

Еще одна горестная судьба семьи, о которой никто никогда не узнает, если не расскажу о ней.

Начать надо издалека. В Ростове жил химик, большой ученый, профес­сор Варшавского университета Курилов Владимир Бенедиктович. Когда красные пришли в город, на него из мести был сочинен ложный донос от выгнанного за пьянство швейцара. Курилова расстреляли. В его доме жила воспитательница его детей Анна Карловна, курляндская немка, чудесное и благородное существо. После смерти супруги профессор женился на ней. Теперь, оставшись вдовой, она растила его детей. Сын стал врачом, дочь, мать двоих девочек, умерла от заражения крови. Она была замужем за док­тором Черечукиным. Анна Карловна взяла на свое попечение оставшихся без матери Таню, Олю, и сынишку Курилова Вадика.

Перед самой войной она организовала маленькую группку детей, ходи­ла с ними гулять, учила немецкому. Тогда создавалось много таких частных групп. Детских садов существовало мало, да и плохи они были. В эту груп­пу я устроила своего Юрика. Юрик очень подружился с Вадимом, и мы немного сблизились семьями. Четырехкомнатная квартира Куриловых ста­ла Ноевым ковчегом. Там жила с мужем племянница Анны Карловны — Наталья Юрьевна, мать доктора Черечукина — Вера Васильевна. Уже перед самой войной Черечукин женился на сослуживице, еврейке, и они жили у ее родных. Война разметала всех. Венедикта Владимировича Курилова мо­билизовали как врача и он, уехав, увез свою семью. Наталью Юрьевну с мужем (тоже немцем по крови) выслали. Пришли немцы. Девочек, Таню и Олю, мобилизовали на работы в Германию, Анна Карловна добровольно поехала с ними. Позже мы узнали, что она и Оля, младшая девочка, забо­лели в дороге и умерли.

Черечукин заведовал в Ростове госпиталем (на месте больницы, что на Кировском). Когда немцы в первый раз заняли город, госпиталь не успели эвакуировать. Немцы хотели выбросить русских раненных из больницы, Черечукин, грозя застрелиться, уговорил оставить своих больных, освобо­див место для немецких. Вернувшись, наши власти его арестовали: зачем-де лечил немцев! Несмотря на прошения многих высокопоставленных па­циентов, которым он спас тогда жизнь, его сослали. В Ростове осталась одинокая старуха Вера Васильевна. Узнав адрес сына, отправила ему го­рестную телеграмму: «Жену расстреляли немцы, дочерей угнали в Герма­нию, дом сгорел». Вернувшись из Германии, Таня разыскала отца и присо­единилась к нему. Много позже Таня вернулась в Ростов с очаровательной дочуркой, очень похожей на Олю. Отец Черечукин так и умер на Севере.

Неожиданно я встретилась с этой старушкой. Она приютилась в под­вальчике на нашей улице, очень нуждалась, продавала какие-то жалкие до­машние вещи. Желая поддержать ее, я покупала их у нее — выварку, кофей­ник. Кому-то приглянулся ее подвальчик. Муж с женой стали ее обхаживать, она колебалась. Заручившись поддержкой управдома, стали нажимать. Вера Васильевна сдалась, впустила их. Какие оказались негодяи! Почувствовав себя хозяевами, отобрали все вещи, хлебную карточку, кормили кое-как, денег за квартиру не платили. Уходя, запирали ее под предлогом, что она может бросить двери открытыми. Туалет во дворе — можно представить, какие мучения испытывала женщина деликатная, чистоплотная, стесни­тельная.

Я долго ничего не знала о ней, никогда не удавалось застать ее одну. Пришла в ужас, бросилась к управдому, но та держала сторону жильцов. Я отыскала нашего депутата, он обещал разобраться, но было поздно. У ста­рушки расстроился желудок, ее отправили в больницу. В дизентерийное отделение не пускали, мою записку вернули: Вера Васильевна уже без па­мяти, никого не узнает… Позже узнали, что доктор Курилов наводил справ­ки, писал ей, но эти негодяи скрывали письма!

Ростов постепенно очищался от развалин. Возвращались уезжавшие. Вернулась сестра Ревича с дочкой — единственные уцелевшие из всей се­мьи. Ей пришлось очень трудно. Пока устроилась, проели последнее. Кро­ме шерстяного платья, одетого на голое тело, ничего не было. Через маши­ностроительный институт удалось «отоварить» ее промтоварные карточки: несколько метров ситца, два метра простынного материала, собрали 1000 рублей вместо «венка на гроб товарища», как выразился Вельмин. Ревича все любили. Славный он был.

В нашей жизни большую роль играла толкучка. Она развернулась на огромной территории бывшего Новопоселенского кладбища. Еще видне­лись полузатоптанные холмики могил, торчали камни надгробий. Никого это не смущало. Там был похоронен брат Зиночки, Сережа Деревянченко. Их мать, Юлия Ивановна, уже больная, бродила по захоронениям, пытаясь отыскать родную могилу.

С утра до ночи там волновалась и гудела толпа. Купить там можно было все: теплые вещи, обувь, посуду, утварь. Шныряли шустрые парни, предла­гали часы, золотые кольца, терпеливо стояли старушки, разложив на земле свой товар: кучку ржавых гвоздиков, крышку от чайника, пожелтевшие лен­точки.

Нам продавать было нечего, покупать надо было буквально все. Купила одеяло из солдатского сукна, несколько тарелок, туфли. Юрику позарез нужны были ботинки. Нашлось и кое-что продать: полученную на паек черную материю. Не повезло мне с коммерцией. Покупательницу я нашла быстро, в цене сошлись. До сих пор не могу понять, что произошло. Дает она мне пачку денег, предлагает проверить. Пересчитываю — все верно.

—        Нет, вы еще раз проверьте.

Опять перебираю эти бумажки, какое-то отвращение к ним, желание поскорее окончить, а она свое:

—        Проверьте, проверьте…

В результате у меня в руках остается «кукла» — пачка газетной бумаги, облицованная денежными купюрами. Загипнотизировала она меня, что ли? Такова была последняя военная зима.

День Победы. Мы уже спали, когда постучал Шульга:

—        Война кончилась!

Мы вскочили. С улицы доносился необычный шум. Оделись, вышли на улицу. Толпа затопила все, как море. Люди словно обезумели. Крики, смех, плач, объятья!

Всю ночь город не спал. А мне все помнился бедный Ревич и многие-многие другие, не дожившие до этого счастливого дня.

Следующий день помнится как небывалый праздник. Настоящий, на­родный, стихийный. Военных забрасывали цветами, носили на руках. Транс­порт не ходил, все было заполнено народом. Как исстрадались люди! Не­ужели они не заслужили немного доброты и тепла?

Публикация Г.М. Хапланова

Юлия Серапионовна Асвадурова, жена профессора Ростовского университета М.Г. Хапла­нова.

[*] Армяне привезли семена древней яровой пшеницы, тысячелетия возделываемой на засушливой почве армянского нагорья, (Комм. — Г.М. Хапланова. Далее — Г.Х.)

[†] Сравни у А.Ф. Кони, буквально: «Обычно корректный [Лорис-Меликов], в некоторые минуты переходил на ты, звучащее вовсе не фамильярно, а лишь сердечно». (Комм. — Г.Х.)

[‡]Нине Серапионовне  отец  показывал  на  карте  место  вблизи  Верхнего  Момона,  в верх­нем  течении Дона. (Комм. — Г.Х.)

**Юлия Ссрапионовна очень скупо описывает интереснейший эпизод. Даже ее рассказы детям бывали богаче деталями. Помню уверенность, с которой она связывала арест отца с Нечаевским делом. Дополню их из доступных мне документов, блестящего биографи­ческого очерка Г. Венгерова, предпосланного изданию сочинений Алексея Константи­новича 1907 года и нескольких писем последнего из советского академического издания. Первые шаги Серапион Федорович делал, видимо, не без помощи и сонетов А.К.Т. Они переписывались и, возможно, встречались. Например, фотография писателя, хранившая­ся у него, сделана в Одессе — почему? Знакомых у Серапиона там быть не могло. Воз­можное объяснение: Алексей Константинович посетил Одессу весной 1869 года. Серапион мог специально приехать туда для встречи — не мог полузнакомый мальчишка приехать к знаменитому и слабому здоровьем человеку в имение, в Красный Рог. Скорей всего, тогда сфотографировались оба и обменялись карточками — иначе трудно понять повод для подарка Толстого (интересно поискать в архиве Толстого — нет ли его фото­графии с Одесским штампом?). Выбор мест учебы Серапионом тоже ведет к Толстому. Нежин недалеко от Красного Рога, Академия связана с именем родственной (через князей Перовских) Толстому семьи князей Разумовских. Эпизод с тюремным врачом не кажется приемом из романа, если послужил простой оказией для контакта хорошо зна­комых людей. Об этой близости говорит явное препоручение смертельно больным Алек­сеем Константиновичем князьям Гагариным заботы о своем протеже. (Комм. — Г.Х.)

 

[§] Диплом в футляре, к сожалению, после войны не сохранился, но осталось объявле­ние о предстоящей защите 1882 гол. Иена, латынь. (Комм. — Г.Х.)

 

** Сохранилась часть золотой медали из Швейцарии — остальное пошло на изготовле­ние зубныx протезов или позже, и 30-е годы, ушло б Торгсин. (Комм. — Г.Х.)

 

[**] Бабушка рассказывала, сколько легкости в общении с людьми ей придали ненавязчивые уроки княгини: «Аня, не следует много говорить о себе, без нужды посвящать посторонних и свои заботы». «Никогда не подавай случайным гостям деликатесов, кото­рых не едите обычно сами..,», (Комм. — Г.Х.)

 

** Чемоданчик со временем достался мне. Я держал в нем мелкие игрушки или уличные находки (каштаны, бобы). (Комм. — Г.Х.)

 

[††] В пятидесятые годы иМоскве я знавал Ефросию Никитишпу Киржнер. Она жила у дочери Любы и зятя Михаила Степановича Горянникова. Волевая старухи верховодила в доме. Сохранилась ее фотография с моим сыном Михаилом. Была она донской казач­кой, но казаков не жаловала, и как-то рассказала про свою обиду. В юности, в Новочер­касске, она вышла замуж за Киржнера, крещеного еврея. Тот торговал швейными ма­шинками «Зингер» по Области Войска Донского (до нашего знакомства у неесохранились пачки переходных картинок сзолотыми виньетками Зингера, она развлекала ими детей). Жизнь Киржнера, по-видимому, требовала вечных разъездов, как у В.К. Ретлифа, в зна­менитой трилогии Фолкнера. В Новочеркасске брак ее встретили с негодованием, она стала отверженной, даже семья, кроме сестры Анастасии, отвернулась от нее. Когда подошло время рожать, ее не приняли в родильный дом! Чужие люди, которых нашла сестра, помогли ей… Тут начинается моя догадка. Ближайшим со стороны Новочеркас­ска врачом в Ростове был дед мой, все знали, что он женат на еврейке, У деда был хутор где-то под Аксаем, по дороге из Новочеркасска. Он мог предложить .молодой женщине там поселиться, ему удобно было ее посещать, а после родов сестра Анастасия могла оставаться с ребенком, чтобы Фрося ездила в Ростов (муж был в вечных разъездах). Бабушка как-то кратко объяснила пребывание Фроси на хуторе: «Дома у нее были свои неприятности». Анастасии Никитишне еще довелось нянчить и Ростове моего сына Михаила, жена моя с детства знакома с этой семьей. Вот все, что я знаю. Увы, никого не осталось, чтобы подтвердить или опровергнута мою догадку. Возможно, простое совпадение, но не следует забывать: мир в то время был втрое меньше нынешнего… (Комм. – Г.Х.)

 

** Чернильница эта цела до сих пор, Юлия Серапионовна вспоминает веши, которые сохранились после бесчисленных переездов с квартиры на квартиру, ненужные, но дра­гоценные напоминания атмосферы детства. (Комм. -Г.Х.)

 

*** Огромный дубовый письменный стол долго хранил сюрпризы, В ростовской квартире он стоял у стены, отодвигали его при ремонте. Как-то мама сказала, что в глубине тумб есть отделения, но ключи потеряны. Замки открыли, и обнаружили «клад». В одном шкафчике стояли две бутылки французского вина (!) и стаканы синего стекла, в дру­гом — небольшой серебряный поднос с кофеваркой на спиртовке, жестянка кофе Nestle(оно есть и теперь). Стол пошел на дрова во время оккупации Ростова, (Комм. — Г.Х.)

 

[‡‡] Эту традицию мама принесла в наш дом. Помню зимние вечера у печки, каленую кукурузу и лепешки. Мы с соседскими детьми, Котиком и Елочкой Гавриковыми, валяемся на ковре, мама в кресле с Левушкой на руках (он был слабенький, часто хворал), читает нам что-нибудь, переводя с французского или английского — книг было мало, (Комм. — Г.Х.)

** Это был доктор Бойко в Кисловодске. В шестидесятые годы он писал о курортах Северного Кавказа и показал мне статьи в старых журналах за подписью д-ра Асвадуро­ва. Почти все были на французском, но одну помню на русском — о лечебных свойствах климата и нарзанов Теберды. Я и рассказал тогда маме об этом. (Комм. — Г.Х.)

*** Выделено мной. Г.Х.

[§§] Деталь эпохи. Как еврейка, тетя Эмма могла проживать в Петербурге только по жел­тому билету — как проститутка. Выручили князья Гагарины — в годы учебы тетя жила в доме Гагариных. Уж туда непрошеные посетители не смели сунуться (Прим. — Ю.С).

** Эта медаль хранится теперь у меня, на ней указан 1894 год. (Комм. — Г.Х.)

*** За полтора года до ее смерти, я возил бабушку в машине к старым знакомым, а на обратном пути подвез к школе. Хотел поддержать ее, еле передвигавшуюся на отекших ногах, но она высвободила руку. «Оставь, около этих ворот я молодею». (Комм. — Г.Х.)

**** Ю л и я  С е р а п и о н о в н а  скромничает,  он а  часто  играла  Чайковского,  Шопена. (Комм. —Г.X.)

 

[***] Армянское кислое молоко.

[†††] Слоеный пирог с рыбой.

** Его сын, Григорий Егорович, работал механиком при лабораториях физического фа­культета РГУ, Юрик дружил с его внуком Минасом. (Комм. — Г.Х.)

*** В нашем преподавательском доме царило наивное убеждение, что все талантливые люди обязательно учатся плохо. Мое лентяйство во многом обязано этой идее. (Комм. — Г.Х.)

 

[‡‡‡] Пессимистическое настроение, вообще столь не свойственное Юлии Серапионовне, к сожалению, порой охватывало ее в последние годы. Это связано с постигшими ее удара­ми судьбы и той атмосферой, в которой последние годы проходила ее жизнь. (Комм. — Г.Х.)

 

[§§§] Город и железнодорожный центр на левом берегу Дона, в 10 километрах от Ростова. (Комм. — Г.Х.)

[****] Замечательная черта эпохи: деревенская, старуха, Ольга Михайловна, настаивает на учебе своих детей и внуков! Можно ли удивляться, что культурнейший ее представитель, граф А.К. Толстой, дал аналогичный совет парню-нацмену — учиться. (Комм. — Г.Х.)

 

[††††] Эмма Марковна следила за новостройками города, это стало потребностью, хобби. На столе лежали груды планов, на которых она отмечала все изменения. Забавен был ее интерес к физике. Не знаю, что удавалось ей постичь, но однажды она пожаловалась: «Теперь я оторвана от жизни в физике. Раньше приходили Абрам (Федорович Иоффе), Яша (Яков Ильич Френкель), всегда что-нибудь интересное рассказывали. Расскажи мне о новых полупроводниках». (Комм. — Г.Х.)

 

[‡‡‡‡] Помимо научной деятельности, Лобачевский был выдающимся организатором учеб­ного процесса. (Комм, — Г.Х.)

[§§§§] Мир тесен. Евгению Плотницкую я случайно нашел в Москве в 1985 году и привел к ней Юлию Серапионовну. Они провели вместе часа три. Женя лишилась мужа, потом сына, жизнь ее потеряла смысл. Вскоре она умерла. {Комм. — Г.Х.)

 

** 8-дюймовый рефрактор Бочека имел цейссовскую оптику в монтировке, изготовлен­ной французской фирмой Дьюра. Несколько лет Бочек работал в обсерватории при своем детище, но научной программы он не имел и ему пришлось покинуть университет. (Комм.-Т.Х.)

 

[*****] Ростовские трамваи, вместо обычной дуги, были снабжены роликом, который укреп­лялся на длинной штанге и, вращаясь, бежал по проводу. (Комм. — Г.Х.)

 

[†††††] Арест Ходжаевой вызвал такую панику, что Нина Серапионовна сожгла все документы и фотографии, в том числе памятную, с дарственной надписью А.К. Толстого (Примм. — Ю.С)

 

[‡‡‡‡‡] В нашей семье радиоприемника не было, поэтому вкралась ошибка. Приемники сдава­ли при советской власти, склад был на углу Энгельса и Ворошиловского, где теперь кинотеатр «Буревестник». При немцах его начали растаскивать, но спохватившись, нем­цы перекрыли доступ к складу. (Комм. — Г.Х.)

** Я в тот раз ходил вместе с отцом, помню тела расстрелянных, кровь на снегу… (Комм. — Г.Х.)

 

[§§§§§] И Витя Новосильцев, он присоединился к родителям только в Киргизии (Комм. — Г.Х.).

** Я возвращался от товарища. Женщины-дежурные остановили меня и заставили спу­ститься в подвал…; выходя минут через 15 из подвала, мы обходили их изуродованные тела (Комм. — Г.Х.).

 

*** Через несколько дней обвалившимся зданием засыпало Давида Яковлевича Ревича. Он отделался легко, но пролежал в неудобной позе более суток, пока его нашли и спасли (Комм.- Г.X.).

 

**** Нетвердо владевшая русским, Ольга Михайловна бесконечно путала родовые оконча­ния, которых в армянском нет. «Мужчин, женщин — одинаково ходят, почему иначе говорить надо?» Яков Ильич Френкель писал из Германии: «…я могу без запинки гово­рить по-немецки, правда с систематическим искажением родов (за что), ответственность возлагаю на самих немцев. По-видимому, языки, с ненужным усложнением, обречены на исчезновение…» (Комм. — Г.Х.).

 

[******] Этот состав на другой день мы застали сгоревшим у понтонного моста через Дон. (Комм. — Г.Х.)

 

[††††††] Мост охраняли несколько «ястребков». Когда они улетали, мост бомбили, иногда попадали, как было после нас. Саперы заменяли разбитый понтон, и поезда шли снова. Панику вызвали два обстоятельства. Перед мостом мы стояли вплотную к сгоревшему пассажирскому составу, из окон торчали обугленные трупы людей, накануне с бою брав­ших состав в Нахичевани. Машинист убежал (возможно его ранило, убило), вел состав знакомый с железнодорожным делом студент. И поезд действительно застрял на мосту! Кончилась вода, пассажиры черпали воду ведрами из Дона, потом долго разводили пары. Тогда ответственный за переправу и пригрозил машинисту. Если не ошибаюсь, фамилия студента была Могилевский, он доехал до Оша, был мобилизован и убит на фронте. (Комм. — Г.Х.)

[‡‡‡‡‡‡] Тюркское слово «кур» означает сухой: курага, курчай (Комм. — Г.Х.).

 

[§§§§§§] Юлия Серапионовна не подозревает, что ментальность армии отличается от знакомой ей университетской (Комм. — Г.Х.).

 

[*******] Помогал юмор. Ненастный вечер, снег с дождем. Курай в поле обледенел и совершен­но непригоден для топки. Ложиться спать голодными, без глотка горячего? На весну была припасена лопата: если будет клочок земли, можно что-то посадить. «До весны далеко, протопим ручкой лопаты!» — и уже колют на щепки единственную палку. Из темноты бабушкиного угла доносится: «Это называется — до ручки дошли» (Комм. — Г.Х.).

 

[†††††††] Это версия, рассказанная родителям и… начальству из Ошского ОблЗО. В другом месте я расскажу приключения этого лета (Комм. — Г.Х.).

[‡‡‡‡‡‡‡] Эти строки воспоминаний написаны во время нелепой войны в Чечне. Тогда в Оше мы воспринимали эксцесс иначе. Жестокости чаще всего провоцируются страхом, здесь он был двояким. Страх всеобщий перед возможным предательством и страх чиновника быть обвиненным в недостаточном рвении (Комм. — Г.Х.).

 

[§§§§§§§] Когда во Фрязино семья отмечала 9 дней со дня смерти Юлии Серапионовны, пришла сама полуживая от старости и болезней студентка того времени Зинаида Дмитриевна Ковтунова. Она с благодарностью вспоминала тепло, которое излучала ее учительница: «Деточки, — говорила она нам, — не волнуйтесь, деточки, все у вас получится. Вы — умницы, теперь в самом деле очень трудно, но скоро опять все станет хорошо» (Комм. — Г.Х.).

 

Источник: https://web.archive.org/web/20160304191727/http://www.kovcheg-kavkaz.ru/issue_4_400.html

 

 

Сергей Келле-Шагинов: История семьи из бывшего города Нахичевани-на-Дону в воспоминаниях ушедших поколений

Предлагаю для публикации мемуары моего деда Ивана Матвеевича Келле-Шагинова, младшим внуком которого я являюсь. На мой взгляд, это очень интересные документы, отражающие историю быта жителей города Нахичевани-на-Дону, официально существующего под этим названием рядом с Ростовом-на-Дону до 1928 года. В публикуемых мемуарах – материалы по истории города, отличающиеся тем, что написаны моим дедом 100 лет назад о событиях, происходящих еще на полвека раньше, непосредственных участником которых был Иван Матвеевич. Кроме переживаемых им событий автор приводит воспоминания о своем отце и деде. Наряду с предлагаемой рукописью в семье хранятся различные предметы старины и другие реликвии. Надеюсь, что данная публикация вызовет интерес историков, этнографов, социологов и просто любознательных читателей.

С.К. Келле-Шагинов, Ростов-на-Дону, апрель 2012 г.

26 Января (8 февраля) 1913 года

Сегодня мне исполнилось 60 лет. Возраст этот можно рассматривать как преддверие к старости: вступаешь в седьмой десяток, и как бы ни был здоров и бодр, а все-таки эпитет «старик» или «человек старый» с этого возраста, с каждым годом все крепче и крепче присваивается достигшему его человеку.

Из этих соображений день этот является для меня незаурядным, хотя никаких существенных перемен в моей жизни в данную минуту не происходит и не произошло: всё, что меня окружает сегодня, – то же, что и было вчера, и позавчера и т.д., но, тем не менее, мне хочется почему-то отметить этот день, сделать маленькую остановку – передышку, чтобы оглянуться назад, припомнить, как прошли эти 60 лет, прежде чем перейти эту грань человеческой жизни. Да, как прошли эти 60 лет, из коих 55 сознательно, так как, что было с 5-тилетнего возраста моего, я все помню, хотя в моей памяти сохранились некоторые эпизоды и более раннего возраста. readmore

 

Восстанавливая прошлое, весь этот длинный период в своей памяти, всё, чему пришлось быть свидетелем, всё, что пришлось переживать, перечувствовать, нельзя все-таки не придти к заключению, что всё, что произошло – это был только миг. Точно на экспрессе с быстротой 90 вер. в час пролетающем громадное пространство, жизнь пронесла меня в миг. Таково всё прошлое! Но, между тем, сколько ожиданий, мук было перед тем, когда хотелось достичь того или другого в жизни! Как казалось, время идет медленно, как часто мы нетерпеливо провозглашали: «да когда это будет?», «доживем ли, о, Господи?». Что пройдено – то миг, а что впереди – кажется бесконечностью. Это одно из оптических заблуждений человека, ибо время, в природе неизменно, как вчера шло, так идет и сегодня, так пойдет и завтра, и сотни, и тысячи лет будет то же, но меняется лишь существующее, в том числе и люди.

Человек, как и всякий индивид, по природе эгоистичен, всегда внутренне он недоволен тем, что имеет, недоволен приобретенным, пережитым, и ему хочется и еще, и еще иметь, жить, видеть, насладиться жизнью, а поэтому пройденное ему кажется мигом, приобретенное ничтожным, пережитое неполным, и с нетерпением ждет он лучшего грядущего. В этом и кроется то заблуждение наше – в определении времени прошедшего и будущего. Но в этом и эволюция мировая. Без этого и прогресс человеческой мысли вечно стоял бы на уровне животной беспомощности.

Не обладая по природе той свободой перемещения или перелета, какая дана природой птицам, ни органами самозащиты и силы, какими обладают хищные животные, ни покровом, защищающим его от стужи или солнечного зноя, как у пушных животных, ни способностью зарываться в землю, чтобы укрыться от врага, как кроты и т.п., или нырнуть в воду, как рыбы, – человек был бы обречен на истребление, если бы не обладал мозгом, управляющим всеми его действиями и указующим во всех случаях, как нужно бороться со всеми окружающими его врагами, указующим ему не только на средства самообороны, но и на приручение и управление многими животными в свою пользу, мало этого, — на пользование силами природы, во много различных видах, сделавшим его царем на земле.

Результаты человеческой мысли: все открытия, изобретения, покорение природы, хотя и частичное, но всё больше и больше увеличивающиеся для пользы человека, с каждым днём расширяют наш горизонт, улучшают условия жизни, доставляя ей большие удобства, изыскивают пути к сохранению и продолжению человеческой жизни, доставлению людям удобств и спокойствия обыденной жизни.

Как в каждом движении бывают в большей или меньшей степени колебания в противоположную сторону, так и тут не обходится без противоположных эксцессов (войны, убийств, насилия и пр.). Но общая цель имеет одно направление: улучшение условий человеческого существования путем завоевания сил природы.

Электричество, пар и теплота – к услугам человечества; железные дороги, пароходы, телеграф, телефон переносят нас и мысли наши из конца в конец земного шара с молниеносной быстротой. Газеты ежедневно сообщают обо всем, что произошло примечательного в течение суток, за тысячи верст. Мало того, кино, спустя несколько дней, успевает показывать воочию, как это произошло, показывают события, которые редко кому из смертных удается видеть, виды, научные открытия доступные и понятные очень ограниченному кругу лиц делаются всеобщим достоянием; показывают игру лучших артистов мира, вводят в салоны высшего общества, держат каждого в курсе всех новейших открытий и изобретений; восстанавливают образы лиц давно умерших и исторические события. Фонографы воспроизводят пение первоклассных исполнителей, игру на разных инструментах известнейших виртуозов, восстанавливают жизнь, обстановку людей уже умерших, как бы они живыми существовали. Аэропланы, цеппелины, аэростаты, делая все более смелые, дальние и высокие рекорды полетов с каждым днем укрепляют надежду, что близко то время, когда люди будут перемещаться с места на место по воздуху с не меньшим удобством, как это теперь делается на земле и воде.

Успехи фотографии, химии, физики, микроскопии, хирургии, медицины и вообще всех отраслей науки идут вперед гигантскими шагами. Наука неустанно делает новые завоевания в подчинении сил природы. И вот, ввиду всех этих успехов человеческой мысли, всего, что окружает нас в данное время, всего, чем мы, живущие, пользуемся, когда оглянешься назад, да сравнишь что было у нас 50-60 лет назад и что теперь есть, то невольно поражаешься разницей, резко отличающей прошлое от настоящего, и невольно приходишь к заключению, что люди моего возраста пережили в наиболее интересную эпоху из всего прошедшего времени.

Едва ли история в прошлом нам дает ощутить в жизни любого народа и государства примеры того, чтобы человечество сделало бы столь важных открытий и изобретений, как это произошло за истекшие 60 лет. В особенности это заметно людям, родившимся и жившим не в крупных столичных центрах, а в провинции, в сравнительно молодом городе, не вкусившем в должной степени плодов культуры.

Поражаясь всеми культурными завоеваниями человечества и сравнивая их с условиями жизни нашего детства, когда не было освещения, кроме сальных свечей, не было мостовых, водопровода, школ, больниц и проч., и проч., — оглянувшись назад, нередко припоминаешь глухую старину, и в кругу семьи, друзей и знакомых рассказываешь, что было и как жилось в наши детские годы и о том, что рассказывали наши родители об еще более раннем времени. И при этих рассказах каждый раз слышишь обращение: «Вы так хорошо помните и рассказанное вами так интересно, что нас удивляет, почему вы эти воспоминания ваши не опишете хотя бы для потомства». Такое обращение в последнее время мне приходится так часто слышать, что невольно пришлось взяться за перо, приурочив начало воспоминаний к сегодняшнему дню. Но ведь рассказать на словах одно дело, а написать – другое. Для того чтобы написать нечто интересное и достойное, нужно иметь талант писателя, которым не всякий обладает. Когда я рассказываю, то по лицу слушателя я наблюдаю, насколько его интересует мой рассказ, а когда пишу, я не знаю, интересно ли для читающего мое писание. Но всё же я решил написать всё, что припомню, как сумею, не задаваясь ничем иным, как только правдивостью своего описания. Поэтому пусть не сетует на меня читатель, если найдет некоторые недостатки в изложении, помня, что я не писатель, не литератор, а заурядный обыватель-бытописатель, рассказывающий, что прожито, чему был свидетель и что слышал от своих предков.

Для того чтобы восстановить в своей памяти постепенный ход описываемой эпохи, я полагаю придать моему описанию автобиографическую форму. Я буду излагать семейную хронику от своего имени, захватывая попутно описание быта того времени. Рассказ свой начну с родителей и предков, а потом постепенно о себе – всё, мною виденное, пережитое, перечувствованное, так я полагаю, мне легче будет передать события хронологическом порядке и постепенно подойти к современному положению, описав и промежуточную эпоху. И если Господь продолжит мою жизнь, то со временем постепенно пополнить событиями последующего времени.

Остановившись на этом, начну описание своих воспоминаний.

МОЯ РОДОСЛОВНАЯ

Я уроженец Нахичевани-на-Дону, отец мой тоже, дед же мой – Шагин Никогосов был вывезен из Крыма его отцом, моим прадедом Никогосом Шагиновым в 1779 году, при основании Нахичевани, в возрасте 5-6 лет, судя по ревизии 1782 года (за № 211). Но прежде, чем об них подробнее сказать, нужно знать, чем вызвано было переселение из Крыма наших предков. В 1774 году по заключению Кучук-Кайнарджийского мира с турками, по коему Крымское ханство признано было независимым от Турции, русское правительство начало принимать меры к заселению вновь приобретенного Новороссийского края. Выбор поселенцев для водворения в этом округе пал на проживавших в Крыму армян и греков, которых обещанием различных льгот и привилегий русское правительство старалось переселить в пределы Империи. Предписано было употребить все средства уговорить тех христиан переселиться к ним, обнадеживая их Высочайшим покровительством и всякою на первый случай нужною помощью. Крымские христиане ходатайствовали о выдаче им монаршей грамоты, что и получили – как армяне, так и греки.

Содержание этой Высочайшей грамоты и всех перипетий переселения армян в пределы империи и основание города Нахичевани, его устройства и проч., мною подробно описаны в тетради «Материалы к истории гор. Нахичевани на Дону», тетр. 1 и 2.

Итак, выйдя из Крыма еще в июле 1778 г., после долгих скитаний, основная часть армянской колонии достигла Нахичевани в августе 1779 года. В числе этих переселенцев был и мой прадед, Никогос Шагинов, о котором никаких сведений у меня на данный момент нет. Но есть следующее свидетельство: когда Карабахские армяне восстали против своих угнетателей персов под предводительством Давида Сюна, называемого Давид-Беком, то многие армяне из крымской молодежи в числе 285 человек через Трапезон пошли на помощь Давид-Беку и вместе с ним дрались за свободу. В 1733 году октября 23-го Петр I, посетив Дербент, принимал Давид-Бека во главе этих партизан и Грузинского царя Вахтанга.

Партизаны, добившись своей цели, решили разъехаться по своим домам. Часть из них осталась в 1736 году на месте, образовав город Кизляр, другая часть вернулась обратно домой в Крым. В числе этих храбрецов крымчан встречается много фамилий, потомки коих и сейчас имеются в Нахичевани.

Эти имена, подробно поименованы в указанной выше у меня тетради «К истории Нахичевани» (стр. 28), в числе коих значатся Тер Маргос Шагинян, Богос Ашсьен Андреас, внук которого Тер-Ованес Шагинян – мой дед.

Объяснив причины переселения армян и основания города Нахичевани, приступаю к описанию жизни моего деда по рассказам моей бабушки, его вдовы. Прадед мой, Шагинов Никогос, родился в Крыму в 1751 году и умер в Нахичевани в 1801 году. При переселении ему было 28 лет от роду, с ним был дед мой 5-ти лет, другой сын его Калуст родился уже в Нахичевани в 1786 году, у последнего были сыновья Никогос – отец ныне здравствующего священника Кеворка Келле-Шагинянца, другой сын Калуста Минас умер холостым в 1904 году.

Дед же мой – Шагин Никогосов Келле-Шагинов был диаконом церкви св. Титороса (Федоровской), в 1808 году женился на дочери протоиерея этой церкви о. Крикора Аксентова, Екатерине, впоследствии «Гаджи мамы Гадарине», родившейся в 1792 году и умершей в 1876 году, 84 лет от роду. Декабря 3-го 1813 года у них родился сын Татиос, мой отец, а позже дочь Анна, моя тетка, вышедшая замуж за диакона Соборной церкви, впоследствии священника Тер Погоса Хырджияна, протоиерея Соборной церкви. Дед мой после женитьбы был посвящен в священники при церкви Теодороса и назван Тер-Оганес, в общежитии Тер-Шагин, приблизительно в 1818-1820 году, ибо по ревизии 1812 года под № 147 записан диакон 38 лет, а по ревизии 1817 года под № 154 также диаконом Шагин Никогосов Келле-Шагинов 42 лет, а умер в 1823 году уже будучи священником в течение 4-5 лет.

Дед мой был очень трудолюбивый и религиозный, во время стройки каменной церкви св. Теодороса из усердия, всё время, от начала до конца, наравне с рабочими, копал землю, носил кирпичи и клал стены, был очень набожен, правдив и усерден по службе. Представительный по внешности, с темно-каштановой шевелюрой, с карими глазами, был начитан, обладал даром слова, серьезен и твердых правил, бескорыстен и благочестив. Ежегодно, ко времени Нижегородской Макарьевской ярмарки местное духовное Правление командировало на ярмарку одного священника из Нахичевани для совершения церковных треб. На этой ярмарке была армянская церковь, съезжалось много армян купцов из разных мест, а потому эта командировка была довольно доходная. Дед мой за 3-5 лет священничества снискал общее внимание и уважение между другими священниками.

Это было начало июля 1823 года, его вызвали в Духовное Правление, где ему объявили, что Правление остановило свой выбор на нем для командировки на Нижегородскую ярмарку и предложили ему готовиться к этой поездке. Это было для него очень лестное сообщение, как еще очень молодого священника, ибо всегда посылались священники с бОльшим стажем. Услышав это, дед мой поблагодарил за выбор и изъявил свое согласие ехать, обещав с честью исполнить свои обязанности. Председательствующий в Духовном Правлении протоиерей отец Каприел Попов (дед Кирилла Михайловича Попова, нынешнего Городского головы), резко обрывая его, заметил, что Правлению не нужны его словоизлияния, а обыкновенно в этих случаях платят за назначение. Нужно не сухую благодарность изъявлять, а сказать, сколько он принёс с собой денег. На это дед отвечает, что ничего он не принес и не знает, за что и кому он обязан давать деньги. Если его признали достойным, то он готов принять предложение и с благодарностью исполнит свои пастырские обязанности, но считает недостойным покупать и делать из обязанностей пастыря предмет торга и барыша.

Председатель, человек суровый и резкий, всегда находящийся под винными парами, как и теперь, изрядно выпивший, назвал возражение деда дерзостью, крикнул на него: «Ты еще мальчишка, позволяешь себе рассуждать перед Правлением, которое хочет тебе благодеяние оказать, пойди сейчас же, найди и принеси сюда 200 р., иначе ты этого назначения не получишь». Сказано это было в таком тоне и с такой раздраженностью, которые не могли не оскорбить до глубины души всякого честного человека, и дед мой на это ответил, что очень сожалеет, что такие торгашеские и недостойные приемы встречает он от людей, поставленных над служителями церкви, забывшими заветы Великого Учителя нашего Иисуса Христа, унизившими свой сан и оскорбляющими других. «Вспомните слова Евангелия…» Тут его речь была оборвана на полуслове возгласом председательствующего: «Замолчи, пес, вон отсюда!» и в то же время в него вслед полетел тяжёлый кот с ноги председателя, который угодил деду моему в висок и свалил его с ног, всего окровавленного. В те времена летом на ногах носили эти коты, так называемые «хатр», вроде ботика, громадные, из толстой грубой кожи, фунтов 5 в каждом.

Брошенный в сильном раздражении, с силой, кот пробил артерию и тут же дед истек кровью и скончался, спустя некоторое время. В то время докторов не было, расследовать было некому, судов не было, не было полиции, все дела вел магистрат из выборных обывателей, безграмотных людей, которым было предоставлено чинить суд и расправу по их обычаям. Виновник же был протоиерей с громким именем, Глава Верховного Правления, самого сильного в то время института, лица грозного, свидетелями – два священника, участники события, вполне от него зависимые, всегда раболепствующие перед ним и заинтересованные в общей дележке. Заступиться было некому.

Труп покойника только к вечеру привезли домой, сказав, что внезапно умер. Осталась бабушка моя, 30-летвяя вдова, без всяких средств, при двух малолетних детях: сын — мой отец, 10-й год и дочь – моя тетка пяти лет. Нужно прибавить, что моя бабушка, воспитанная в правилах еще чуть ли не татарских обычаев, когда женщина без всяких прав, без воли, – должна была быть всегда покорной, бессловесной, как рабыня – куда ей было обратиться за правдой, против таких сильных мира сего?… Позвали человека оказать как бы благодеяние, посылку на ярмарку, а взяли, послали на тот свет, к праотцам! Отец бабушки – тоже священник, старый совсем по тем временам, 70 лет, был уже на покое, ничего не мог сделать, ничем помочь, сам больной, богобоязненный, едва передвигающийся, дети еще малые. Словом, некому было выяснить и обнаружить это вопиющее душегубство и самого преступника, оставшегося безнаказанным. Покойника похоронили на другой день за церковью, на восточной стороне, как раз посередине линии церкви св. Теодорос, где служил он и в построении которой положил целый год физического труда.

Осталась молодая вдова с двумя детьми, без средств, без пристанища. Замуж вновь выйти, как попадья, по церковным уставам не вправе, а жить надо, надо воспитать детей, но как? чем жить? Маленький трехоконный дом деревянный на 33-й линии близ Федоровской церкви, где они жили при дедушке, был наемный, теперь, после смерти деда, платить аренду бабушка не могла, нужно съехать — пришлось переехать к престарелому отцу, у которого дом был на углу 33-й линии, в полтора этажа, верх неотделанный. Жили только в полуподвальном помещении, она заняла маленькую комнату, где и поместилась.

Бабушка, как дочь священника была грамотная, знала все молитвы и церковное служение, что в то время среди женщин было редкостью. Это ей и помогло. Она занялась обучением грамоте детей. Тогда школ не существовало, всякий мог обучать, никаких разрешений или дипломов не требовалось, никаких инспекций, лишь бы сам был мало-мальски грамотен, учи, как только умеешь. Отчасти обучением, отчасти шитьем бабушка сумела пропитать себя и двоих детей. Отца моего старый священник, дедушка его, повел к своему старому знакомому «Хазез» Минасу Мясникову, отдал на обучение на 10-м году, где он пробыл до 13-летнего возраста, когда его взял в отъезд, в мальчики галантерейной торговли «Карп Тумасов» в городе Екатеринодаре. У Хазез Минаса отец мой Татиос научился плести разного типа шнурки, фитили для сальных свечей, канты разные крученые из шелка и мишуры для обшивки краев кафтанов по тогдашней моде. Кафтаны эти «габа» были всеобщим верхним мужским костюмом, летом делались из легкой материи, а зимой на вате и подкладке из сатина или атласа. К ним же делались пуговицы шмуклерской работы, для платьев также. Но главная работа была — плетение фитилей для свечей. Сальные свечи были существенным предметом освещения в домах ночью, умело сплетенный фитиль играл ту роль, что, сгорая, не давал большого нагара, как и стеариновые свечи.

Вот такие фитили умел плести отец, и я помню, что в первые годы детства он имел формы для свечей и отливал их особым способом, с самодельными фитилями, которые горели гораздо ярче продаваемых на рынке, и нагара не давали.

Татиос в этом деле скоро сделал заметные успехи, так что хозяин нашел возможным положить ему небольшое жалование, которое дало ему средства иметь свою обувь и даже летом не ходить босиком. Обувь эта была самая примитивная, сшитая из местной выделки сафьяна, сшитая вроде чего-то среднего между калошей и туфлей.

Так, бабушка, оставшись одна с дочерью, вырастила ее до возраста, когда и выдала замуж за диакона Соборной св. Григория церкви, вскоре посвященного в священники Тер Богоса Хырджияна, жившего до глубокой старости, очень всеми уважаемого и любимого пастыря. А бабушка, оставшись уже одна, была сыном Татиосом привезена в Екатеринодар на место его торговли, о чем речь будет впереди.

МОЙ ОТЕЦ

Отец мой, Татиос, мальчик 13 лет, в галантерейной лавке Тумасова в Екатеринодаре. Лавка его хозяина Карпо-Аги была в гостином ряду, представляющем из себя ряд лавок деревянных, пристроенных одна к другой, построенных на площади фасадом к улице, с галереей, под общим навесом. Площадь эта была базарная, лавки эти были выстроены вокруг площади, с 4-х сторон ее, с каждой стороны фасада – по интервалу для въезда внутрь площади, предназначенного для привоза; это был общий тип гостиного двора того времени, и вся торговля сосредоточивалась здесь, в гостином дворе. Под домами магазинов не строили. Окон и дверей дома не имели, были стойки и спускные дощатые створы, поднимающиеся к потолку на подставках; сзади лавок маленькое отделение, где зимой помещался очаг для изготовления пищи. Летом же очаг устраивался во дворе, в который имелась входная дверь. На обязанности мальчика было подметать пол, следить за чистотой, приготовить дрова и подтопить очаг, купить провизию тут же на базаре и готовить обед под руководством хозяина. Затем остальное время помогать хозяину в торговле. Галантерейный товар тогда имелся очень незатейливый, ничего заграничного, все кустарного производства: гребни, чулки, игольный товар, пуговицы, ленты, тесемки, шнурки, игрушки, мыла, помада, вязанки, туфли, шпалеры, нитки, бумага, чернила, иконы, кожевой товар, кресты, кольца, москательные товары, цветы искусственные, сундуки нижегородские и проч. и проч. Товары обыкновенно запасались один раз в год на Нижегородской ярмарке, большею частью в кредит на срок 12 мес. Продавали обыкновенно, что есть, покупатели тоже были непритязательны, брали что есть, а чего нет – ждали, когда привезут с будущей ярмарки. Конкуренции особенной не было, цены брали, с хорошим барышом. Татиос помогал хозяину, скоро в роль вошел, изучил, какие товары имеются к продаже, где что лежит, куда что нужно убрать, а также цены – что почем надо продавать. Научился покупать провизию, готовить обед, который обыкновенно бывал незатейливый, короче говоря, при своей понятливости угождал хозяину, который его полюбил, и мало-помалу всё на него возложил. Хозяин обыкновенно сидел на прилавке, поджав под себя ноги, по-турецки, с длинным чубуком у рта, курил из трубки, которая набивалась крошеным табаком. Подходит покупатель, мальчик подает товар, который покупатель спрашивает, продает хозяин, не меняя своей позы, получает деньги и отпускает товар. Если не то подано, что нужно, он своим чубуком указывает, где найти этот товар, если мальчик нерасторопный и не угодит, то чубук и по спине его попадет. Это всё было в порядке вещей. Татиос скоро всё схватил, так управлялся, что его Карпо-Ага, как придет, засядет, так и с места тронуться не представлялось ему надобности, благо, графинчик всегда был возле, под рукой, куда довольно часто прикладывался, а летом в жару залезет под лавочку засыпать, зная, что Татиос не упустит ничего. Так год за годом дело налаживалось и улучшалось.

Хозяева обыкновенно жили на квартирах особо, а мальчики ночевали в лавке и лето и зиму. Бывала, лавки уже заперты, мальчики поужинали, собираются спать, потушили огонь, перекликаются с соседями; лавки деревянные, тоненькие перегородки, слышно не только соседа, но даже через две лавки, начинаются общие разговоры, которые зачастую переходят в спор, спор ожесточается, вследствие того, что стороны не сдаются, тогда начинают вызывать друг друга на борьбу, которая должна решить, кто прав, а прав тот, который поборет, выскакивают с постелей и начинают бороться, чтобы решить спор, будет это летом или зимой, молодость ничего не боится и на снегу поваляется.

Обед обыкновенно состоял из вареной баранины и мучного блюда – чебуреки, «самса хатлама», галушки, каши, ушки и проч. Чай пили не из самовара, а калмыцкий, т.е. плиточный, который кипятится с молоком. Пили, добавив коровье масло, соль (вместо сахара), для аромата только крошили мускатный орех, разливали в полоскательные чашки и брали ложками и с сухарями пили. Спичек не существовало, огонь добывали посредством кресала и трута, которые у всякого в кармане водились, а также и то, и другое было предметом их торговли. Топливо состояло из дров и хвороста поровну, которые черкесы на своих арбах привозили из-за Кубани, другого топлива не существовало, об угле и в помине речи не было. Карпо-Ага был низенького роста, пузатенький добряк, летом стоит, бывало, в нанковых штанах, стянутых учкуром (как малороссы носят), в сорочке с открытой грудью, всегда с трубкой и в таком положении вел свою торговлю, куря и «кейфуя», подкрепляясь из графинчика. А иногда, в часы досуга, когда торговли нет, или вечерами соседи сойдутся у кого-нибудь, начинаются разговоры ни о чем, газет не было, политики не знали, не знали, что делается на белом свете, так потешались анекдотами о мифическом «Насреддин Ходже», которые каждый из них слышал не раз, но это не мешало никому еще раз послушать умелого рассказчика. Вообще о Насреддине говорилось, как об остроумном субъекте, находчивом оригинале, изворотливом, иногда остряке, иногда пошляке, хитром, порой нарочито наивном, настраивающем слушателя на смех. Словом, это был образ, вмещающий в себе ряд противоречий, простачок и лгун.

Для примера приведу некоторые анекдоты из этой серии:

1. Соседка пришла к Насреддин Ходже просить веревку, чтобы развесить белье, тот говорит, что веревка занята, та спрашивает: «На что ж тебе веревка, ведь ты еще вчера убрал свое белье? Ведь она у тебя свободна». – «Нет, она будет сейчас занята». – «Чем же?» «Я развешу сейчас на ней мыльную пенку, которая осталась от стирки».

Этот, в сущности, бессмысленный ответ вызывал у слушателей взрыв хохота «за находчивый ответ».

2. Двое заспорили, что как ни хитер и находчив Насреддин, а меня не сумеет провести, я его перехитрю и не отдамся его обману, – сказал один из споривших. Заключили пари. Хвастун пошел отыскивать Насреддина. Встречает его на улице, упершегося к покосившемуся забору. Хвастун обращается к нему. «Насреддин, правда, что ты такой хитрый, что всякого умеешь провести? Вот я подержал с одним пари, что меня не сумеешь ты провести». Тот ему отвечает: «Да, пожалуй, что это не так легко, но попробую все-таки, но для этого мне нужно сходить домой за моей палочкой». – «Ну что ж, поди, принеси, я уверен, что меня не проведешь, я выиграю пари». – «Хорошо, только нельзя оставить забор, он повалится, ты постой тут за меня, я схожу за палочкой, кстати, прижму подпорку к забору и тогда приступим к опыту». Тот согласился, стал на его место, подпирает забор, чтобы он не повалился. Стоял, стоял в ожидании возвращения Насреддина, стало, темнеть, а его нет, подходит к хвастуну противник со смехом: «Давай условное пари, тебя еще утром обманул Насреддин, заставив тебя подпирать этот забор, пока он сходит домой за своей палочкой».

Опять взрыв хохота, качание головой в знак того, какой находчивый был Насреддин.

3. «Эх, братец, какой же ты простачок, похож на Насреддина, он, знаешь, из экономии вместо ограды провел палкой по земле черту, а посередине поставил ворота, которые на ночь запирает на замок. Но, не тронув его ворот, прошли по черте и обворовали его, тот удивляется, как так, замок цел на воротах, а обворовали». Верх такой наивности опять приводит в веселое настроение слушателей.

Таких басен рассказывалось сотня, кто что припомнит, много нецензурных анекдотов, которые по тогдашней простоте нравов рассказывались без стеснения и при подростках, и при женщинах, пересыпая свою речь матерными словами.

Для людей почтенного возраста, стоящих вообще несколько выше других окружающих его по уровню людей, даже хорошим тоном и некоторым соответствием с его положением считалась такая свобода выражения, бесцензурность, каковая никого не шокировала, как бы считая таковые привилегией людей, имеющих право на уважение к себе от других. Таковы были нравы тогдашнего времени.

Обращаюсь к Татиосу после некоторого отступления, чтобы очертить ту обстановку, нравы среды, в какой вырастал юноша Татиос, мой отец в г. Екатеринодаре.

Будучи смышленым мальчиком, знающим хорошо армянскую грамоту, умея хорошо считать умственно, без всяких знаний правил арифметики, о существовании которой он не знал, попав в город с русским населением, он скоро выучился понимать и говорить по-русски, но этим не удовлетворился, понял, что надо еще уметь читать и писать по-русски. Вот он, из первого жалования, которое получил, покупает букварь русский и начинает учиться по-русски читать и писать. Потом приобретает арифметику и географию. Учебники его, которые хранятся у меня и поныне, были следующие: букварь 1798 года; Российская азбука 1810 года; Руководство к математической географии 1824 года; Теоретическая и практическая арифметика 1775 года; Новейшая география Российской империи 1819 г. Краткая русская история 1779 года; Всемирная история 1799 года. Этот перечень дает понять, как Татиос, из года в год, постепенно приобретая знания, в часы досуга, украдкой от хозяина и ясно, что мальчик своими знаниями стал выделяться из среды косной и неразвитой массы людей. К тому же, будучи рожден в семье диакона, затем священника, он при жизни отца всюду его сопровождал, все праздники, все службы, утренние и вечерние в церкви всегда посещал. В церкви держал свечи при чтении священником евангелия, подавал церковные книги к аналою и убирал их, ходил за горящим углем для кадил и приносил в церковь, подавал диакону, словом, нес ряд мелких услуг, согласно возрасту. При этом он обладал хорошей памятью и внимательностью, постепенно изучил все службы, молитвы и песнопения («шараганы»), повторял все мотивы церковного пения. Эта любовь к церковной службе не оставила его и на новом месте, в Екатеринодаре, где армянская колония имела свою армянскую церковь, которую охотно посещала. Тут наш Татиос не пропускал ни одного праздника и всегда на обедни нес всю службу, какая полагается для дьячка. К тому же у него был хороший звонкий голос, чем он стал на себя обращать внимание молящихся и священник стал его брать с собой на Рождество и Пасху, при обходе по домам славить Христа. Это давало ему, конечно, и некоторый побочный доход.

Однажды случилось так, что на Всенощной службе в чистый Четверг (у армян «Дермега») на страстях, обыкновенно священник рассказывает своими словами о тех мучениях, и страданиях, которым подвергла в этот вечер Иисуса схватившая его стража, о молении Господа о чаше и пр. (у армян называется «гдаг») – это слово священника, но священник заболел, а его заменить некому было. Положение было безвыходное, Татиос взялся выступить словом. В этот вечер обыкновенно свечей не зажигают, как знак печали, все происходит в темноте. Вдруг начинает говорить, слышат присутствующие, что это голос не священника, а молодой голос, все насторожились и слушают, превратившись в слух и внимание. Оратор, начав сперва робко, понемногу приходит в экстаз и, рассказывая моление о чаше, приводит слушателей в настроение, и когда доходит до тех страданий и мучений Христа, то описывает с таким горестным чувством и с такой жалостью, что трогает слушателей до слез и громких вздохов. Все начинают спрашивать друг друга, кто же это говорит, неужто это Татиос? – было у всех на устах. После этого все хозяева стали ему покровительствовать и уважать. Когда он, увлекшись хорошо знакомой ему темой, описывал в картинных выражениях ту великую мировую несправедливость, которая имела место 18 веков тому назад в Иерусалиме, рассказывал в ярких красках мучения и страдания Спасителя, изуверства толпы и военачальников, полный искренности, воспламененный вниманием слушателей, юноша все больше и больше приводил в изумление своим подбором фактов и трогательным тоном рассказа, продолжавшегося без перерыва около двух часов, он всю аудиторию слушателей к концу привел в трогательный восторг, вызвав слезы на глазах, а старух — в исступленный плач.

После этого на Пасхе у всех армян только и было разговору о Татиосе. В следующие годы несколько лет подряд по требованию прихожан этот «Гдаг» говорил он. Между тем торговля у Карпо-Ага вместе с Татиосом росла и расширялась, хозяин ему жалованье прибавлял каждый год, ценя его достоинства как приказчика, а потом сделал его участником в барышах пополам. Положение его настолько улучшилось, что он имел возможность выписать мать в Екатеринодар. В 1833 году его единственная сестра вышла замуж за диакона Соборной церкви, вскоре рукоположенного в священники Тер-Богоса Хырджияна и, тогда мать осталась в Нахичевани одна. Татиос поехал на свадьбу сестры и после свадьбы привез мать в Екатеринодар, наняв особую квартиру, завел особое свое хозяйство с матерью.

К этому времени Карпо-Ага уже старый страдал водянкой, почувствовал надобность в отдыхе и потому он предложил Татиосу принять торговлю на себя. В условиях они сошлись, условлено было, что Карпо-Ага поедет в Макарьевскую ярмарку, расплатится с долгами и накупит вновь для Татиоса товары, а Татиос тем временем подсчитает наличность товара и подведет баланс тому. Это было в июле 1834 года. Так и сделали. Карпо-Ага поехал в Макарьевскую ярмарку, расплатился с долгами и накупил вновь товары в кредит до будущего Макарья, т.е. на срок 12 месяцев, за свой кредит, но для Татиоса, который остался дома.

Карпо-Ага вернулся в Нахичевань, в ожидании прибытия товаров в Нахичевань, – чтобы переотправить в Екатеринодар. Тогда товары доставлялись только гужевым путем. Из Нижегородской ярмарки возили специально занимающиеся извозным промыслом крестьяне, под общим названием «извозчики-троечники». Купленный на ярмарке товар каждый собирал в амбары, и когда весь товар собран, нанимают извозчика до Нахичевани, отбирают у него паспорт и сдают товар на честное слово, чтобы доставить на место. Из Нижнего до Нахичевани делает троечник путь от 30 до 40 дней, смотря по погоде, привезет в Нахичевань, сдаст хозяину, а сами извозчики закупают соленую рыбу, соль, шерсть, овчину и проч., везут в Москву, Никаких от извозчиков квитанций и расписок не бралось, все было основано на честности. Никогда не было случая, чтобы извозчики не доставили товара, они собирались артелью, все одной деревни и поэтому была у них круговая порука. Бывало, дорогой умрет мой извозчик, которому я доверил все состояние, остальные доставят хозяину все сполна. За всякую утрату, подмочку в дороге извозчик, бесспорно, отвечает и при расчете возмещает убыток хозяину поклажи. Извозчики были денежные люди, бывало, у кого на ярмарке не хватало денег для расчета, извозчик дает хозяину поклажи 500-1000 р. и более, которые получает от кладчика на месте при расчете. Бывало, дорогой лошадь падет, он покупает новую лошадь, а кладь доставляет, так велось всегда.

Так было и на этот раз, весь товар привезли, сдали и Карпо-Ага товар сложил в амбар, чтобы нанять батайских чумаков и переотправить в Екатеринодар. Иногда в ожидании подвод неделю и более лежал товар, пока подходящая по цене ряда подойдет. Вообще с доставкой товара не спешили. Татиос у себя дома все расчеты с Карпо-Ага выяснил, торгует себе в ожидании товара, а затем, по приезде хозяина для расчета. Вдруг получает из дома письмо, что товар с ярмарки на двух тройках прибыл, сложили в амбары, но на другой день воры сломали замки и весь товар дочиста вывезли, куда неизвестно, пока никаких, следов не нашли. Почта тогда так шла, что ее избегали и потому письма в большинстве посылались с кем-нибудь «по оказии». Так было и в этом случае, письмо оказалось писано за 10 дней. Получив такую убийственную весть, молодой хозяин товара Татиос опустил руки, его обдало точно обухом по голове, все его надежды в будущем рухнули, и возник вопрос, «как быть?», встал перед ним во весь рост.

Но собрав всю свою энергию, чтобы не растеряться, он запирает лавочку и бежит в церковь. Это было в полдень, церковь заперта, поставить свечу и помолиться нельзя, он обходит церковь и останавливается у окна против иконостаса с изображением св. воина Минаса, заступника обиженных. Тут он склоняет колена на траву и долго, горячо молится, просит поддержать его силы, отыскать злодеев, обездоливших его. Укрепившись молитвой и уповая на Господа, возвращается в лавку и принимается с грустью за свое дело. Так проходит еще недели полторы и вновь приходит из Нахичевани новая весть, – весть радостная, – весь товар найден сполна и грузится на подводы. Дело было так: с основания Нахичевани существовал магистрат. Членами магистрата были избранные от общества председатель и два заседателя. Магистрат заключал в себе исчерпывающим образом всю мощную администрацию. Суд, полиция, управление округом, городское благоустройство, охрана, – всё было возложено на магистрат, который чинил суд и расправу по местным «обычаям», выполняя все полицейские обязанности не только по городу, но распоряжался и в окружающих пяти армянских селениях, неся при этом по благоустройству города все хозяйственные дела города, как самоуправляющаяся инстанция.

В распоряжение магистрата Правительство командировало солдат из служилых или отставных, которые несли полицейскую, тюремную и пожарную службы. Зачастую магистрат получал от Губернатора или окружной канцелярии приказ немедленно взять полицейскую стражу и сделать облаву в таком-то направлении для поимки шайки разбойников, и заседатели немедленно верхом, в сопровождении 6-8 верховых солдат выезжали на место, за 10-15 верст на поимку скрывающейся где-нибудь в балке или в кустах шайки. Так было и на этот раз, такой дозор имел задачу делать облаву далеко за городом и к 10-ти часам вечера выехали из города в степь по известному направлению. Была темная ночь, не успели отъехать от города несколько верст, команда настигла две подводы с высоконагруженным грузом. Но так как в те поры ночью никто с грузом из города не выезжал, а старались свой путь совершать днем, чтобы лошадям дать отдых в городе или в селении в ночное время.

Команда остановила лошадей, но люди, сопровождающие подводы, сумели было скрыться в темноте, но спустя некоторое время их верховые поймали, оказалось, что это были из той шайки, которую искали, и захватили всех. Подводы с грузом привезли в город, и утром разобрались, что это за груз, оказалось весь товар Татиоса целиком. Лошади и подводы, тоже краденые, воры эти вывезли товар, скрыли на окраине города, ждали, чтобы розыски ослабли и теперь, спустя неделю, ночью, думали отъехать верст за 15 в более безопасную зону и его продать, развозя по ярмаркам. Товар целиком сдали в руки Карпо-Аги, который сейчас же, наняв фуры, нагрузил к отправке в Екатеринодар, куда и прибыл благополучно, в целости. Но, что замечательно, так это совпадение, а именно: товар был отыскан в ночь следующего дня, когда Татиос, получив печальную весть, побежал молиться перед иконой св. Минаса, и это совпадение так глубоко запечатлелось в памяти верующего и всегда набожного Татиоса, что он поклялся в день празднования св. Минаса в честь сказанного события не торговать и потому во всех его магазинах в Екатеринодаре, в Ейске, в Ростове в день св. Минаса лавки его были заперты, и пока он был жив, обет его сдерживался. И покупатели уже знали, почему не торгует Шагинов в этот день.

Получив сполна весь свой товар, Татиос воспрянул духом и еще с большей энергией взялся за дело, взял себе в помощники приказчика Миная Никитовича Капикова, который впоследствии женился на племяннице папиной, т.е. на дочери св. Тер-Богоса Хурджияна, Устинье Павловне. Лавку он свою расширил, и торговля у отца пошла бойко, с хозяином Карпо-Агой он скоро, через полтора года, расплатился и с 1834 года стал торговать от своего имени – Матвея Ивановича Шагинова. Имя Татиос кем-то было переведено по-русски Матвей, и отец усвоил этот перевод и, чтобы сократить фамилию, стал называться Шагинов, вместо Келле-Шагинов. Фамилией Шагинова весь Ейкатеринодар называл и преемников отца после ухода в 1865 году из дела, передав Магдесиеву Михаилу Гавриловичу дела. По наступлении июля 1835 года, отец приготовился ехать в Макарьевскую ярмарку, впервые от собственного имени за товаром. Приехав в Макарьев, первым делом нашел свободный амбар, и в компании с другими Екатерикодарскими купцами, сняли. Амбары все были казенные, и если кто снял, раз, на будущий год за ним закреплялся номер.

Амбары эти были обширные, каменные, двухэтажные, крытые железом. Московские купцы приезжали, внизу устраивали полки, укладывали товары для торговли, а наверху, в так называемых палатках жили и хозяева, и приказчики, за все время ярмарки с 25 июля по 15 сентября – начало и конец ярмарки. Таких номеров на всем пространстве ярмарки было настроено около тысячи. Одни ряды были для торговли, другие для приезжих покупателей. Было много таких, которые привозили для оптовой продажи товар, продадут все сразу, а сами закупают другие товары для местных их потребностей. И в том и в другом случае без амбаров никто не обходился. Так и наши купцы: снимут 3-4 человека один амбар на имя одного из них, закупают товары и собирают в амбар, каждый занимает свой угол, товары внизу, а сами живут в палатках наверху. А как соберут весь товар, расчеты закончат за купленные товары, тогда нанимают троечников и грузят на телеги для доставки на место. Этих троечников наезжало тьма тьмущая со всей России, были и одиночки, и парные. Начиная с половины августа, бесконечной лентой тянулись по всем направлениям русского государства обозы этих извозчиков, развозящие товары во все концы государства. Все они имели известные маршруты, например, на Кавказ подвозили до Дона, в другие места тоже в главные пункты, а дальше приходилось переваливать, т.е. принять от одних и накладывать на другие, как например, у нас, везли до Ростова, а дальше приходилось брать чумаков, воловых фур из Батайска.

Итак, приехав впервые в Макарьевскую ярмарку, Татиос имел у себя список фирм, кому был должен Карпо-Ага, явился ко всем, отрекомендовался и рассказал, что торговлю Тумасова он принял на себя, как долголетний сотрудник его, и со всеми же первым делом расплатился. Москвичам молодой торговец, разбитной парень, сразу понравился и каждый наперебой открыл ему кредит, такой же до будущей ярмарки на 12 месяцев. Отец стал отбирать товар, накупил, что надо, сделал прекрасный отбор товаров, куда лучше, чем прежде. Как знаток своего дела товары принял, сложил в амбар и когда весь товар собрал, то нанял извозчиков и нагрузил все с тем, чтобы доставить до Нахичевани.

ЖЕНИТЬБА ОТЦА

После уже 1835 года, когда уже подбор товаров стал больше, заведя новые предметы, московскую обувь, дамскую и мужскую, фуражки, некоторые аптекарские товары, золотые и серебряные мелкие вещички, кресты, кольца, сережки и пр., самовары, тульские медные предметы, тазы, подсвечники, русские кружева, кошельки кожаные, бумажники, иконы и пр., торговля его расширилась, и он уже торговал не в лабазе, а снял новое помещение во вновь отстроенных рядах, в полном смысле магазин. С каждым годом обороты его расширялись, завел товары для оптовой торговли, кожевой товар, шпалеры, чай развесной, завелись оптовые покупатели, которые приезжали из ближайших станций, из Медведовки, Брюховецкой и др. мест, приезжали на своих лошадях и останавливались у него же в квартире; у него уже была квартира вместительная, где у него и приказчики помещались, и для лошадей во дворе было место; покупатель поживет день-другой, накупит какой ему нужно товар и уедет. Стоянка ему ничего не стоила, считались гостями отца, лошадям корм тоже давался, это удобство было и приманкой для его покупателей, которые уже к его конкурентам не шли, а твердо держались отца, к тому же он многим давал кредит. Всеми этими способами он приобрел хороший круг твердых покупателей, по много лет не изменявших ему. Упрочивалось его торговое дело, упрочивалось положение и состояние, что позволило ему подумать и о женитьбе. Мать ему все время помогала в хозяйстве, готовила обед для себя и для приказчиков, которых уже с мальчиками набралось до 6 человек, вот года идут и уже десятый год, как уже самостоятельно хозяйничает он. Капиков тоже уже 10-й год живет. Он, уезжая в Макарьев, оставлял всё дело на него, как на надежного человека и его он сделал участником в доле в последние годы.

Екатеринодар выстроен на низком ровном месте, улицы стоков не имели, мостовых не было и потому осенью и весной вода на улицах стояла, образуя болото. Грязь на улицах была невылазной, часто случалось, что воз застрянет, и нет сил его вытащить, распрягут лошадь и уводят, а воз остается на улице, пока грязь высохнет, и тогда откатывают воз. Ходить можно было вдоль домов по накинутым камням или положенным доскам, а то проходили со двора на двор, рискуя от нападения собак.

Вследствие такой болотистой почвы, за Кубанью росли камыши, рассадники комаров, которые разводили малярию. Свежий человек редко переносил Екатеринодарский климат, заболевал сейчас же лихорадкой, которая низводила людей. Потому-то нахичеванцы избегали перевозить туда семьи, а оставляли в Нахичевани, куда наезжали периодически по окончании ярмарок, которых было три: Благовещенская начиналась 15-го и кончалась 26 марта, Троицкая и Покровская. По окончании этих ярмарок на некоторое время торговля в городе затихала, чем пользуясь, уезжали на месяц домой к семье. Вот в силу этих климатических условий и отец, задумав жениться, решил семью держать в Нахичевани. К тому же в Екатеринодаре армянских семей по сказанной причине было мало, и выбор невест затруднялся, нужно было брать невесту из Нахичевани. Армянские девушки вели затворническую жизнь, за ворота их не выпускали и, если девушка, стоя у окна, видит проходящего мужчину, то должна была отойти от окна, ибо это считалось неприличным. Азиатские нравы, вывезенные из Крыма, еще тогда крепко сидели в армянках, потому и русский язык был для многих чужд, ибо население Нахичевани состояло из одних армян, поэтому поехать в русский город, не зная языка, девушки избегали. Итак, невесту искать надо было в Нахичевани и там же устроить семью, т.е. перевезти мать и оставить квартиру.

Окончив Благовещенскую ярмарку, отец поехал в Нахичевань к сестре на Пасху. Апреля 23-го в день «Хыдрелеза», у Георгиевской церкви на престольный праздник наезжают с пяти селений армяне с семьями и вся площадь в степи вокруг церкви бывает ими занята, привозят баранов, режут, как жертву для «мадаха» и целых 2-3 дня проводят на гулянье все разодетые в яркие платья, с развешанными на груди золотыми монетами, как украшение, а девицы, в круглых, золотом шитых шапочках, тоже по краям шапочек с нашитыми мелкими золотыми. В церкви все время идет служба, то обедня, то вечерня, то молебен, то панихида, колокола звенят, а за оградой масса балаганов с комедиантами, с игрушками, с квасами и пр., балаганы с разъезжающим цирком или зверинцем, качели, карусели, барабаны, музыка, шум, гам, толпа, дети в восторге от всего и пр., и пр. А внутри ограды от церкви к воротам стоят по обе стороны колонной молодые люди и любуются гуляющими чинно барышнями в сопровождении матушек, тетушек и бабушек. Барышням одним считалось неприлично гулять, а чтобы сопровождал кто-либо из родных. По этим родным и узнают, чья барышня. Вот тут молодежь и высматривает, невесту, порасспросив, узнают, кто она, т.е. чья дочь, затем засылают священника своего разузнать о возможности сватаний. Так сделал и мой отец, понравилась ему моя будущая матушка, расспросил, разузнал, что это дочь Кюрчи Ованеса Попова. Это было апреля 23-го 1845 года.

Этот кюрчи (скорняк) Ованес имел маленькое дело, скупал овчину, отделывал ее и как овчинный мех возил в Нижегородскую ярмарку и продавал меховщикам. Это было его занятием, и он считался человеком маленького достатка. Жил в своем доме на Сырьевской улице. У него было 6 дочерей и 1 сын. Старшая – Искулин была замужем за Сергеем Срабовым, он же Хазизов, мать Даниила Сулеевича Хазизова и бабушка по матери Степана Данииловича Срабионова; вторая дочь была за Петром Шербароковым (Туладжи Бедрос), торговцем галантерейным товаром в «Безестене» (Гостиный двор), третья дочь Мариам – это моя мать, следующие дочери, еще в то время малолетние. Тушинки вышла за Михаила Мазлумова, меховщика и скорняка, перенявшего дело тестя. Она, овдовев, вышла за второго мужа Элиазара Бабасинова; пятая дочь Негецик вышла за Лусбарона Хатламаджиева и шестая Каяне вышла за Сугона Пончиева. Сын же, достигнув 22-летнего возраста, умер от чахотки.

Сделав выбор, по обыкновению, сватом пошел к Поповым Священник, отец Павел Хырджиев, зять отца. Обычно предварительно засылают позондировать почву священника, диакона или старушку профессионалку по сватовским делам. Вот почему пошел отец Павел Тер Богос. Объяснив цель своего прихода и за кого он сватает, и что он из себя представляет – родители, посоветовавшись между собой, изъявили свое согласие, и так как никаких разговоров не могло быть о приданном и проч., условились о дне сговора и разошлись. О приданном никогда у армян разговора не бывало. Полагалось, что всякие порядочные родители не обидят свое дитя, и по мере состояния или достатка сами, без постороннего вмешательства или давления, обязаны наделить, иначе это будет неизгладимый позор для семьи. Точно также, раз родители изъявили согласие выдать дочь, то дело конченное. У невесты никогда не спрашивают родители ее согласия, она не будет и знать, за кого выдают, она не смеет поднимать глаз на жениха, это будет неприличным поступком – «амот», т.е. стыдно. Выбор родителей безапелляционен. Что же касается приданного со стороны жениха, поднимать вопрос считалось неприличным еще и потому, что если жених не надеется, чем содержать семью свою, он не должен и о женитьбе думать, потому раньше 30-летнего возраста редко кто и женился. До женитьбы он должен добиться, возможно, более обеспеченного положения и тогда только думать заводить семью. Даже на этом принципе у армянок и пословица сложена: «Если мужчина имеет и носит шапку, то обязан уметь и семью содержать».

Несмотря на то, что девушек выдавали замуж не испрося их согласия за человека, которого до венца и в глаза они не видели, удивительно, что несчастных браков, измены в супружестве почти не существовало, за редким исключением. Сживались и жили в согласии до глубокой старости. Брачных разводов не существовало. Если было что-либо подобное, то на это смотрели, как на позор высокой марки для обеих сторон. Общество чуждалось таких и осуждало сильно. Быть может, воспитание женщин в покорности мужу и вообще старшим играло роль, тем более что выдавали замуж 16-леток, 20-летняя дева считалась старой.

В условленный день и время Тер Богос и отец мой в сопровождении сестры своей Анны, т.е. попадьи Тер-Богоса, явились в дом невесты, где, как было условлено никого посторонних не было, кроме родителей невесты и замужних двух сестер с мужьями. Их всех встретили у входа, приняли и усадили на почетное место у окна, а жених по обычаю стал у дверей, скрестив руки, и только тогда сел у дверей, когда родители невесты подошли к нему и он, поцеловав им руки, получил приглашение сесть.

Сейчас же подали всем чай, который разносили на подносе, и всякий брал на руки и, сидя на скамье, пил чай, к столу не было обычая садиться. К чаю подавались сухари и сдобные крендели, густо посыпанные сахарной пудрой домашнего приготовления, лимон или сливки, каймак. После второго стакана, во время коего гости обменялись уже общими разговорами о погоде, священник предложил вывести невесту, которая не выходила еще и сидела в смежной комнате. С первого приглашения обычно мешкают выводить, ждут повторения, и тогда идет за ней мать и выводит ее. Девушка выходит, опустив глаза вниз, ни на кого не должна смотреть. Мать подводит к священнику под благословение, девушка целует ему руку, потом подводит к попадье, у которой тоже целует руку, затем подводит к жениху, у которого невеста тоже целует руку, причем жених надевает ей на палец кольцо и жених с невестой подходят к священнику, который при этом читает короткую молитву, благословляет их и заканчивает пожеланием «в добрый час» с возгласом «да благословит Господь», «Аствац Шноравор сене», каковой возглас повторяют все в один голос и начинаются взаимные поздравления всех присутствующих, причем мать невесты надевает жениху кольцо. Кольца эти непременно с камушком – бриллиант или алмаз. Обряд кончен, подают закуски и ужином заканчивается вечер. На прощание и невеста, и жених целуют у всех руки. Процесс целования невестой таков: сперва подносит руку к губам, потом подносит ко лбу и опять к губам, только у молодых она целует руку одним подношением к губе. С молодыми женщинами или девицами невеста просто целуется.

Жених, побывавший у невесты раза два, через два дня каждый раз, попрощался и уехал в Екатеринодар подготовиться к Троицкой ярмарке, а свадьбу условились сыграть к началу сентября по возвращении из Макарьевской ярмарки. А тем временем родители готовили приданое невесте, которое было несложным. Несколько смен носильного и постельного белья, перины и подушки (кроватей не было, спали вообще на полу), 2-3 нарядных платья, юбки, шуба, верхнее пальто, комод, туалетное зеркало, сундуки, медный рукомойник и таз, обувь, шелковый платок для повязки на голову (шляп не носили армянки в ту пору), поднос, серебряные ложки и ценные украшения, браслет золотой, серьги, брошки, пояс бархатный, вышитый жемчугом и с золотой пряжкой, ожерелье с навешанными на нем золотыми монетами, «герданлых» назывался, все это с ценными камнями, смотря по достатку, алмаз, бриллиант, изумруд и пр. Мебель и посуду в приданое не давали, это дело жениха иметь домашнюю обстановку, какая требуется в семье.

3 сентября 1845 года состоялась свадьба, а до свадьбы отец, после Троицкой ярмарки, приготовившись ехать за товаром в Макарьевскую ярмарку, собрал мою бабушку и перевез в Нахичевань, нанял дом Когбетлиева Никогоса (на площади ныне гр. Толстого, перешедший потом Н.Н. Аджемову, 2-й дом от 2-й Георгиевской улицы с угла). Тут она устроила квартиру для принятия невестки, пока отец поехал в Макарьевскую ярмарку и вернулся оттуда в половине августа. Мне удалось у Балиевой Розы Ивановны достать пригласительный билет на свадьбу отца на армянском языке следующего содержания: (перевод) «Уважаемому Оганесу Балиеву. Любезный наш! Прошу покорно завтра вечером к 6 часам пожаловать к нам на мой свадебный пир, чего взаимно желаю и вам (подразумевается достичь), остаюсь в ожидании Вашего прибытия Татиос Тер-Оганесов Шагинов – 1845 сент. 1 Нахичевань. Венчание предполагалось 3-го сентября, а гость Балиев приглашался 2-го в 6 вечера. Это его, как холостяка созывали к 6-ти часам вечера для устройства мальчишника. Семейным же присылались приглашения к явке в 6 часов утра, 3-го сентября. Странный обычай созывать в такой час гостей долго держался до семидесятых годов, несмотря на то, что никто раньше 10-ти часов дня не являлся. Молодежь не для мальчишника собиралась к 10-ти вечера и кутила до утра при «Логул-Зурне», которую обыкновенно ставили во двор у окна вследствие слишком резкого звука зурны. Семейные гости стали к 10-ти часам собираться и близкие родственники приносили кое-какие подарки, предназначаемые, невесте, большей частью вещи из серебра: ложки чайные или столовые, рюмки, солонки, стаканы серебряные, а иногда монеты золотые и это называлось «чап» (что в переводе выходит «мера»), вероятно, подразумевать надо, что подарок невесте приносится в «мере» близости родства и достатка дающего, ибо дальние родственники и знакомые только, а равно люди со скудным достатком свободными почитались от этого. Рюмки, ложки и т.п. всегда были в четном числе подносимы, хотя все считалось собственностью только невесты навсегда.
Когда гости собрались, «Икит Агаси» (лакей, исполняющий в некотором роде роль церемониймейстера), едет за священником, который не замедляет приехать, в сопровождении диакона. Пока им подают чай, жених с «Икит Агаси» едут в коляске за посаженным отцом «Гнкагайр», который уже ждет их одетый, с семьей. У него стол накрыт для вида, ибо жених до венца ничего ни пить, ни есть не должен. Жених просит ехать, все собираются, садятся в экипажи. Иногда посаженный отец везет с собой обоих близких, которые даже не приглашены, это его право «холдан» зовется. Музыка встречает «Гнкагайра» (посаженный отец) маршем. Тут в зале на столе разложено платье жениха, к венцу подготовленное, подарки невесте и родне невестиной, именно отцу и брату невесты отрезы сукна, а матери – отрез шелка. Священник читает молитву к освящению женихового платья и уезжает к невесте: жениха одевают дружки и все гости едут к невесте на «гарен-ар», т.е. брать невесту целым кортежем: впереди «гнкагайр», затем гости, «Икит Агаси» впереди с подносом, завернутым в скатерть, с подарками от жениха. Там, у невесты, все ждут у входа, родители невесты и все родственники невесты, прибывших оркестр встречает маршем, гости здороваются со всеми и входят, занимают места не раздеваясь, жених входит последний, целует руки родителей и старых родственников невесты и останавливается у двери. Гостям начинают подносить чай, но священник торопит, чтобы невесту вывели, а то опоздают к венчанию, которое должно быть не позже полудня. Выводят невесту, священник ставит ее рядом с женихом, берет руку невесты и говорит: «Взяв руку Евы, передаю Адаму» и передает жениху, ставит их лицом к лицу и начинает обряд предвенчания «гесбсаг», т.е. полувенчание. Невеста в фате, лицо покрыто тюлью. Во время этого обряда посаженный отец держит крест над головами венчающихся, то же самое происходит в церкви во время венчания, а шафера держат венцы над их головами. При окончании чтения священник недевает на шею жениха красную ленту (для отличия) и священник, окончив тут свою службу, спешит в церковь, чтобы встретить в облачении у паперти церкви жениха с невестой, где после некоторых наставлений пастырских, спрашивает жениха, согласен ли во всю свою жизнь быть главой и покровителем жены, а невесту, согласна ли она быть покорной. Получив от обоих согласие, вводит в церковь, становит их у амвона и начинается обряд венчания. По отъезде священника, все гости едут в церковь, кортеж начинается экипажем жениха и невесты, к которым на козлы садится ‘»Икит Агаси», имея через плечо шарф и рукав, повязанный шелковым платком. Платками повязаны рукава всех кучеров, которые раздают у невесты. За экипажем жениховым едет экипаж «гнкагайра» и затем все цугом, не перегоняя друг друга, подъезжают к церкви. До венчания дома и у церкви отец невесты сажает и снимает ее с экипажа, а после венчания женихов отец или ближайший родственник исполняет эту роль. По окончании венчания священник поздравляет жениха и невесту с законным браком, а затем с поздравлением подходят к жениху и невесте все присутствующие в церкви. Затем все едут к жениху на дом. При выходе, мать невесты, оставаясь дома, прощается с дочерью, при этом, конечно, без слез не обходится, и дает жениху и невесте по крошечной слоенке сахарной «Джампу башар» (т.е. провизию на дорогу). Эти слоенки делают из той муки, которую за 2 дня до свадьбы, жених со своими дружками просеют на девичнике у невесты. В этот вечер жених, до своего прибытия посылает через «Икит Агаси» фату, венчальное платье, атласные белые туфли, шелковые чулки, веер и платок носовой кружевной. У невесты собираются подруги, и жених приходит со своими друзьями, но остаются недолго.

Во время обряда предвенчания священник берет кольцо от жениха, надевает невесте на палец, а кольцо от невесты, приготовленное, надевает жениху. Мать жениха остается все время дома и ждет прибытия кортежа у входных дверей. Когда новобрачные подойдут к ней, она кадильницей делает крут над их головами и потом подают ей двух белых голубей, которыми тоже над головами проделывают круги, а потом выпускают на свободу, говоря: «Да будет мир и согласие у вас вечно», после чего бросают в стоящую на улице толпу чаши с зерном и мелкой серебряной монетой, которые толпа бросается подбирать. Дети целуют руку у матери жениха, она целует в губы, поздравляя и посылая на головы их благословение Господа, и вводит их в комнату. Входят все гости и тоже начинаются общие поздравления, после которых начинается свадебный пир. Музыка, встретив всех маршем, во время поздравления играет туш.

Я тут, желая описать свадьбу отца, несколько увлекся, описывая обычный порядок несколько поздней эпохи, хотя во многом происходило также, но одно обстоятельство было иначе. Тогда наемных экипажей не было. Так как Соборная церковь, где они венчались, смежная с площадью, на которой стоял дом Когбетлиева, священник, по окончании венчания не разоблачившись, с пением «шарагема», вышел в сопровождении жениха и невесты в венцах, и все присутствующие пешком прошли до квартиры отца, торжественной процессией. Венчал отца Тер Богос Хырджиян, посаженным отцом был Маргос Ага Попов. Невесту брала из дома отца ее на 1-й Софиевской 2-й дом от 16 линии, между домами Серебрякова и Султан-Шах, мать моя Мариам Оганесова Попова (Мария Ивановна).

ПОСЛЕ ЖЕНИТЬБЫ ОТЦА

Женился отец на 32-м году, матери был 18-й год, бабушке был 52-й год. Тетушке Анне, единственной сестре отца был 24-й год, мужу ее Тер Богосу священнику – 36-й год. У них были тогда дочери Устиан – 9-й год, Марта – 7-й год, Марица 4-х лет и Ольга – 1-го года. Из сопоставления возрастов отца с Тер Богосом и матери моей с тетей видно, что возрасты их были близкими и потому они сошлись как ближайшие родственники и у них явилась дружба. Отец после свадьбы вскоре поехал в Екатеринодар к Покровской ярмарке, которая начиналась в конце сентября и была, самой главной ярмаркой, а товары из Нижнего получены и он в Нахичевани нагрузил и послал на чумаках и уже скоро должны быть в Екатеринодаре, и следовательно, надо разобрать и готовиться к Ярмарке.

Бабушка моя была женщина строгая и властная. Овдовев молодой, когда ей 30 лет не было, оставшись без средств при двух детях, после такой трагической смерти мужа, без помощи, без права выйти вновь замуж, как попадья, перенося с большими трудностями молодую вдовью жизнь, пройдя целый ряд лишений, печалей и горестей, у нее не мог не закалиться твердый, непреклонный характер. У неё было еще 4 сестры, которые с мужьями жили в достатке, некоторые даже богато. Гордость, сознание своего достоинства не позволяли ей просить у кого либо помощи, будучи сама очень религиозной, все упование свое, возложив на Бога, занялась обучением детей грамоте и тем сумела вырастить своих детей и теперь, когда одна дочь замужем за хорошим семьянином священником, а сын женился, имея хорошее торговое дело, она считала, что заслуженно должна почивать на лаврах. Но где-то, в глубине сердца у нее засела горечь от того зла, которое люди причинили ей, загубив ее молодые годы и эта злоба прорывалась при удобном случае на тех, кто был у нее под рукой, ибо тех, кто причинил ей зло давно нет, за то горе тому, кто в подчиненном или слабейшем положении у лица, желающего кому-то мстить, но не могущим.

Обычно в те времена свекровь считалась стоящей главной в доме. Невестка находилась в подчиненном положении и не вправе была ослушаться ее. И вот, как только отец уехал в Екатеринодар, бабушка взяла бразды правления в свои руки и стала муштровать молодую невестку. Мать моя по природе была мягкого характера и покорная, исполняла все её желания, переносила все ее замечания и указания безропотно. Но та все более с годами укреплялась во властвовании над своей добродушной невесткой, которая до самой смерти терпела власть своей свекрови мучительницы и не давала отпора, покорно подчинялась, роняя в тишине потоки слёз.

Отец обычно так наезжал в Нахичевань: уехав на Покровскую ярмарку в начале ноября, приезжал и жил в Нахичевани до Нового года, в январе уезжал в Москву, к февралю приезжал домой, Великим постом уезжал в Екатеринодар и под Пасху приезжал в Нахичевань, в мае уезжал опять в Екатеринодар, а после Троицкой ярмарки в июне приезжал и оставался до половины июля, когда уезжал в Нижегородскую ярмарку, откуда в половине августа приезжал, а в сентябре ездил в Екатеринодар на Покровскую ярмарку, и так каждый год. Выходит, что отец полгода жил дома, а остальное время бывал в разъездах. Вот, когда отец бывал дона, мать моя и жила как следует, с отцом часто ходили к Тер-Богосу или они бывали у нас, бывали у материных сестер, у дедушки, – благонравного и очень набожного человека, с которым отец любил беседовать на религиозной почве. Мать себя чувствовала в это время только свободней от давящей власти свекрови. Зато в другое время, когда отца не было, бабушка с большею силою налегала на нее, придираясь ко всякой мелочи, пилила без всякой надобности, пользуясь покорной молчаливостью матери. Отец в своем присутствии ни за что не позволял матери, несмотря на все свое уважение к ней, обижать любимую жену, своим дружелюбным вмешательством и заступничеством. Мать молча переносила всякую обиду от свекрови, покоряясь судьбе, полагала, что свет так уже создан, и против этого идти не следует, а надо с покорностью терпеть. Бабушкин характер и острый язык знали все и потому избегали ее чем-нибудь задеть. Даже в церкви, куда ходила во все праздники, она имела свое место впереди для женщин на ковре. Другие женщины боялись ее и не решались занимать ее место.

Вернувшись в конце марта с Благовещенской ярмарки, отец всегда с матерью и причащался в Чистый четверг Святых тайн в Федоровской церкви и на Пасху обязательно бывал дома. А после Покровской ярмарки он в ноябре уже опять дома и ко дню своих именин, которые бывали между 27 ноября и 3 декабря всегда в субботний день он заказывал обедню и, отпраздновав именины свои, уезжал в Москву за товаром и возвращался не позже 25-26 декабря домой, чтобы в день Ангела своего покойного родителя, т.е. 28-29 декабря быть дома. В этот день после обедни на могиле отца служили панихиду, а затем священники приглашались к нему на дом, на чай и «мадаг». Накануне этого дня, он закупал на базаре 3-4 бараньих туши и 10-15 крупных хлебов, развозил сам лично по домам бедных семейств ему известных прихожан Федоровской церкви и раздавал в память покойного родителя своего. Этого прекрасного порядка он держался до последних дней своих. Умер в 1886 году 72 лет.

14 декабря 1846 года мать моя родила первого ребенка, дочь Наталью. На свет появилась она в 2 часа ночи и в тот же день ее окрестили в Федоровской церкви. Крестил св. Тер Хачадур Каприэлян, восприемником был Никита Маркович Попов. Молодая мать, неопытная, не подготовила груди и при кормлении ребенка соски потрескались, началось воспаление, нарыв, причиняющий мучительную боль, и кончилось тем, что при последующих детях одна грудь не давала уже молока и она кормила остальных детей из одной только груди.

Наталью (по-армянски ее имя Нектаринэ), (перевод неправильный) стала расти как первенец. Ее холили, баловали и эти ее детские годы, когда все ее желания удовлетворялись, выработали в натуре ее своеволие, властолюбие и зависть, которые крепко засели в ее характере и были причиной немалых неприятностей для близких ее окружающих в последние дни жизни. Бабушка дала ей свое имя, хотя имя бабушки было Гадаринэ (т.е. Екатерина), но Нектаринэ – то же самое по древне-церковному, и в первые годы, как заместительницу свою, бабушка тоже баловала ее и покровительствовала ей, но оказалось у Нектаринэ и в смысле властности засела главная черта бабушки Гадаринэ. Наталья Матвеевна прожила да 1911 года, умерла 65 лет вдовой и бездетной. Она была замужем за Михаилом Гаврииловичем Магдесиевым, который умер 2-3 годами раньше её. О той и о другом впереди еще многое придется рассказать.

Через два года, февраля 3-го 1849 года в 10 часов вечера родилась вторая дочь отца, которую 5 февраля окрестили в Федоровской церкви, нарекли Варварой. Крестил священник Тер-Богос Хырджиян, восприемником был Никита Маркович Попов. Января 25 1853 года на 4-м году она умерла, и ее похоронили в ограде Федоровской церкви. Января 22-го 1851 года утром в 6 часов родилась третья сестра, которую окрестили именем Мания в Федоровской церкви. Крестил священник Тер Богос Хырджиян, восприемником был Маргос Ованесов Попов. Сестра Мания вышла потом за Павла Ильича Серебрякова.

1853 года января 26 утром в 8 часов родился я, о чем будет дальше подробно изложено. Марта 11 1856 года родился у отца второй сын, которого нарекли Карабет и который, прожив I год и 4 месяца, июля 13-го 1857 года умер, заболев крупом. Июля 30-го 1858 года у меня еще родилась сестренка, которую окрестили именем Варвары, но прожив I год 31 июля 1859 года, она умерла. Декабря 23-го 1861 года родилась сестра, которую нарекли Елисаветой, вышедшая впоследствии за Илью Федеровича Хабургаева (умерла в 1927 году 66 лет) (добавлено о её смерти в 1928 году).

РОЖДАЮСЬ

25 января 1853 года был печальным днем для моих родителей. Вот уже третий день вторая дочь их Варвара 4-х лет заболела крупом, вся горела огнем, горло ее душило, все средства докторов оказались бессильны, и утро 25-го застало ее в безнадежном положении. Мать моя была в последнем периоде беременности мною, а тут на глазах умирала дочурка. Ввиду такого положения отец метался, стараясь успокоить молодую жену с одной стороны, а с другой внутренне волнуясь за свою беспомощность. К тому же бабушки не было, она была на богомолье в Иерусалиме. Утром в 11 часов Варвара не выдержала и испустила дух и её в тот же день похоронили. Откладывать похороны нельзя было, ибо с часу на час ожидалось другое событие – мое рождение. Был ясный морозный день, жили наши тогда в своем доме, ныне 2-й Соборной и угол 3-й линии № 12/1. Пока обряд погребения кончился, настали сумерки. Кончили вечерний чай, мать стала чувствовать схватки. Бабка (Ризух-биби) жила напротив нас, послали за ней. Было 10 часов, а к часу ночи услышали мой первый крик, и печаль утра сменилась радостью для моих родителей — родился первый СЫН у них.

Отец мой по этому случаю оставил такую запись в своей книге: (10 строк армянского текста)…

У постели роженицы были тетя Анна с дочерью Марией (ныне Амирагова), которая помогала по хозяйству.

Как было выше сказано, что при женитьбе отец жил в доме Никогоса Когбетлиева, у которого нанимал квартиру, но так как дела отца шли хорошо, то он задумал иметь свой уголок и с этой целью стал присматривать место, чтобы купить. Облюбовал место, где ныне находитcя наш дом на углу 30 линии и 2-й Соборной улицы, угол 1/12 (в 1915 году я продал его Михайловскому). Место это было по городскому плану во 2-й части 58-го квартала, по тогдашнему делению занимало 46 арш. по Соборной улице и 33 арш, по линии на север, рядом с домом Степана Натапова, а с севера граничило с местом Арутюна Теракиева. Купил же отец мой по купчей от 24 ноября 1850 года от вдовы Никиты Манукова Янгиева – Искуш Лусеиновой Янгиевой за 1000 рублей. Купчая укреплена 29 ноября 1850 года за № 22 на гербовой бумаге (900-1500) Черноморским войсковым правлением.

На этом месте был деревянный дом в 3 окна на улицу к стороне двора Натапова (где ныне стоит флигель) глухая стена, дом был крыт черепицей. Рядом с домом были ворота с калиткой, а дальше до угла досчатый забор с заворотом по линии до северной границы. Внутри расположение было такое: одна комната в 2 окна на улицу, а другая спальня в одно окно. Ставни досчатые с улицы закладывались железным болтом. Окна небольшие, комнаты невысокие. У входа с крылечка сенцы и налево кухня, и маленькая комнатка с одним окном во двор. Отапливались комнаты одной кухонной печью дровами. Угля тогда еще не существовало. Топили иногда и кизяками, привозимыми поселянами окрестных армянских сел. В глубине двора был, полуразвалившийся сарай и отхожее место подальше от дома, к которому тянулась досчатая дорожка на случай грязи.

Купив дом в ноябре, подождали, пока съехали прежние жильцы этого дома, и в марте наши перебрались уже в свой дом и Пасху 1851 года встретили у себя, в собственном доме. Это, конечно, была большая радость для молодых хозяев.

Задумав построить хороший каменный дом, отец нашел, что лучше сперва увеличить участок, а потом браться за постройку и в этих целях приторговал смежный по переулку участок на северной границе и 18 сентября 1851 года прикупил и это место мерой, по переулку 38 арш., а вглубь двора 40 арш., после чего участок отца образовался в 40 арш. на 71 арш. Место это принадлежало наследникам покойного Арутюна Баранцева, малолетним Бедросу и Мартину, а продали опекуны их Кеворк Тер Капрелов и жена его по второму браку Ширина Хучарьян Попова, за которую подписал за неграмотностью ее брат Захар Хучарьян Огуров. Купчую скрепил (по-армянски) 20 сентября 1851 года за № 25 Губерн. Секретарь Церок Морозов. На участке был деревянный дом, крытый черепицей, состоящий из 2-х небольших комнат и сарайчиков пристроенных к нему. Купили участок за 500 рублей. Этот домик вначале ходил в аренде, но потом пустовал.

Приобретя и этот участок, отец задумал построить дом, но решил постройку отложить на весну 1853 года, а к тому времени подготовить план дома и заготовить материалы.

В Нахичевани заветной мечтой как мужчин, так и женщин было паломничество в Иерусалим, на поклонение к Гробу Господнему, поэтому каждый при первой, возможности старался привести эту мечту в действительность. Бабушка Гадаринэ давно дала обет на это паломничество, а тут представился такой случай: собралась большая компания своих родичей, собравшихся ехать. Именно: старшая сестра бабушки, мать Эммануила Минасьевича Попова, дочь её Гехинэ, мать Якова Матвеевича Хльетчиева, и дочь ее девица Елисавета Матвеевна Хльетчиева, другая сестра бабушки Масиянова с мужем, третья сестра ее Бахчисарайцева, мать Авксентия Григорьевича Бахчисарайцева, дед мой по матери, Ованес Попов с женой т.е. моей бабушкой Рипсиме Поповой и много других нахичеванцев. Словом такая компания, которая не всегда составится, и моей бабушке Гадаринэ пришлось войти в эту компанию с благословения сына, который изъявил готовность снарядить ее в такую дальнюю дорогу.

23 сентября 1852 года компания эта выехала, а вернулась в мае 1853 года. Выехали в Таганрог на лошадях, справив все заграничные паспорта в Таганрогском Градоначальстве еще заранее, до выезда из дома.

Из Таганрога сели на большие парусные корабли, поехали до Одессы, а от Одессы шли уже на пароходе рейсом на Константинополь Смирну до Яфары, откуда на осликах верхом, мимо апельсиновых и лимонных рощ достигли Иерусалима. Выезжали всегда осенью, а возвращались после Пасхи весной.

Перед поездкой бывали большие приготовления. За несколько недель, начиналось хождение по всем церквам. Надо было на прощание выстоять обедни во всех шести церквах Нахичевани. Начиналось так: в понедельник обедня в Никольской церкви, во вторник – в Фёдоровской, в среду – в Успенской, в четверг – в Соборной св. Григория Просв. Армении, в пятницу – в Вознесенской, в Субботу – в Георгиевской. Всюду обязательно пешком, а некоторые еще из усердия босиком. В летнее время пойти босиком в церковь считалось богоугодным поступком, о чем давали обеты в трудные минуты жизни. Мало того, летом пешком и босиком ходили по обету в Монастырскую Св. Креста церковь и даже в Несвитайскую св. Карабета церковь.

Из церкви по пути домой непременно заходили к тому или другому родственнику прощаться. Тут же принимали поручения передать свою лепту на Гроб Господень. И так за эти шесть дней поперебывали у всех родственников. Пропустить кого-либо значило обидеть.

Наконец наступал день выезда, паспорт выправлен, золото на дорогу зашито в пояски, часть же талеров и золота нужно на дорогу положить поближе. И с утра начинает съезжаться на проводы вся родня. Наступает условный час – 11, все садятся на минуту, затем, помолившись, одеваются, и вся компания едет в Георгиевскую церковь. Там уже едущие со своими родными съехались, духовенство служит напутственный молебен, после чего – всеобщее прощание, слезы, конечно, пожелания благополучия в пути, в добрый час и пр. и пр., одни возвращаются домой, некоторые провожают до границы городской земли, находится 2-3 верховых молодца, которые проводят и до Чалтыря, первой остановки. Тут вновь прощаются, прося передать всем поклон, едут до Самбека, где, переночевав, утром, чуть свет, выезжают в Таганрог, где их ждет корабль морской, стоящий на рейде.

Паломники наши пробыли в Иерусалиме всю зиму, присутствовали на всех службах церковных от Рождества до Пасхи включительно, а после Пасхи вернулись тем же путем домой.

Какие проводы, такие и встречи бывали. Во всех домах паломникам радостная встреча. На свидание с новыми «гаджи-мама» и «гаджи-баба» сходится вся родня, все знакомые. С этого дня «гаджи» получают всюду почет, все целуют у них руку, всюду сажают их на первое место, в церкви их пропускают в передние ряды. «Гаджи» с большим достоинством показывают татуированные руки свои, знаки святости, рассказывают про виденное ими, о Гробе Господнем, о святых местах, о природе тамошней, о дороге, морском переезде, о пароходах, которых у нас, еще нет. Рассказывают о службах церковных, и многое другое. Все это слушают с благоговением и выражением желания удостоиться того же тем, кто еще не бывал в святых местах. При уходе гостей раздают на память из привезенных подарков что-нибудь: стеклянные кольца разных цветов, стеклянные браслеты для молодых, а для старых «маздаки» (жвачка из пахучей мастики).

Все эти грошовые безделушки принимаются с радостью, как что-нибудь ценное. Наша «гаджи-мама», как и многие другие, привезла громадный сундук (1 х 2 арш.), весь в инкрустациях из перламутра на кипарисовом дереве, который цел и поныне (храниться как древность), а также икону, изображающую голову, отсеченную апостола Якова и кусок дерева от гроба, якобы, Господня.

Бабушку встретили за городом. Это всегда делалось, из Самбека или Чалтыря гоняли верхового, который давал весть, что едут, кому-либо из родных компании, и сейчас же все друг через друга узнавали и выезжали навстречу. Бабушка уже была извещена о моем рождении и что этот внук наречен именем ее покойного мужа священника (Шагина) Ованеса, словом о том, что возродилось существо, носящее имя ее покойного мужа, и вот, первый вопрос, которым задает она обо мне, был вопрос, какого цвета глаза, и когда узнала, что светлые, пестрые (нахшун), то радостям ее не было границ, ибо у деда моего были такого цвета глаза и волосы темно каштановые, как у меня. Об этом она часто упоминала мне, потом и повторяла свою радость.

Паломничество нахичеванцев не ограничивалось одним Иерусалимом. Туда ездили старые люди, молодежь же из мужчин, до женитьбы ездила в другую сторону, в азиатскую же Турцию, в Монастырь св. Карапета Иоанна Крестителя возле гор. Муш за Эрзрумом.

Обыкновенно собирались компанией из Нахичевани, Екатеринодара, Ставрополя, молодежь, все верхом, вооружённые ружьями, кинжалами, ехали на Тифлис и Эривань, где компания соединялась в группу в несколько десятков, на границе Турции брали из местных армян провожатых и стражу, специально занимающихся этим промыслом, ибо по азиатской Турции бродили шайки курдов, занимавшихся грабежом, и поэтому нередки были стычки с курдами, от которых удавалось отбиваться, благодаря знанию и храбрости проводников стражи, всегда состоявшей из отборных, хорошо вооруженных молодцов храбрецов армян.

Так как проезжать приходилось по гористой части Армении, то паломничество это, кроме религиозного чувства, отличалось для совершавших его известным удальством, а потому, совершив это паломничество, после этого уже вступал молодой человек в брак. Так и мой отец, годом раньше женитьбы совершил паломничество в Сури Карабетаванк и был в восторге от всего виденного и на молитве в монастыре дал обет, если женюсь и будет у меня сын, то обязуюсь, когда он достигнет 18 лет привезти сюда на поклонение. Но когда я достиг 18 лет, ему уже было под 60. Это обстоятельство он, видно, упустил, давая обет 30 лет. Не до того было и отцу и мне, и обет этот остался невыполненным.

Проводы бывали такие же, как в Иерусалим, но с той разницей, что теперь провожали молодые и друзья, а потому при прощании на границе не обходилось без попойки.

Вернувшиеся также привозили подарки, которые раздавались родственникам, тамошнюю халву, состоящую из особого рода зелени с медовым соком, говоря, что это та самая манна, о которой упоминается в Евангелии в описании жизни Иоана Крестителя. Халву эту раздавали почетным гостям, девицам же те же стеклянные кольца и браслеты, подобные иерусалимским, а молодежи армянской – брошюры издания Константинополя и Венеции. Отец много рассказывал о природе, климате Армении, о величественных горах, ущельях, быстрых горных ручьях, о минералах и о природных богатствах гор, не разработанных еще человеком. Все это привело его в восторженное, навеки запечатленное состояние. До глубокой своей старости нет, нет, да вспомянет об этой своей экскурсии. Конечно, лета, молодость и прежняя замкнутость играли роль.

ДОМ В НАХИЧЕВАНИ

После того, как отец проводил мать свою в Иерусалим, сентября 23-го 1852 года, он на другой день выехал в Екатеринодар на Покровскую ярмарку и, вернувшись в ноябре, перед поездкой в Москву, стал готовиться к предстоящей ему весной постройке задуманного им каменного дома, на приобретенных участках, и первым делом заказал изготовить архитектору план, закупил кирпич, бутовый камень, подвозил песок и закупил известку.

Затем, по возвращении из Москвы, в феврале, он начал уговаривать плотников, каменщиков, грабарей-землекопов. Потом поехал опять в Екатеринодар на Благовещенскую ярмарку, откуда, вернувшись перед Пасхой домой, переставили забор, выдвинули на улицу, наметили место стройки и стали копать котлован для подвала и под фундамент, так что к субботе Пасхи 25 апреля 1853 года всё было готово. И в этот день, после обедни в Федоровской церкви отцом Кеворком Бедросьян Балабановым и священниками Керабетом Халтрауховым, Собор св. Тер Богосом Никосьян Хырджиевым и свящ. Минас Аквсентовым Телековым соборно освятили место будущей стройки. После освящения в 4-х углах стройки сделали закладку, и священникам и диаконам был предложен завтрак. 27-го апреля в понедельник Фоминой недели началась правильная набивка фундамента, а затем кладка стен со следующего дня 28-го апреля. В день закладки всем рабочим было устроено угощение и роздано всем на рубаху ситец.

По поводу этого события отцом Татиосом Келле-Шагиновым составлена следующая записка в «Нарекс», копия заложена под фундамент: (2 страницы армянского текста)…

Плотничные работы вел подрядчик Филипп Павлов Блинов, который как опытный и толковый подрядчик, помогал отцу своими практическими советами по всем отраслям стройки, и потом отец его очень уважал и впоследствии пользовался его услугами. Дом был выстроен кирпичный, крыт железом, в полтора этажа, размером 20 х 20 арш., по 5 окон на Собор и по переулку и 4 окна на восток, 1 парадная дверь, выходящая на крыльцо во двор с каменной лестницей и железной решеткой, крытое железом на столбах. На Соборную улицу и на 30-ю линию поставлены на кирпичных столбах широкие ворота с калитками по обе стороны ворот. Нижний этаж состоял из трех комнат, кухни и передней с 3-мя окнами на Соборную улицу и 5-ю окнами на 30-ю линию, занимая половину дома. В другой, восточной половине был устроен погреб на 1½ арш. глубже, и пол погреба был настлан кирпичом. Нижний этаж был на 2 арш. в земле и на 1½ арш. над поверхностью тротуара.

Верхний этаж состоял из зала в 3 окна на Собор и 2 окна во двор, угловой комнаты, квадратной, по 2 окна на улицу и на переулок, и из столовой в 2 окна на переулок и кабинета отца в 1 окно во двор, кладовой в 1 окно во двор, из которой была спускная лестница в погреб, откуда имелся выход во двор. Наверху две передние, проходная комната, кухня зимняя, откуда по лестнице спускались в летнюю кухню с русской печью, к которой примыкала баня с предбанником. Во дворе, рядом с баней – отхожее место. Далее по 30-й линии, за воротами всё пространство занималось красивым палисадником с фруктовым садом. В саду насажены были впоследствии всякого рода фруктовые деревья лучших пород: груши, яблони, сливы, вишни, крыжовник, абрикосы. Также были посажены вдоль аллей цветы разные и главным образом розовые кусты. При покупке участка там было одно очень старое дерево, которое готово было засохнуть. Отец, пообчистив дерево от сухих ветвей, велел вокруг дерева на 2 арш. кругом вскопать землю и ежедневно поливать его двумя-тремя бочками воды. Через короткое время дерево стало оживать. Эта периодическая поливка продолжалась несколько лет. Зимой весь чистый снег со двора ссыпали под дерево, и весной этот снег оттаивал, вода всасывалась у корня и давала обильную влагу. Не прошло 10 лет, как дерево это сильно развилось. Это была груша, дававшая чудные, сочные плоды. В семидесятом году у корня оно имело 1 арш. в поперечнике, от него шли толстые ветви на все стороны, покрывая 15 арш. в поперечнике. Так густо листва шла, что под дождем, стоя, не промокнешь. Кругом под деревом были устроены скамьи, и летом всей семьей под ним обедали и пили чай – это была столовая наша. Листья на этом дереве были двух оттенков и груши отличались, по-видимому, в молодости были колированы разными сортами груш. За лето оно давало плодов не менее 50 пудов, одно это дерево. Этой груше, надо полагать, было около 100 лет. Она держалась до 1890 года, когда уход за ней прекратился, а к 1895 году засохло совсем. В качестве курьеза отец приколировал ветку рябины, которая давала ягоды.

Дом строился в течение лета 1853-го и был вчерне готов, дали ему перезимовать и в 1854 году с весны оштукатурили, наслали полы, поставили рамы, двери, загрунтовали их, также пол, и вошли в дом, а окраску закончили в 1855 году. Маляром и кровельщиком был некто Манунц, очень искусный тогда мастер. Этого Манунца отчасти я помню, в конце 1855 года мне было около трех лет. Заканчивая расчеты с отцом, он взял меня на руки, поднял, поигрался и обещал мне маленькую живую лошадку подарить. Это обстоятельство я помню, ибо долго я ждал и вспоминал, почему не приводит лошадку, но оказалось, что он вскоре умер. Это самое мое дальнее воспоминание детства. Во дворе был старый деревянный сарай, позже, в 1860 году перестроенный в каменный сарай, конюшню и амбар. Двор был мощен булыжником и вдоль дома во дворе обложен плитняком, обнесенный низенькой загородкой. А с улицы весь тротуар у дома был обложен плитками и кругом дома с улицы и со двора обсажен акациями. Дом снаружи оштукатурен и каждые 2 года красился. Крыша крыта железом. Окна в нижнем этаже имели по углам рам квадратики с вставленными цветными стеклами, что в то время считалось украшением дома. Все приборы оконные и на дверях были медные, массивные, тоже замки дверные и запоры – железные, массивные, прочные. Домом своим отец всегда очень гордился и считал его одним из образцовых в свое время, послужившим после того несколько лет прототипом подобных строек в городе.

На Пасху весь двор и въезд во двор всегда засыпали свежепривезенным из Кизитеринки белым песком.

МОЕ ДЕТСТВО

Марта 11-го 1856 года родился у меня братец Карабет, который, прожив 1 год и 4 месяца, июля 13-го 1857 года умер, заболев круппом. Братец этот был здоровый, плотный мальчик, я же был хилый от природы, и вот, когда мы с ним игрались, как мне, рассказывали родители, и сцепимся, он всегда осиливал меня. 30 июля 1858 года родилась у меня еще сестренка, которую окрестили тоже Варварой, но тоже прожила 1 год и умерла 31 июля 1859 года.

23-го декабря 1861 года родилась последняя сестра Елисавета, вышедшая впоследствии за Илью Федоровича Хабургаева (умерла в 1925 году, прожив до 64 лет).

Мальчиков в армянских семьях ценили больше, чем девочек, сыновья – это была гордость родителей и поэтому, после 3-й дочери, когда родился я, то со мной носились, берегли, в особенности, отец меня очень любил, старался развить меня, а бабушка «гаджи-мама» была первая покровительница моя от всех обид. Такая исключительность, в особенности, после того, как братец Карабет умер, остались 2 дочери и 1 сын – я, мальчик, не могла не вызвать ревность в сестрах, в особенности, у старшей, Натальи ранее избалованной, когда была первенцем, а ныне ввиду перенесения общего внимания от нее ко мне.

Весной ходили мы на берег в половодье, и рыбакам поручали кидать сеть на счастье, за сеть брали 1 рубль, иногда попадало по несколько крупных рыб, а иной раз она была с мелочью. Судаки во время лова продавались за фунт по 5-10 коп. Тогда рыба была дешева, ловилось много, но летом, весь лов оставался здесь, зимой только отсюда мерзлую возили в Москву, Польшу и др. места. Чебак от 5-10 фун. – 1р. 50-2 руб. пуд. Сазан-карпы от 15-50 коп. штука, самые крупные в 10 фун. стоили 75 коп. Икра паюсная – 50-60 коп. фунт, – это была очень обычная, доступная закуска для гостей. Зернистая икра продавалась по 40-50 коп. фунт, только зимой, в самое дорогое время доходила до 90 коп. – 1 руб. за фунт. Осетр и севрюга весной, во время лова продавались 2 р.30 коп. – 3 р.50 коп. за пуд, на фунты продавали от 6-10 коп. за фунт. Зимой цена доходила до 30-40 коп. фунт.

Раз отец повез меня на паровую мельницу Посоховых, ныне ее нет, тут выстроил новую большую мельницу Парамонов. Тогда это было небольшое, в 3 этажа здание, считалось большим, вырабатывало муку на казну. Это была первая машинная, работающая паром мельница (1859 г.), мы обошли всю мельницу по этажам и меня все эти машины, поставы, громадные маховики сильно поразили, в особенности, что движется все силой пора.

Отец после обеда отдыхал; ляжет и меня, бывало, положит с собой и начинает задавать арифметические задачи умственно решать, научив предварительно считать, потом несложные сложения сумм, вычитание, таблицу умножения и деление. Все это последовательно, день за днем, и я начал довольно свободно решать в уме задачи с двухзначными числами, а сложение даже с трехзначными числами. Учил меня стихам, легким басням, затем рассказывал сказки, рассказывал, как я вырасту, и с ним будем ездить в Москву по делам. У меня будет через плечо портвояж с подорожным, который я на каждой станции должен предъявлять смотрителю, уплатить за лошадей, которые повезут до следующей станции. Через 3-4 станции я должен следить, чтобы подмазали оси тарантаса и пр. И вот начинается перечисление названий почтовых станций. Выехав из дома, первая – Горбиковская, потом Новочеркасск, и так далее, до самой Москвы. Я понемногу научился названию всех почтовых станций, заканчивающихся приездом в Чижовское подворье в Москве, где, предполагалось, мы остановимся, и за этими перечислениями он засыпал, а я потихоньку уходил играть.

Любил я очень, когда отец рисовал мне лошадей, собак, фигуры разные и т.п. Это все бывало в его побывках дома, а когда он уезжал, мне было без отца скучно. Бывало, с матерью иду в гости, с чужими детьми водиться я не любил, как и женские разговоры меня не занимали. Я начинал скучать, жмусь к матери и начинаю шептать ей на ухо, что мне домой хочется, она не обращает внимания, я тянусь к лицу, добираюсь до носа и тяну, чтобы обратить ее внимание, наконец, пускаюсь на хитрость: «Я голоден, пойдем домой», шепчу ей опять, несмотря на то, что мы пришли сюда, только что встав с обеда. Мать научилась и стала в кармане брать из дома пряники мною любимые и этим избавлялась от моей докучливости. Когда же с отцом мы бывали в гостях, то к женщинам не иду, а усаживаюсь рядом с отцом, между мужчинами. Тогда был обычай: мужчины сидели отдельно, а женщины отдельно. Кажа вчера вдруг дая компания вела свою беседу. Женщины свою, которая меня не интересовала, а мужчины – свою деловую, к которой я прислушивался и сам принимал участие, задавая отцу вопросы: что, почему и для чего и вопросы отцом не оставлялись без исчерпывающего ответа. Бывало, что спорю по иному вопросу, это многих интересовало. Нередко заставляли меня говорить стихи или басни, которые я знал, решать несложные задачи, которые я решал всегда свободно, и это мне самому нравилось, что я умею ответить. Но после всех заданий мне, я вдруг предлагал присутствующим, чтобы и они, в свою очередь, ответили на мое задание: «Скажите, сколько будет 88 раз по 88», «Я вам на вопросы ваши ответил, а ну-ка ответьте и вы мне». Начинают считать на счетах, путаются, я же им говорю 7744, ибо отец заранее научил меня общей сумме. Ну, конечно, начинают хвалить и гладить по головке.

С 1857 по 1860 годы отец нес выборную должность заседателя Магистрата. Городским головой был Семен Христофорович Аладжалов, председателем был Илья Васильевич Шагинов. Обязанностью отца была чисто полицейская часть. Ночью стучат в окно, где-то пожар, ему седлают коня, он летит на своем гнедом на пожар. Где-то надо делать облаву на шайку разбойников, он во главе команды идет на облаву. В армянских поселках какие-либо неурядицы, он на своем гнедом там, производит суд и расправу по местным обычаям. Его там сильно боялись и уважали вместе с тем за справедливое и нелицеприятное отношение, называли его армянским выражением, означающим в переводе «судья с кнутом». Так как он всегда либо разъезжал на своем резвом гнедом, для которого никаких преград не существовало, нужно канаву перепрыгнуть, перескочить через плетень, речку вброд перейти или переплыть, гнедой не остановится. Кнутом же отец грозил строго, но в дело никогда не употреблял, серьезный тон и корректность его покоряли строптивых.

Прежние заседатели до него ходили по селениям пешком и начальнического духа не проявляли. Розги и палка были обычным делом. Заседатель был вправе за малейшее ослушание послать хоть кого угодно на пожарный двор, дать ему количество розог по усмотрению. Вот, сидим дома на крылечке, приводят провинившегося: узнав, в чем дело и убедившись в его виновности, судья (т.е. отец мой) тут же рассудит и приказывает вести его в пожарный двор, дать 20 розог. Исполнение всегда оставлялось на другое утро, когда сам придет в присутствие. Это уже стража знала, и потому виновного пока держали в кордегардии. На другое утро отец, придя в присутствие, требует привести его, прочитает ему хорошую нотацию, доведёт его до раскаяния, возьмёт слово, что это более не повторится. А если причинил кому ущерб или обиду, заставляет помириться, возместить потерпевшему причинённый убыток или выпросить прощение и так его отпустит, не находя надобности в исполнении экзекуции. Так у него обходились угрозы, этим способом он достигал гораздо лучших результатов, чем розгами.

Приведенный выше триумвират: Городской голова, Председатель и заседатель Магистрата условились собираться по 2 определенных дня в неделю у каждого из них поочередно. Играли в преферанс, клуба не было тогда, а так вообще по уговору собирались по домам. Четвертым партнером у них был секретарь магистрата, русский, Василий Васильевич Волковицкий, веселый, добродушный человек.

Собирались в сумерки, часам к 6-ти вечера, подавали чай и сейчас же садились за карты до 11-12 часов, а затем расходились по домам. За этими картами между тем происходило коллегиальное обсуждение текущих дел. Секретарь между делом устно докладывал тот или другой стоящий на очереди вопрос, коллегия обсуждала, высказывали свои взгляды и, приходя к известному решению, предлагали секретарю составить соответствующий журнал и постановление. И таким образом немало дел разрешалось устно. А я же, мальчик на 7-м году, всегда присутствовал тут же, сидя возле отца и все, слушая внимательно, стал и сам вникать в дело, понимать смысл обсуждаемого и даже по временам вмешивался в их суждения расспросами и меня не отталкивали, не говорили, что мне рано знать об этих делах, а разъясняли, согласно моему пониманию, что хорошо и что плохо. Это были первые семена, посеянные в моем сердце, любви к общественным делам, каковая любовь была спутником всей моей жизни. Это были зачатки привязанности моей к городским делам, которые в моей жизни так много поглотили моего времени и труда, преимущественно бесплатного, бескорыстного, создавшего много врагов и завистников явных и тайных. Эти труды и потраченное время отвлекли меня от своего личного дела и поставили меня в глазах меня знающего общества за человека беспокойного, иногда, мелочного и придирчивого, всюду сующего нос, хотя никем, не отрицаемым в честности и правдивости моих действий.

Сознавая столь невыгодное положение свое, желая иногда удержать себя вдали от этого, тем не менее, к сожалению, мне это не удавалось. Как алкоголику бывает трудно отказаться от рюмки, так и меня все-таки всегда тянуло на общественную работу. Этот мой недостаток со мною вырос с детства и со мною же уйдет в могилу. В чем заключалась моя общественная работа – будет предметом особого описания, в особой тетрадке.

Кстати, описывая эпоху 1858 года, у отца в книге «Нарег» есть следующая запись: «1858 года, июня 26-го дня Ага Арутюн Богосов (Артем Павлови Халибов) дал обед Епархиальному Архиерею Нахичевано-Бесарабской Епархии Гавриилу Вартаноду Айвазовскому в присутствии 14 почетных лиц города, в числе коих и я присутствовал, и во время трапезы Халибов передал Айвазовскому наличными деньгами 50.000 рублей на предмет открытия в городе Феодосии училища для детей бедных армян, с тем, чтобы это училище именовалось бы его, Халибова, именем. Кроме того, письменно обещал Халибов в ограде этого училища выстроить на свой счет церковь, а также и на свой же счет построить во дворе Армянского св. Креста монастыря в Нахичевани семинарий для армян. Признавая этот день знаменательным для города, отец записал это обстоятельство «во славу Божию», как заседатель магистрата в г. Нахичевани и 2-й г. купец Татиос Келле-Шагинян».

Одновременно с отцом служили в магистрате делопроизводитель уголовного отделения Крат; делопроизводитель гражданского отделения Чигринцев, а также Хадамов Мартын Кушнарев, Морозов Никит Семенович, Работин и др.

В детстве бывали у меня капризы: не так подали за столом, не ту вилку или тарелку положили мне, не тот кусок дали и прочее. Закапризничаю и уйду из-за стола в переднюю, в темную комнату, сяду на сундук лицом к стене, жду – авось, сжалятся. Но когда это случалось и когда отец был дома, он не позволял потворствовать моему капризу, хотя мать мучилась за милого сыночка, который не ест, голоден. Когда всё же тайком принесет поесть или начнет уговаривать, я, зная ее мягкий характер, еще больше упирался, чтобы на будущий раз настоять на своем. Это удавалось без отца, но когда отец бывал дома, обед кончался без меня. Видя, что сам себя наказал, я начинал плакать и приговаривать, что все ели, а я голоден, тут отец принимался выгонять из меня каприз. Была у него черная трость из китового уса, тонкая, упругая и тяжелая. Показывая трость, он предупреждал, что удар ее ужасен, или я должен перестать плакать, извиниться и обещать больше не повторять своих капризов, или же… Перспектива являлась неважная, приходилось покориться и поцеловать руку отца, но, прежде чем целовать руку отца, я должен был целовать конец трости, что было для меня верхом наказания. Уже потом я старался избегать капризов при отце.

Зато о всякой своей провинности я сам являлся к отцу и сознавался без утайки, иначе сестры могли выдать меня, а мое самолюбие не позволяло, чтобы о моем проступке другие указали раньше меня. Однажды я надел его очки и сломал у переносицы пополам. Я целый час сидел у окна и ждал возвращения его из магистрата, который был на нашей же улице двумя кварталами дальше. Увидав издали, что он идет, я стремглав, с открытой головой выбежал ему навстречу, потянувшись к руке, попросил прощения, что я нечаянно сломал его очки. Понятно, всё для меня обошлось благополучно, а сестры, пугавшие меня, что буду сильно наказан, ошиблись в расчёте.

У нас был свой выезд – две лошади, из коих одна гнедая кабардинка служила отцу под верховую его езду и в запряжку. Экипажи были: рессорная бричка польского типа на стоячих рессорах, на которую вся семья умещалась. Были дрожки эгоистка, тоже на стоячих рессорах, на которой отец разъезжал по городу один, иногда брал и меня. Также были дроги, на которых отец ездил на базар за провизией; была водовозка для подвозки воды с берегового «фонтана» или Дона. Водопровода не существовало. Затем имелся дорожный тарантас, в котором отец ездил в Екатеринодар, Москву и Нижегородскую ярмарку на почтовых лошадях. Это был обычный дорожный экипаж для людей достаточных, не желающих трястись на почтовых тележках, называемых «на перекладных», ибо на каждой станции тележки менялись, и багаж ваш перекладывали.

Чтобы ехать на почтовых лошадях, необходимо было выправить в Казначействе «подорожную», без которой лошадей не давали. Это была процедура, отнимающая иногда 2-3 дня. Надо было предъявлять паспорт, заявить, по своей или казенной надобности едешь, один или с «будущим», уплатить пошлину. На станциях лошадей давали по очереди, едущим по казенной надобности – вне очереди. На каждой станции взимали плату по числу верст и лошадей. Подорожные были именные, передавать другому нельзя было, но допускалось иметь спутника, называемого без имени «будущим». Выправив подорожную, приходилось найти спутника, человека знакомого, дабы получить тройку, одному не давали, давали лишь пару кляч. Спутник и оплачивал проезд пополам, что было выгодно; такого спутника искать приходилось иногда 5-7 дней.

Имея своих лошадей, мы летом по воскресениям ездили в Армянский сад в 7-ми верстах от Нахичевани, при монастыре Св. Креста. Брали с собой самовар, погребец с чайным прибором, провизию и ковер, на который, разостлав на травке, под тенью вековых деревьев, ставили самовар, кейфовали за чаем, фруктами и сластями, а иногда готовили и шашлык. Весь достаточный класс Нахичевани в эти дни с 2-х часов бесконечной вереницей тянулся в экипажах туда, а в сумерках – обратно. На преображении в «Вартевор», который приходился на 100-й день от Пасхи, приблизительно, между 1-м и 20-м июля, в день престола «Сурб Хача» бывал особенный наплыв народа. Кроме Нахичевани, прибывали на этот праздник из пяти армянских сел поселяне, заполняя весь двор монастыря и площадь за оградой. Всей семьей приезжают и два дня под открытым небом проводят. Все поселянки в самые яркие цвета наряженные, с навешанными на груди золотыми, а девушки – в шапочках, шитых золотом.

Нахичеванцы, богатые семьи, устраивали под деревьями обширные палатки и шатры на случай дождя, чтоб было, где укрыться, арендуя заранее места вдоль главных аллей, украшали стены коврами, привозили заранее столы и стулья, располагались на широкую ногу — и самовары и шашлык – посылали прислугу, которая там же ночевала. Кто поскромнее, располагались на травке. Оркестры музыкантов обходили от одной группы к другой. Поиграют 2-3 пьесы, получат чаевые, отходят, тогда другая партия повторяет то же, словом, музыка непрерывно все время играет. Отдельные музыканты, даул-зурна, гармонисты — и пр. органы, играют по окраинам сада, где располагается более простой класс. Попы в свою очередь, с крестами обходят тоже, получая свою мзду и в пользу церкви также. Веселье, попойки, пляски кругом на полном ходу. А тут, на главной аллее расположились в балаганах и на столиках продавцы разных сластей, халвы, всякой «ипище», «кос-халва», «мак-халва», «хитмук», «сусам-халва», марафеты сахарные, леденцовые, пряники, печенья, фрукты всякие, груши, яблоки, сливы, абрикосы, вишни и проч.; мороженое, тут же стоят бочки с квасами всякими, нарденкем, бузу и проч., разносчики разносят холодную воду для питья из местного источника, отличающуюся своей прозрачностью и холодностью, его считают целебным. По всем аллеям полно гуляющих, в особенности, молодых людей, приезжающих специально к этому дню из других мест выбирать невест, как на «хыдрынезе», и барышни потому же гуляют в лучших своих нарядах. Но бывает в иной год, откуда ни возьмись, поднимается гроза, начинает лить дождь, все аллеи наполняются ручьями воды, грязь, некуда деваться, начинается суматоха, женщины попроще снимают башмаки, идут по грязи босые, подняв на голову юбки, чтобы защитить платье, и все празднество пропадает.

В церкви идет служба, сад соединялся мостом, перекинутым через реку Темерник. От моста поднимается длинная каменная лестница с площадками, ведущая на холм, на котором возвышается церковь. Публика идет бесконечной лентой: одни поднимаются по лестнице к церкви, другие спускаются к саду, образуя красивый вид.

В 1859 году приехал в Нахичевань на короткое время фотограф. Это было ново. Все дивились диву, что посредством солнечного света он делает портреты людей и очень похожие. Все богатые кинулись наперебой сниматься. Отец с матерью и я с ними. Портреты он раскрашивал акварелью очень искусно и выпускал в круглых, резных, золоченых рамках одинакового типа. Брал за это по 30 руб. Портрет этот хранится у меня и теперь. На этом портрете я, мальчик 6-ти лет, снят в русской безрукавке, надетой поверх шитой по-русски рубашки, с высокой ямской шляпой в руке и с хлыстом. Этот костюм отец привез мне из Москвы, причем привез также парик под кружок, который надевался под ямской шляпой для полноты формы ямщика. У меня всегда волосы коротко острижены бывали. Вот, в первый раз меня одели и повезли в Хыдремо в костюме и парике. Мальчики, впервые увидев такой костюм, сперва окружили и любовались, а потом нашлись такие, что меня знали и пуще стали вглядываться и еще вчера меня знали с остриженными волосами, а тут длинные черные волосы в кружок. Стали называть: «Да ведь это Шагин, когда могли так вырасти волосы?». Нашелся смельчак, попробовал и стянул парик с головы, и шляпа полетела. Толпа гикнула, захохотали, я в плач пустился. Кончилось тем, что пришлось шляпу надеть без парика, и с плачем, сконфуженным, вернуться домой. Я после этого парика больше не надел ни разу, и он долго валялся дома. На портрете этом характерен костюм матери, ей было тогда 32 года, отцу – 46 лет. На голове матери шелковая с цветочками повязка, какую носили у нас все замужние женщины, на плечи надета визитка малинового бархата, шитая шелком, с широкой бахромой, на каждой руке по золотому браслету. Эти браслеты работались в Нахичевани из червонного золота, массивные, панцирной работы, в 3 ряда, соединенные широкой пряжкой. Весил каждый 30 – 35 зол. 94 пробы. Затем пояс черного бархата, шитый жемчугами и с пряжкой такой же работы, как браслеты и с бриллиантами, серьги длинные, алмазные, платье шелковое с широкой юбкой по тогдашней моде.

Пояс бархатный, вышитый жемчугом, я хранил, как фамильный предмет, ибо шитье было работой самой матери, когда она была невестой, и держал эту вещь вместе с другими ценностями в сейфе Рост. Общ. Вз. Кред. (но в 1920 г. ее изъяли).

В годы моего детства мостовых в городе еще не было, фонарей – также. Первые мостовые появились в 1863-64 г.г. во время главенства Гайрабетова, и то только от Собора к Ростову. А потому, весной и осенью после дождей грязь на улицах была ужасная. Езда была тяжелая, колеса грузли, и только на простых дрогах, порожняком можно было ехать, а грузовое движение было немыслимо. Поэтому шли больше пешком, по доскам, перекинутым вдоль улиц и на переходах и по набросанным камням. Ночью же шли с фонарем в руке.

В дни именин отца с утра до глубокой ночи обе лошади из упряжи не выходили. Рано утром – в церковь и обратно, затем начинали собирать близких родственников, сестер и мать матери, затем племянниц отца, дальне к вечеру двоюродных сестер отца и т.д. до 9-ти часов вечера. А когда у кого есть своя лошадь, то приезжали на своей, у кого же нет, то непременно приходилось посылать лошадь, иначе это была бы обида. Извозчиков по городу еще не существовало. Ужин окончился, надо тем же порядком развозить обратно, это тянулось до 4-х часов утра. Близкие же оставались ночевать и утром в 9 часов опять приходилось развозить.

Кроватей не было, мы сами спали все на полу, расстилали ковры, на которые клали пуховые перины. Для этих перин имелся большой широкий шкаф, куда утром убирались все перины и ковры. Кто же оставался ночевать, располагались, кто куда попал, не раздеваясь, на диванах, скамьях и т.д. Меблировка комнат тогда была несложная, на первом месте у окна тянулась во всю стену скамья в 1 аршин шириной, покрытая персидским узким и длинным ковром, по углам по 3 подушки. Затем комод, диван, сундук, посередине небольшой стол и несколько стульев. Гардеробы и шкафы начинали только появляться, а также мягкая гостиная мебель, шифоньерок тогда еще не было, были трюмо и стенные зеркала. Вместо буфетов были неглубокие, высокие шкафы со стеклом для хрустальной посуды с выпуклой, откидывающейся посередине крышкой, открывающиеся внутренние выдвижные ящики, под этим нижняя часть такого шкафа и три выдвижные, более глубокие ящики, как комод для платья.

Под длинной скамьей у окон, имелись вделанные ящики, выдвижные, для белья, обуви, детских костюмов и прочего.

К 1860 году стали появляться у некоторых фортепиано, а также рояли и пианино. Обеденных выдвижных столов не было, а были складные стойки, на которые накладывались длинные доски, а после ужина выносились в чулан. Начали появляться дубовые столы с откидными боками. Угловые столы и круглые ставились по углам комнат, на них ставили подсвечники или шандалы со свечами. Картины большею частью гравюры или лубочные, портреты героев Севастопольской войны и эпохи наполеоновских войн, виды Лазаревского института или семьи Лазаревских портретов.

Иконы небольшие, больше вывезенные из Иерусалима на дереве, писанные без кивот зачастую. Часы – с гирями в длинных футлярах, или с кукушкой, позже стали появляться круглые с пружинным ходом. Ламп еще не было. Подсвечники – медные, тульские, а где побогаче — московской работы. На стенах — такие бра или бронзовые штампованные шандалы. На окнах широкие мраморные вазы с крашеным табаком. Акциза и бандеролей пока не существовало, курили из трубок с длинным чубуком. Курение и нюхание табака были прерогативами престарелого возраста. Старухи, в особенности «Гаджи-мама» и духовные лица табак нюхали, и всегда при себе носили маленькие серебряные табакерки. Папирос готовых не существовало, а крутили папиросы сравнительно, кто помоложе. На окнах растений и драпировок почти не существовало. Мебели у богатых были ореховые или из красного дерева с бронзовыми украшениями в стиле «ампир» или «рококо». Так как еще не существовало клубов, театра и других общественного характера собраний и зрелищ, то общения нахичеванцев происходили лишь в семейных кругах и, вследствие своей замкнутости, нахичеванцы чуждались иногородних, перероднились между собой, женясь и выдавая дочерей только за нахичеванцев. Женить не на армянке или выходить замуж не за армянина было не в порядке вещей, и на таких смотрели косо, как на чужих, называли «дусацы, дангалах, мерелимисуды», а к армянам католикам еще строже относились, называя «дзукудох», т.е. в пост рыбу употребляющий. Армяне григориане во время поста рыбу не употребляют. Поэтому семейные вечера, именины и проч. всегда многолюдны и оживлены. Старались на этих вечеринках собрать всех родственников без исключения. Раз собрали 20-30 семейств, самому придется бывать на 20-30 вечерах.

Поводов для посещения родственников, кроме именин, была масса: приезд главы семейства из поездки, рождение ребенка, выздоровление после тяжкой болезни кого-то из членов семьи – всё это было поводом к посещению, чтобы сказать «ачктлус», что значит в буквальном переводе «глазам свет», желая поздравить с радостью. При переходе на новую квартиру, т.е. на новоселье, говорят «баровнстис», новое платье – «баров чакныс», т.е. носи на здоровье. Засватали кого, получил ли повышение какое-то, затеял ли новое дело, приходят с пожеланием «барисааты», т.е. «в добрый час». Умер кто, хотя и не из семьи, а боковые родственники – «дукшад абрик», т.е. «да живите долго», а если про глубокого старика, говорят, то «дарикаглояды», т.е. «доживите до его лет». Заболел кто из близких, опять надо посетить «гиванд ды», т.е. «на свидание с больным». Словом, по всякому поводу считалось необходимым делать визиты. На Пасху и на Рождество мужчины в первый же день делают визиты буквально ко всем родственникам и, в особенности, к крестному, почетным лицам, духовнику своему. А женщины, начиная со второго дня, в течение всей недели, распределяют свои визиты к близким родственницам. Именины праздновались только у мужчин, женщины тогда не праздновали, позже, с семидесятых годов начали праздновать. Рождения тоже не праздновались. Именины же праздновались очень торжественно. Заказывалась обедня, затем панихида по родителям. Из церкви священники приходят на чай домой. Затем начинаются визиты мужчин с 11 ч. до 2-х, родственников и знакомых. В зале накрыт стол со всевозможными закусками, винами и водками, в 12 часов – пирог, а до того подают кофе. После ухода родственников, хозяйка, провожая, просит вечером пожаловать со всей семьей, переименовывая всю семью его и детей. Вечером в 8 часов собираются, все рассаживаются, – мужчины отдельно, женщины отдельно, подается чай, который пьют, держа на руках блюдца, позже стали к столу сажать за чай, потом открываются ломберные столы, мужчины – за карты, а женщины – за лото, иногда и за карты. Хозяева стараются всех усадить, чтобы не было скучно, мужчинам разносят пунш, женщинам – варенья, конфеты и пр. Затем открывается закусочный стол, к которому подходят сперва мужчины, а потом женщины. Вечер заканчивается ужиномк 3-4-м часам утра. К чаю подавались сухари домашнего приготовления и кренделя, густо посыпанные сахарной пудрой, лимон или сливки. Варенье к чаю не полагалось. А по окончании чая, начинали разносить всем варенья в таком порядке: по два сорта на подносе, причем, обычно каждый брал один сорт ложкой прямо в рот, а не в блюдечко. Сперва варенье из роз и вишен, потом, во вторую очередь – крыжовник и абрикос, в 3-ю очередь – груши и айва, в 4-ю очередь, апельсиновое и цедра или лимонное. Затем соты (медовые) и каймак. Затем «хурабья и бадемов мезе», домашнего изделия, состоящие из муки, масла, сахара и из миндаля и яичного белка, особого приготовления пирожные. После этого – конфеты на большом подносе врассыпную: леденцы, мармелады, карамели разные с картинками. Конфеты обыкновенно гости брали и в карман, говоря, что это детям, это сплошь и рядом считалось в порядке вещей. За ужином яблоки тоже брали в карман, детям, остающимся дома, клали под подушку, в награду, что соглашались оставаться дома. После конфет у некоторых разносили также и соленую закуску, у других позже, накрывали на стол, приглашали к столу.

Все, что описывается в этой главе, относится к эпохе до 1860 г., после чего, постепенно все изменилось. Ужин состоял всегда из отваренной осетрины, которая подавалась в горячем виде, или отварной индейки, жареное из птиц – куры или утки, или барашек, начиненный пловом, или шашлык. А если первое из индейки, то второе – рисовый плов с кишмишом и миндалем. На сладкое подавался пудинг или желе, а позже появились пломбиры или мороженое. Затем – фрукты – яблоки, груши, апельсины.

Мужчины вначале пили водку, а за ужином – вино, мадеру, херес, и больше всего – Санторинское, которое привозилось греками, донские вина: цимлянское, раздорское и проч. Дамам подавалось только сладкое – кизлярское или прасковейское вино, каковое вкушали неполную рюмку по обычаю. Фруктовых и минеральных вод не было. Пиво и квас считались напитками вульгарными и на почтенных вечерах не подавались. До ужина мужчинам подавали пунш, состоящий из трети стакана кипятка с сахаром и лимоном, в который подливали ром по вкусу. Таких пуншей подносили без конца до ужина, по числу пуншей ценилось и достоинство вечера. У богачей приглашался на вечер играть оркестр на именинах и устраивались танцы.

 

Сергей Келле-Шагинов: История семьи из бывшего города Нахичевани-на-Дону в воспоминаниях ушедших поколений (Часть 2)

ВОСПОМИНАНИЯ ИВАНА МАТВЕЕВИЧА КЕЛЛЕ-ШАГИНОВА

ШКОЛЬНЫЕ ГОДЫ

В 1858 году, когда мне минуло 5 лет, после Пасхи, я стал ходить учиться. Сестры мои Наталья и Мания ходили учиться грамоте к вдове б. диакона Соборной церкви Тер-Мануиловой. Эта женщина обучала детей грамоте, конечно, только армянской, другой она сама не знала. Тем не менее, у нее было десятка два учащихся мальчиков и девочек в возрасте до 12 лет. Каникулов у нее не существовало, все лето ходили учиться с 9 до 1 часу дня. Класс состоял из 2-х жилых комнат, одна побольше в 3 окна на улицу, другая поменьше — во двор.

Во дворе было пристроено крылечко под крышей, где в жаркие дни все помещались, сидя на полу, скорчив под себя ноги. Учение состояло лишь в чтении, и старшие начинали только писать буквы. Армянская азбука на коленях трепалась и изнашивалась к концу, пока научишься читать по складам. Целые месяцы проходили над изучением алфавита «Айн, Бен, Ким и т.д.». Столько же требовалось на изучение складов. Почему из сложения «Айна» – «Бена» надо было произносить Аб, некому было объяснить, ибо преподавательница и сама того не знала, достаточно сказать, что по домашнему методу раньше двух лет не давалось чтение. Я все лето проходил, к зиме заболел, перестал ходить, следующую весну начал вновь учиться, зимой вновь заболел, за два лета едва научался плохо читать и некоторые молитвы армянские изучил наизусть. За эти две зимы я перенес все детские болезни: корь, скарлатина и пр.

Летом 1860 года отец пригласил учителя Аршака Хырджияна, вышедшего из Лазаревского института, который приходил к нам на дом учить всех троих ежедневно от 9-11 часов утра. Наталья скоро перестала учиться дома, поступила во вновь открытое училище Полянской, которое называли «пансионом» – жены арендатора аптеки Ганзена. Там, в этом училище она и закончила учение, продолжавшееся около 8 лет. Аршак же продолжал учить меня и сестру Манию. У него за два года мы научились читать и писать по-армянски и по-русски, первым четырем правилам арифметики, кое-каким стихам, и только. Осенью 1862 года отец меня определил к штатному смотрителю уездного училища Эдуарду Ивановичу Виссору, сперва полным пансионером, т.е. учился, столовался у него и жил за плату 200 руб. в год. Но мне, привыкшему к своему дому, где меня всячески баловали, оказалось это житье не по нутру, и я настоял, чтобы перевели меня на положение приходящего ученика. У Виссора я пробыл до июня 1865 года, когда и закончилось навсегда мое школьное образование в качестве приходящего, за меня платили уже 120 руб. в год, хотя я и обедал у него. Сестра же Мания в это время поступила во вновь открытую школу – женское училище 2-го разряда. У Виссора было всегда от 20-25 человек учеников, дети не только нахичеванцев, но и ростовчан и окрестных помещиков. Для памяти я перечислю своих товарищей по учению: из нахичеванцев – Каяков Давид Савельевич, Бабасинов Иван Мартынович, Попов Карп Никитович, Попов Минас Мануилович, Хлытчиев Маргос Яковлевич, Оберов Григорий Яковлевич, Хонгуров Карп Лукьянович, Балиев Алексей Павлович, Шиятов, Гайрабетов Аршак Карпович. Из ростовчан: Белелюбский (сын инженера), Рюмин (сын генерала), Дрюченко, Алексей Андреев, Лакидин, Зайцев (еврей), Олешкевич Генрих, братья Фронштейн Александр, Михаил (сыновья инженера), Быкодоров (казах), помещики Пеленкин и Денисов и др., которых не припомню. У Виссора мы проходили по русскому языку, словесность, грамматику, диктовку, переложение и сочинение. Арифметику всю и начали алгебру. Географию всеобщую и черчение карт, русскую историю, чистописание и рисование. Французский, немецкий и армянский языки, армянский Закон Божий. Преподавателями были: Митин по русскому языку, Сакун Николай Михайлович по арифметике, Антонов – история и география, Ломбер, позже Изар – по французскому, Навасартьян, а позже Хазизьян по армянскому, Закон Божий преподавал священник Хачадур, а позже Саркис Махсумаджиян. Виссор преподавал немецкий язык, рисование и по всем отраслям заменял не явившегося в класс преподавателя.

Хуже всего шел у нас армянский язык при Хазизьяне, посадил за грамматику Чамчьян, заставил заучить слова «грапар», зубрили, зубрили до того, что забыли и то, что знали. Немецкий язык мне не нравился, но французский я любил. Всего лучше я проходил по арифметике. Задач трудных для меня не было. Географию я любил и, в особенности, чертить карты. Во время перемен ученики обязаны были между собой говорить только на французском языке и, если чего не знают, то спросить у надзирателя, которого то и дело закидывали, вопросом «comment François» и дальше жарили по-русски. Для контроля была установлена карточка, жестяной кружок, который передавался тому, кто заговорит не по-французски, и если за обедом у кого окажется карточка, то во время первого блюда должен стоять, и когда другие окончат есть, тогда ему подают.

Обед состоял из супа, жаркого или соуса и сладкого. В 12 часов на большой перемене всем давали по ломтику франзоли, и каждый гонялся за горбушкой. В 2 часа садились за обед и после обеда до 4-х часов – отдых, во время которого играли в мяч, в лапту, причем Виссор и сам, вместе с учениками, играл в лапту. С 4 до 6 часов – послеобеденные занятия, чистописание, рисование и черчение, и в 6 часов распускали нас. Начинали утром в 9 часов. Класс наш помещался в нижнем этаже дворовой части уездного училища. Уроки были расположены так, что когда кончалась перемена учеников уездного училища, тогда начиналась наша перемена и потому, хотя двор был один общий, мы не сталкивались с учениками уездного училища. Во дворе были приспособления для гимнастики, кто умел, занимался ими во время перемен. Учебники наши были: Хрестоматия Галахова, то же Паульсона, грамматика Востокова, География Смирнова, арифметика – Симашко, история Иловайского, французский Марго, немецкий – Топорова. Учился я охотно, отметки всегда 5 или 4, всегда шел первым учеником, рвение к учению было необычайное. Вечером, когда старшие забавлялись картами, лото или беседой, мы с сестрой Манией (которая тоже училась хорошо) готовили уроки, помогая друг другу и пока не сделаем всех уроков, не идем к старшим, как ни тянуло нас к ним. Бывало, утром, чуть свет, я вставал, зажигал свечу, и когда все еще в доме спят, я украдкой повторяю заданный урок, причем я очень любил забегать уроками вперед, для того, чтобы, когда учитель задавал урок, рассказывал о нем то, что я уже знал.

Метод преподавания у Виссора был таков: не ограничивались заданием уроков «от» и «до», а учитель читал каждый урок и объяснял в чем суть и мы усваивали как следует свой урок и понимали вообще для чего нужно учиться. Этот метод научил нас любви к учению и прилежанию. Все мои товарищи впоследствии при встречах вспоминали добром о Виссоре, как о добросовестном и знающим природу детей педагоге.

Виссор позже был переведен в Таганрог в гимназию преподавателем немецкого языка и до глубокой старости жил в Таганроге.

Мир праху твоему, мой добрый учитель!..

В мае 1864 года начались у нас впервые экзамены. Я готовился упорно и по всем предметам сдал блестяще. На экзаменах бывали родители учащихся у нас. Экзамен происходил торжественно, в актовом зале уездного училища и на последнем заключительном экзамене был, между прочим, инженер Фронштейн, который, заинтересовавшись моими бойкими ответами, задал целый ряд вопросов от себя по разным отраслям и, получив на все вопросы исчерпывающие ответы мои, встал из-за стола, подошел ко мне, взял меня на руки и поднял, расцеловал меня и, обращаясь к товарищам моим, поставил меня в пример, как нужно учиться, пожелав мне всякого успеха в будущей жизни. Я был маленький, тщедушный, худенький, а он высокий плотный мужчина, ему ничего но стоило меня поднять. Этот момент глубоко врезался в моей памяти, и я зачастую вспоминал впоследствии при разных моментах моей жизни этот эпизод.

После экзаменов Виссор, прощаясь со мной, выдал мне следующее: Свидетельство № 1. Свидетельство о поведении и успехах ученика Ивана Келле-Шагинова на I семестр 1864 г. Поведение – 5, по закону Божию – 5, по армянскому – 4 1/2, по русскому языку – 5+, по арифметике – 5, по географии – 5+, по французскому языку – 5+, по немецкому – 5, чистописание — 4 1/2. Домашние занятия — трудится очень усердно. Посещение классов: пропускает иногда уроки по слабости здоровья. Награждается за отличные успехи книгой 29 июня 1864 года. Штатный смотритель Эд. Виссор, Татиос Келле-Шагинов. Награду он дал мне одному, это была единственная награда на весь класс. Книга – в хорошем переплете на французском языке «Le magasin Pittoresque M. Edouard, Charton 1861, Paris. Надпись: «За отличные успехи, оказанные на экзамене в конце июня 1864 года при постоянно похвальном поведении награждается этой книгой ученик и пансионер Иван Келле-Шагинов. Штатный смотритель Коллежский асессор Эд. Виссор. Нахичевань на Дону, 5 июля 1864 года».

Еще в памяти моей осталось следующее: На Рождество 1863 года ученики, отпущенные на каникулы, были в сочельник приглашены к Виссору на вечер. Он недавно только женился в Риге на немке. Оказалось, что он устроил для учеников елку. Я, никогда не видевший елки, был приятно поражен, когда поставили нас в пары, в нашей тускло освещенной классной комнате, вдруг за дверью заиграли на рояле марш и, растворив двери нашей столовой, нам представилась ярко освещенная елка, вся увешанная золочеными орехами, гирляндами и восковыми свечами, пряниками и пр. Нам всем раздали фрукты, конфеты и пр., потом начались танцы, продолжавшиеся до 11 часов.

Вечер прошел шумно и очень весело. Это была первая елка в Нахичевани и в следующие годы стали многие устраивать у себя.

Жена Виссора Юлия Андреевна стала нам преподавать немецкий язык, а, когда родилась у них дочь Люся, то ее заменила сестра ее Аврора Андреевна. В 1865 году Виссор с женой и свояченицей со всем классом учеников снимались группой. Фотографию эту я храню. Летом, иногда, в хорошую погоду Виссор водил нас в экскурсию за город, верст 3-5 по балке, собирали бабочек, жучков и других насекомых для гербария. В сухую погоду ходили в школу пешком, а во время грязи ездили в экипаже: сперва я завезу сестру Манию в училище, а потом я – в свою.

В 1864 году открылся Коммерческий клуб, стали устраиваться бальные вечера. Это было ново для нахичеванцев. Бал, в котором хозяина нет, всякий, кто записался в члены, может бывать без зова. На балах по уставу танцующие должны были быть во фраках и в белых перчатках. Ну, раз во фраках, значит, были жилеты и галстуки и лакированные щиблеты. То, что ново было для нахичеванцев, вообще не ново было для молодежи, бывавшей в Москве. Город вдруг весь был охвачен этими, балами, дамы и девицы готовили новые наряды, платья декольте, чего тоже не бывало. Бильярд, открытый буфет, дамы на балу разносили конфеты, оршады и лимонады от дирекции; пошли новые танцы: лансье, мазурка, гран-рон; театральный большой оркестр из ростовского театра, семейные ужины после бала на особых столиках, лакеи во фраках, белых перчатках, поварские мению – все это на новый манер, не так обыкновенно проводились вечера у нахичеванцев, в большинстве по одному шаблону, одинаково у всех. Всей этой новизной был охвачен весь город, потекла новая струя широкой волной в жизни нахичеванцев.

По уставу полагалось обязательно в течение зимы устроить один платный маскарадный вечер в пользу инвалидов и один вечер для детского бала. Маскарадный или костюмированный бал, также было ново. Ряженые на масленой в масках ходили по улицам, заходили в знакомые дома, но бала, общедоступного для масок не бывало никогда. Наступил вечер маскарада. Из армянок никто не решался явиться в масках. Явились многие, но в обыкновенных бальных нарядах и без касок. Мужчины также были баз масок. Но из Ростова приехало много дам и кавалеров без масок, явились офицеры местного гарнизона. Начались танцы, и во время танцев один офицер, считая себя оскорбленным чем-то Карпом Кирилловичем Черчоповым, из местной золотой молодежи, вызвал его на дуэль, бросив перчатку. Это произвело страшный переполох в городе. Дуэль – невиданное дело для нахичеванцев. Пошли между матерями и сестрами ахи и вздохи, считая его, статского человека, заранее обреченного на смерть. Тут вмешались друзья Черчопова, которым удалось примирить и сенсацию эту затушить.

Клуб захватил умы не только взрослых, но и нас юношей-отроков. Весть о том, что детский бал назначен в четверг на Масленой, уже был известен за полтора месяца до бала и все стали готовиться к этому балу.

Поскольку по уставу требовалось танцующим быть во фраках и в перчатках, то все мы (и я в том числе) дали широкое толкование этому требованию устава. Спешно понашили все черные фраки, белые жилеты, белые перчатки и галстуки, лакированные щиблеты, а барышни в белых, тарлатановых, коротких декольте платьях, одетые как балерины, с завитыми волосами, украшенными цветами, в белых перчатках – словом, все явились в полном параде, как полагается, хотя было несколько смешно видеть мальчугана 11-12 лет во фраке, белом жилете и пр., вроде бала лилипутов. Я даже снялся после бала в фотографии во фраке, храню и сейчас. Бал прошел с полным великолепием, тянулся до 2-х часов ночи, мы воображали себя в этот вечер взрослыми и давали девочкам кружить нам головы.

Закончу эту эпоху семейным эпизодом. В 1861 году, сентября 7-го засватали сестру Наталию за Михаила Гаврииловича Магдесиева, который мальчиком был отдан отцу в лавку в Екатеринодар и вот, он постепенно из мальчиков дошел до старшего приказчика, и когда отец уезжал, то он оставался за хозяина. А перед этим отец сделал его участником в деле и засватал за него свою старшую дочь. Сентября 3-го 1862 г. была свадьба их. До этого в июле, он поехал в Таганрог к сестре Устинье Гавриловне Тащиевой и меня взял с собой. Мы поехали на пароходе «Императрица Мария». Это был первый пароход, который пришлось мне видеть. Город Таганрог мне тогда очень понравился, да и в самом деле он был в апогее своего процветания, как Градоначальство, которому был подчинен и Ростов. Благоустройством он выделялся. Прямые, длинные, широкие улицы, мощеные, с глубокими канавами для стока дождевой воды, по которым у всех ворот перекинуты мостки, все улицы обсажены деревьями, хорошие каменные особняки, газовое освещение. Громадный сад, масса публики, музыка в саду, широкие аллеи, тенистые деревья, скамейки в саду. Все дома чистые, оштукатуренные, выбеленные, хорошей архитектуры (дом Алшераки и др.). Мы гостили там два дня. Муж Устиньи Гавриловны Сергей Акимович Тащиев жил в своем особняке по Депальдову переулку, имел вместе с Гордановым табачную фабрику. У них было два сына: Яков, моих лет, и Иван, двумя годами моложе. Оба были очень резвые ребята, шалили напропалую, была еще дочь Мария 6-ти лет, очень живая и шустрая девочка, любимица родителей, впоследствии – моя жена. Эти два дня прошли для нас очень весело и на 3-й день, на этом же пароходе мы вернулись домой. После свадьбы сестры, они устроились в нашем доме, в нижнем этаже. У Магдесиева была мать, которая прожила у нас же с ними вместе.

В 1861 году отец привез из Москвы рояль и пригласил учителя музыки, некоего Вербицкого, который стал нас, всех троих, учить играть на рояле. Я месяца 4 учился, но эти гаммы и экзерциции мне не были по душе, плохо давались. Вербицкий же находил, что у меня нет слуха. Я предложил отцу не тратить понапрасну денег, я музыке не буду учиться, и оставил игру. Раньше, этого в 1859 г. приехал сюда учитель танцев, юркий венгерец, который набрал по Нахичевани учеников у богачей, в том числе и нас троих. Установили два дня в неделю танцы после обеда два часа, поочередно в домах то одного, то другого; например, у Гайрабетова, Клытчиева, Сав. Каялова, Маниэла Попова, Аджемова Николая Никитовича, Черчопова, Куинарева и пр. В дни танцев этот венгерец приводил с собой одного убогого скрипача, который пиликал нам польки, галопы, вальсы, кадрили, лансье, мазурку и аллянс, венгерку и пр. Всем этим танцам научил он нас в совершенстве. На каблуки надевали какие-то особые, шпоры. После этого, на всех свадьбах и балах, мы, вся наша компания, своими танцами особо выделялись и сделались предметом особого внимания присутствующих и задавали тон танцам перед взрослыми. Но с годами, одни повышли замуж, другие не встречались и умеющих танцевать по нашему не стало.

ДЕТСКИЕ ИГРЫ, ЗАБАВЫ, ТОВАРИЩИ

В детстве любил я играть в гайданы и довольно удачно. С годами накопил я их до 1000 штук, которые, по окончании учения, я подарил все своему двоюродному брату Овагему Мазлумьяну, которого, за его мягкий нрав я любил и дружил с ним, но он, к сожалению, вскоре умер. Играли мы и в мячи, которые имелись в продаже, кожаные, сафьяновые, набитые опилками, резиновых пока еще не было. Любил запускать летом бумажных змеев, которые у меня очень высоко летали, тем более, что запаса ниток у пеня бывало довольно. Запущу на улице, потом переброшу во двор и сижу, и прислушиваюсь, как у змея трещотка барабанит. Бывало, оторвется нитка, и мой змей куда-то вдаль улетает, но всегда возле меня были товарищи, которые толпой побегут, отыщут и принесут, будь он на крыше или дереве. Играли мы также в челики. Это были летние игры. Зимой же, как упадет снег, все со двора собирались в кучу и делали горку, которую в мороз обливали слегка водой, и с этой горки катались на санках, которые отец привез из Москвы. Не удовлетворившись двором, устраивали скат через ворота, поперек всей улицы. В известные послеобеденные часы собирались по соседству 8-12 мальчиков со своими санями, а у кого не было, то у меня были запасные сани, которыми пользовались те, у кого не было своих. Я устанавливал строгую очередь, по которой один за другим катались. У ворот всегда стоял, тоже по очереди, сигнальщик, который предупреждал, когда ехали по улице, чтобы не попасть под лошадь. В особенности, тогда было принято после обеда кататься. У всех нахичеванцев имелся какой ни на есть выезд, хоть плохая клячонка в 20-30 руб., вообще лошади, самые лучшие городские, выездные стоили не дороже 200 руб., содержание тоже стоило дешево, воз сена 250-300 руб., овес от 225 – 6 пудов. Лошадь каждому была нужна для вывозки воды с берега. И вот, зимой, в особенности на Масленую, все выезжали в лучших экипажах или санях, лучшей упряжи, нарядно одетые, кататься по главным улицам, всегда по одному направлению. Встретятся другие катающиеся, сворачивают, едут в ряд или цугом, дальше нарастает в партии несколько десятков саней.

Молодые, люди высматривают между катающимися девушек в невесты, стараются, если наметят кого, равняться с санями рядом. По тем улицам, где проезжают такие партии, из окон обитатели домов высматривают, кто на каком выезде, как одет, кто с кем едет и проч. Вот, чтоб не попасть под такую партию ставились у меня у ворот сигнальщики. Во дворе не допускались споры или ссоры, сквернословие, нарушение очереди, все это наказывалось потерей одной очереди, а в случае надобности и совсем исключением участия и предложением уйти со двора. На предмет повиновения всегда за спиной у меня был дворник или кучер для исполнения и потому всегда все проходило мирно. Но однажды со мной был такой случай. Против дома нашего, по переулку, была свалена большая куча камней, для какого-то строительства запасена. Тогда в обычае было при случае закупить строительный материал – камни и брусья – и свалить на улице, занимая половину улицы. Этому власти не препятствовали. Вот такая куча после первого снега послужила сделать горку, собрать окружающий снег, подравнять с уклоном – и горка готова. И такая горка была тем хороша, что продолжением ее служил естественный уклон переулка по направлению к Доку. Горка эта привлекла на этот раз много мальчиков, катающихся с других улиц. Попробовали установить очередь, но между мальчиками оказались строптивые, которые заспорили до драки, сопряженной со сквернословием. Я вмешался разнимать и пригрозил, что если не подчинится кто порядку пусть уходит. На это один из упорствующих ответил мне матом, по адресу моей матери. Меня это так взорвало, что я, стоя наверху горки, замахнулся на него веревкой с санями и угодил ими ему в губы; он закричал, и с окровавленной губой побежал домой, но мой поступок и меня так напугал, что я бросил катание и побежал во двор к себе. Отец был в отъезде, матери не было дома, во дворе в это время накладывал на чумаков товар в Екатеринодар компаньон отца, наш родственник Минай Никитович Капиков, которому я рассказал о своем дурном поступке. Он мне посоветовал впредь так не поступать, тем дело и кончилось, но в течение недели я более не выходил кататься с горки. Мальчик этот был Маргос Емельянович Каспеков, перед которым я считал себя вечно виноватым.

Также в моей памяти врезался следующий дурной поступок мой, именно: в глубине нашего двора, за сараем, была старая хата в 3 комнаты. В эту хату отец поселил, конечно, бесплатно, дьякона Нерсеса Бардахчъяна с семьей. Дьякона этого отец переманил из села Чалтыря в свою Федоровскую церковь, где отец был кантором. Переманил он его, как хорошего, благочестивого и трудолюбивого служителя церкви, для которого впоследствии выхлопотал священнический сан, принял на себя все расходы по освящению и первоначальному устройству его. По освящении его, выхлопотал ему приход в селе Топти (Кошкине), нарекли его при освящении именем отца Киркора Бардахчьяна. Поселенцам Топти новый священник их очень пришелся по душе и по ходатайству отца ему отвоевали возле селения несколько десятин земли, где он развел обширный фруктовый сад, при ближайшем содействии отца, снабдившего его деревьями, из разведенного им питомника при церковном саду Федоровской церкви, из этого ясно, что отец его любил и уважал, а вместе с тем, и семья наша относилась к его семье также. У него было два сына, Степан, годом старше меня, и Киркор, годом моложе. И как сверстники мы дружили и игрались всегда у себя во дворе. Отец любил птиц, которых во дворе водилось у нас много, куры и утки, в особенности. Для уток была вырыта у забора садика яма в I сажень в квадрате и 1/2 арш. глубины. Яма эта наполнялась водой раз в неделю и освежали воду. Яма служила прудом для уток, и ясно, что вода загрязнялась.

Вот мы, играя с Киркором, что-то не поладили, заспорили, игра наша расстроилось тем, что он раздосадовал меня очень. Спустя некоторое время, я предложил играть в жмурки. Играли мы так: он сзади меня закрывает мои глаза руками и водит меня по двору. Я должен угадать, в какой части двора находимся, и водит до тех пор, пока я не угадаю, тогда мы меняемся, т.е. я уже закрываю ему глаза и вожу. Вот, водил, водил я его по двору, пока он не угадал и подвел его к яме с водой и толкнул его в грязную яму. Он заплакал, закричал и, весь вымазанный в грязи, побежал, плача, домой. Это было в возрасте 7 лет, я тоже испугался и сконфузился, побежал домой. Отца не было в городе, матери рассказал свой скверный поступок. Киркора мать его обмыла, и он несколько дней не выходил из дома. Я также, мучась угрызениями совести, сидел в комнате и долго не мог успокоиться, пока, встретив его отца, не извинился в дурном поступке своем, и он нас помирил.

В чужие дворы я ни к кому не ходил, равно не водился с другими мальчиками на улице, исключая братьев Таманцевых, которые жили близко от нас. Только к ним я ходил, их было два брата, отца не было у них, была мать вдова, и сестра. Старший, Карп Сергеевич, был старше меня года на 4, младший Григорий, – был ровесник, мы с ним дружили всегда, до последних дней. Ни разу нам не пришлось ссориться потому, что всегда он был прекрасной души мальчик, и таким остался всю жизнь. Все, имевшие с ним впоследствии деловые сношения и вообще знавшие его, всегда помнят его ко всем доброжелательное отношение. Его давно нет на свете, но память о нем сохранилась навсегда. Мир праху твоему, добрый и сердечный товарищ мой!

Встречались мы также с Бахчисарайцевым. Он мне был ровесник. Встречались мы с ним, когда они приходили в гости к соседям, напротив нас живущим.

Раз как-то было, в день Благовещения 7-го апреля, собралось много мальчиков в Гостином ряду «Безестене», условились пойти на берег в Чорчоповсккй сад (где теперь завод Аксай), это было весной любимое наше место гулянья. Как водится, у мальчиков в карманах оказался табак, стали крутить папиросы и все закурили, воображая себя взрослыми. Запалил и Гриша, предложил мне тоже затянуться, я отказался, он пристал: «Чего церемонишься, не сейчас, так через год закуришь». Я упорствовал, он приговаривая – «а вот, закуришь!», повалил меня и стал совать в рот папиросу. Я вывернулся и твердо заявил: «никогда не увидишь меня курящим!». Этот незначительный случай имел на меня действие клятвы, и, помня это, я ни разу до сей поры в рот не брал ни папирос, ни сигар, несмотря на то, что и отец всегда курил и был любитель хороших сигар, которые имелись у него всегда в запасе. Не любил я сквернословие и разговоров мальчиков эротического характера, и избегал мальчиков, склонных к этому.

В то время вокруг Собора была большая площадь, застроенная со всех четырех сторон лавками Гостиного двора. Корпус лавок вдоль базара перерезан был в середине проходом к Собору. В этой части над корпусом был пристроен второй этаж, где помещалась кофейня «хаффе». Там подавали чай, кофе, закуски, играли в карты, показывали иногда китайские тени «харагез» и т.п. Это был прототип клуба, которого до 1862 года не было. Здесь люди узнавали все новости, заключались торговые сделки, была, своего рода, биржа, где могли встретиться знакомые.

Лавки по линии базара были с бакалейными и вообще со съестными припасами, лишь к западной части шли мануфактурные, против них, по переулку, шел особый параллельный корпус – шапочный ряд «Калпакчи». С угла, заворачивая к югу, были обувные, далее опять бакалейные Чораева, Асвадурова и др., заканчивался корпус на Соборной улице, мануфактурой «Ногай Карабета», перешедший к зятю его Баронову. Затем, от Соборной на юг шли мануфактуристы с папскими товарами бр. Назаровы, Богос Таманов, зять Тер Богоса, муж Марфы Павловны и др. Рядом параллельный корпус по переулку начинался винной торговлей Хачука Титрова, оптовая мануфактура Сергея Ивановича и Кирилла Ивановича Чорчоповых, Григория Карпова, Салтыкова и Мардироса Мясникова и кончалась виноторговлей Якова Богдановича Черчопова. Затем, по Георгиевской улице шел ряд мелких лавочек кустарей, сапожников, золотых и серебряных дел мастеров и затем «Безостен», корпус каменных лавок в два ряда лицом к лицу, с мощеным проездом посередине, освещаемых крытыми стеклянными по всей длине корпуса фонарями. Причем в сторону Георгиевской улицы лавки выходили в два этажа с чугунными колоннами. Для подвоза и вывоза товаров, для подъезда телег по оба конца коридора были устроены съезды. Тут помещались крупные оптовые галантереи: Савелий Козлов, Иван Чубаров, Барон Батыров, Братья Хазизовы, Артемий Яблоков, Бедрос Шербаронов, чайная торговля Якова Матвеевича Хлытчиева, мануфактура братьев Карпа и Ивана Емельяновых, Когбатлиевых, суконная торговля Каспара и Ивана Салтыковых и др. На углу Георгиевской и 25-й линии – виноторговля Николая Никитовича Аджемова, в особом от корпуса помещении, а в верхнем его этаже была кофейня для более интеллигентных лиц. Затем позже оно занято было галантерейной торговлей братьев Хазизовых и Федора Балиева торговым домом. От «Безестена» по направлению к северу шел ряд небольших лавочек мелочными товарами и аптекарскими, назывался «оттар-ноц». Эти «оттары» заменяли аптеки, торговали всякими лечебными средствами, травами, каплями, мазями, эфирными маслами, слабительными средствами и пр. К ним ходили со своими недугами больные и находили средства, облегчающие их болезнь. Между ними был и отец Серафима Христофоровича Арутюнова, сумевшего при своей скудной торговле дать высшее образование сыну, который до своей кончины был выбираем бессменно секретарем Городской Думы и играл выдающуюся роль и как гласный во всех городских делах, своими талантливыми составлениями бумаг отстаивавший во всех высших учреждениях и печати интересы городского населения.

Серафим Христофорович Арутюнов учился и кончил Халибовское училище, потом окончил юридический факультет Московского университета действительным студентом и кандидатом прав и, вернувшись в Нахичевань, был избран секретарем Думы. Через некоторое время, он открыл в Нахичевани типографию, которую, расширив, перевел в Ростов и основал газету «Приазовский Край», сделавшуюся самой крупной краевой газетой, впоследствии, на акционерных началах. Далее, на север от Соборной улицы шел корпус ремесленников до базарной площади. Тут были цирюльни, жестянщики, слесаря, ведерники и пр., кончалось бакалейной торговлей на углу базара Авака Пахалова.

Торговля в то время в Нахичевани процветала, это был центр для всего округа. За 200 верст приезжали покупать мануфактуру, галантерею, кожаные товары, папки и пр. в Нахичевань. Из Ростова, Аксая за каждою мелочью ездили в Нахичевань. Весною, в половодье, на барках привозили посуду фарфоровую, фаянсовую, хрустальную, чугунную, глиняную, открывали по спуску временные балаганы и бойко, в течение месяца расторговывали все и уезжали. Покупали щепной товар, колеса, ободья, дрючки и пр. Но главный оборот был зерно, шерсть, овчина, льняное семя и пр. сырье. Его ссыпали и заготовляли в Нахичевани, а грузили для экспорта в Ростов, т.к. все иностранные негоцианты свои конторы основали в Ростове и их наши «дальновидные» главари армяне, пользуясь привилегией, не дали места для таможни, а позже иностранным негоциантам, которые основались в Ростове, тут же основалось Казначейство. Были Окружного и Государственного Банка конторы, а позже целый ряд других банков: Азовско-Донской, Купеческий, Общества Взаимного Кредита, Городской Ростовский и пр., которые естественным образом перетянули из Нахичевани в Ростов всю торговлю, которая сосредоточивалась в руках тех же нахичеванцев, но в Ростове торговля нахичеванская замерла и постепенно вступила в зависимое от Ростова, положение. Я немножко уклонился от темы.

Говоря об играх и забавах, я любил играть в лото и изучил наизусть 4-5 карт и играл с закрытыми картами по памяти, и, вдруг кричу «лото» и открываю карты. Проверяют – оказывается верно. Это вызывало изумление многих: «Какая память!» Хотя иным это не нравилось.

СВАДЬБЫ, ВЕЧЕРА, ЗРЕЛИЩА

Описывая все время школьные годы, прежде чем перейти к следующей эпохе моей жизни, опишу свадьбы и вечера этой эпохи. Свадьбы в Нахичевани играли в жизни выдающуюся роль, в особенности, свадьбы богачей. Вообще, как только какая помолвлена, все подробности о женихе и невесте делались общей темой разговоров. Всех интересовало, какое приданое готовят родители дочери, какие бриллианты, какие вещи были надеты на невесте и пр. и пр. Всем этим интересовалась не только родня, но и совсем чужие. Какое угощение было на сговоре и пр. Узнавали, в какой час и в какой церкви будет венчание, чтобы хоть одним глазком взглянуть. Шли в гости к родным жениха или невесты, чтобы разузнать все подробности будущих приготовлений к свадьбе, а после венчания – такие же подробности о свадьбе, об угощениях и бале. Ходили к родным своим, жившим поблизости от невестиного дона, чтобы из окна посмотреть на свадебный кортеж. Сколько карет или колясок было, кто как одет, и как много гостей сопровождало свадебный кортеж. Мало того, вечером, во время бала целой толпой собирались на улице и разглядывали в окна, что там делалось. Иногда забирались в парадный ход и, стоя у входной двери, наблюдали происходившее внутри, и не только чернь это делала, но и почтенные хозяйки. Это было в порядке вещей. Я любил бывать на этих свадьбах, куда меня, как единственного сына, брали с собой, в то время как сестры оставались дома.

Все эти свадьбы глубоко запечатлевались в памяти навсегда.

Начну описывать по порядку с самого дальнего, какие только помню. Первую помню свадьбу тети Гаяне, младшей сестры матери. Мне было тогда пять лет. Вышла она за Серопа Пончиева «дун песа», т.е. жениха в дом взяли. Дед мой, был жив, помню этого благочестивого старца, свыше 85 лет, высокого роста, худощавого, с длинной седой бородой и такими же усами, с длинными, почти до плеч, черными волосами без седины и черными густыми бровями, богобоязненного и очень религиозного. Дом их деревянный, пять окон, состоял из трех комнат. Гаянуш была последняя, шестая дочь и старики оставались одни. Хозяйство в доме вела Гаянуш и потону жениха взяли в дом, тем более, он торговал в Кубанской области, в станице, и наезжал сюда временно. Вскоре после свадьбы погорел и остался ни причем. Страхований тогда не существовало. Некоторое время он был без дела и без копейки. Отец мой пристроил в Мел. Салах его, он там с помощью отца открыл постоялый двор, который его, было, устроил хорошо, но как-то, через два года случилось несчастье, он попал под лошадь, у него образовалось ущемление грыжи, пришлось его лечить довольно долго, дело его замерло, пришлось опять вернуться в Нахичевань. Опять без дела. Отправили его в Екатеринодар в лавку отца продавцом. Но и там долго он не продержался, вернулся в Нахичевань опять. Тут удалось поставить на городские весы, которые прокормили его до его смерти, последовавшей через 5-6 лет. Свадьба тети была самая скромная, дед доживал свои остатки, Пончиев же тоже был человек скудных средств.

Позже помню свадьбу моей кузины Марицы Хаджиевой. Вышла она за Лазаря Ивановича Беделова, мануфактуриста из Екатеринодара. Кузина Марица была моя любимица. Раз, я помню, когда мне было 5-6 лет, она у нас гостила дня два подряд и на третий день собралась домой. Я.упрашивал не уходить, но безуспешно, она уселась в экипаж и выехала за ворота. Я побежал за экипажем и конечно отстал, все крича чтобы она вернулась, но за углом потерял след. Этот случай она всякий раз напоминала мне при наших встречах, до настоящего дня. Позже была свадьба Никиты Ивановича Беделова, брата Лазаря. Он женился не другой кузине моей по матери, на дочери Туладжи Бедроса Шарбаронова. Обе свадьбы были сравнительно тоже скромны и ничем не выдавались.

Года через два было обручение четвертой кузины Ольги Павловны Хырджиевой за Карпа Ивановича Чахирова, тоже мануфактуриста из Бахмута. Это обручение было многолюднее и более на широкую ногу обставлено, ибо у жениха было много сестер, и довольно состоятельного круга: Доникова, Короткова, Чахмахова, Растакеса и много другой родни понаехало. Через некоторое время летом сыграли свадьбу. Так как свадьба ожидалась быть очень многолюдной и дом Тер-Богоса окажется тесным, то в обширном дворе его раскинули большую палатку и обеденный стол был в палатке накрыт. Тратил на свадьбу жених, как богатый, вся свадьба была, с изысканной роскошью, хороший оркестр и на дворе зурна. Свадьба прошла очень шумно и многолюдно, гуляли до утра следующего дня, когда были устроены скачки с призом. Дистанция была «орта-оба», большой курган по монастырской дороге на 4-й версте. Скакали несколько лошадей. Доскакавший получил отрез шерстяной мануфактуры, который, перекинув через плечо, с триумфом повез домой.

Позже была свадьба Карпа Кирилловича Черчопова. Это была одна из богатейших свадеб, было два оркестра, музыка Ивана Михайловича и театральный Виттека. На этой свадьбе была вся нахичеванская знать, лучшие наряды, лучшие бриллианты, кареты, коляски, вереницы фаэтонов, танцующие, все во фраках и в белых перчатках, как и дамы, цветы, букеты, самое роскошное освещение во всех окнах по две свечи, на улице кругом дома плошки, бенгальские огни, зурна. Столы сервированы во всех комнатах обширного дома, масса лакеев во фраках и белых перчатках, стол поварской, лучших поваров, вина всякие, вплоть до шампанского. Эта свадьба, можно сказать, была первая московского типа, ничего старинного, национального, кроме зурны для уличной толпы. Вместе с тем, она оказалась на переломе перехода свадебных порядков с традиционных национальных на новые, европейские или вернее, московского типа.

Перед этим была еще свадьба Мануила Акимовича Ерицпехова, который женился на двоюродной сестре моего отца. Он тоже из Бахмута, торговал галантерейными и бакалейными товарами. Свадьба была средняя, тоже была устроена во дворе, в палатке, как у Чахирова. Этого Ерицпехова отец очень любил, и он действительно был очень милый человек.

Мая 7-го 1864 года сестру мою Маню помолвили за Павла Ильича Серебрякова (он же Гюмюшлиев) и по этому случаю была устроена шикарная вечеринка. Эти Серебряковы недавно переехали в Нахичевань и одним кварталом от нас дальше выстроили хороший особняк и считались новыми богачами, а за спиной его стоял другой новый богач Мартын Захаров Бабасинов, родственник Серебрякова (впоследствии тесть Мин. Ил. Балабанова). И родители мои решили лицом в грязь не ударить, вечер устроили шикарный. Взяли лучший оркестр из Ростова Ив. Мих., взяли поваров из Ростова, которые за два дня готовили всякие оршады, лимонады, майонезы, заливные, бланманже, желе и пудинги, мороженое (благо льда в ледниках было много). Садик развесили цветными фонарями, вокруг дома и во дворе горели плошки, внутри – канделябры на столах и стенах, на окнах по 2 свечи. Все горело. Гостей они привезли много с собой и с нашей стороны вся наша родня была. Танцы и гулянье происходили до утра, а потом гуляющие с музыкой перешли к жениху и там гуляли до полудня. Словом вечер удался вполне по первому разряду к удовольствию родителей. Мание было только 13 лет и 4 месяца и пришлось ждать до 16 летнего возраста 2 года и 8 месяцев. Свадьбу сыграли 30 января 1867 года. Жених наш торговал в Ставропольской губернии в станице Воронцовской мануфактурой и другими товарами. За этот промежуток до свадьбы приезжал не раз.

Чтобы закончить эту главу, скажу несколько слов о зрелищах. В Нахичевани в то время не было ни театров ни цирков. Приезжали иногда странствующие комедианты, давали представление в устраиваемых временно балаганах. Афиш не было, а они в день спектакля в разряженных нарядах верхами ездили по улицам, клоуны на осликах. Это заменяло афиши.

Раз как-то приезжал собачий цирк. Масса собак разных пород, дрессированных исполняли разные номера. Меня, как мальчика, очень забавило, что собаки так чисто исполняют свои номера. Затем группа молодых людей, армян местных, в доме Карпа Алексеевича Чернова заняли довольно обширный зал и стали давать представления на армянском языке. Играли они довольно хорошо и привлекали публику, полный зал. Пьесы, насколько помню, были: Аршак II, Каин и Авель, Медзи Вартан и др. не помню. Играли любители: братья Арцатбаньяны, Абраам и его старший брат, имя не припомню, живописец Лусегет, Хорозян и другие. Декорации писали сами, бутафория вся была делом любителей самих. Равно и костюмы, освещение свечами. Эти любители заложили зародыши будущего общелюбительского драматического театра.

В ЦЕРКВИ СВ. ТОРОСА

В 1857 году отец был выбран ктитором Федоровской церкви, которую он нашел в состоянии близком к развалу. Крыша протекала, купол сгнил, рамы развалились, штукатурка наружная и внутренняя готова была совсем обнажить стены и т.п. В 1858 г. в день престола церкви в первую субботу первой недели поста, по окончании обедни он пригласил всех присутствующих прихожан и священников своих в себе на дом на «мабаз». Усадив всех за стол, во время обеда отец изложил положение церкви, требующей капитального ремонта, чтобы не допустить полного развала, а для этого нужны деньги. Он заявил, что для начала он подписывает свою долю в сумме 1000 руб., за ним подписалось еще несколько лиц по 1000, другие, сколько кто мог. Образовалась сумма около 7000 руб., с которыми он начал ремонт.

Переделал весь купол, рамы, штукатурку внутри и снаружи, всю крышу исправил и окрасил, железные двери новые навесил, на окнах – железные решетки, пол перемостил. Сделал новый иконостас резной работы, по всем стенам такие же иконостасы; резчиком позолотчиком Ремизовым были исполнены по рисункам, которые отец раздобыл сам.

Ездил в Аксай к художнику Ардалиону Ивановичу Золотареву, который написал новые иконы на алтаре и на боковых иконостасах по образцам и сюжетам, по которым отец давал ему задания, изучая характер и историю того святого, которого изображали, распределили в известном порядке, какой иконостас где должен быть. Выписал из Таганрога очень искусного художника амфрейльных работ, который окрасил всю внутренность церкви. Словом, разукрасил всю внутренность церкви с большим вкусом и изяществом.

Вся эта позолота, иконостас, алтарь и живопись стен до настоящего времени, более 50 лет, и сейчас все сохранилось в том виде, как было. Собранных в первое время денег не хватило, а многие, которые не участвовали ранее в подписке, видя в какое состояние приведена церковь, благолепие ее, пожелали вносить свою лепту, деньги стали самотеком приходить к отцу, давалась возможность не останавливаться в своей работе. Снаружи церкви переделал каменные лестницы, впоследствии поставил каменную ограду вокруг обширной площади. Этого мало. Совместно со священником Тер-Кеворком Балабановым раскинул громадный фруктовый сад, который одно время был лучшим местом гулянья. По праздникам целыми семьями с самоварами приезжали чай пить, за особо устроенными для этого столами и скамьями. Сделал новые кресты на куполе и колокольне, позолота которых держится до сих пор. Покрасил пол в церкви. В результате построил за свой счет обширное здание для школы на северо-западном углу площади. В общем, он служил 22 года, и за время службы все обновил и, умирая, завещал навесить новый набор колоколов, что пало на мою долю исполнять и что сделано. Во время своей службы каждое воскресенье обязательно бывал в церкви и ходил сам с тарелкой в пользу церкви, всегда кладя сам свою лепту на тарелку. Меня он тоже всегда брал в церковь, и когда он шел с тарелкой, сзади него я тоже ходил с тарелкой в пользу Сурб Хача. И все, что я собирал, я записывал в особую книжку, которую отец мне дал для этой цели. И когда соберется известная сумма, то бывая в Сурб-Хаче, я возил свою книжку, сдавал, по книжке тамошнему старосте. Книжка эта была первой у меня счетной книгой, и я ее храню и сейчас на память. С тарелкой я ходил с 1860 по 1864 год неукоснительно.

ПОЕЗДКА В ПЯТИГОРСК

Учение мое 1865 годом закончилось. Уже несколько лет мать болела ногой. Наш доктор Ткачев прописал ехать в Пятигорск на серные ванны. Стали готовиться ехать и в начале июня на своем тарантасе выехали на почтовых. Поехали отец, мать, я и сестра Лиза 4-х лет и Мартын Захарович Захаров, который был у нас приказчиком по табачному делу, в компании с его отцом. Захаровы содержали тройку лошадей для дела. На этой тройке они весной ездили в Ромны и по окрестным помещикам, собирали русскую махорку, закупали крестьянское рядно для упаковки шерсти, грузили их на чумаков для доставки сюда. Махорку частью продавали тут на ярмарке, а частью развозили по ярмаркам Екатеринодара, Ставрополя и Георгиевска, где и допродовывали все без остатка. Для этих поездок им и нужна была тройка. Рядно же продавали в Ростове конторам шерстомойных заведении: Маврокордато Имес. и К, Драшкевич, Сканави и др., которые мытую шерсть отправляли за границу. Выехали мы из дома на своей тройке. У нас был кучер, лихой наездник у помещиков. Он повез нас до Аксайского плашкоутного моста обыкновенной рысцой, выехав на дамбу, на которой шоссе прекрасно содержалось, как пустил тройку, подбадривая лошадей, как заиграли мелкой дробью колокольчики и бубенцы на лошадях и я, сидя на козлах рядом с кучером, одетым в красную рубаху и в плисовую безрукавку, пришел в полный восторг от удовольствия лихой езды. Наш тарантас летел по гладкой укатанной дороге и мы быстро доехали до Ольгинской почтовой станции, своих лошадей отпустили, сами остались ночевать, заказали самовар и на открытом балконе, при прекрасной погоде напились чаю, после чего расположились в тарантасе спать, а утром, чуть свет, выехали дальше, все время на почтовых лошадях.

Дома у нас остались бабушка «Гаджи-Мама», сестра Наталья с мужем и свекровью и сестра Мания. Все столовались до нашего приезда вместе. А сестра Мания была уже засватана. До Пятигорска ехали мы долго, дней семь, по ночам не ехали, заезжали в село Егорлыцкое (Лежанка), там отец в компании с другими имели арендованную землю, которую эксплуатировали через приказчика. К нему мы заехали на несколько часов, вернее переночевали. Далее, мы имели остановку в городе Ставрополе, приехали в полдень, а выехали на другое утро. Хороший, большой город, много хороших магазинов, вообще, смутно помню, что мы там ели очень хороший шашлык, гуляли в Ботаническом саду, мощеные улицы, много зелени и прочее. Я подробно записывал на каждой станции, название станции, расстояние до следующей, сколько лошадей, изучал по вывешенной таблице на стене каждой станции описание почвы и прочее, но запись эта не сохранилась. Наконец, приближаясь к Пятигорску, мы были поражены величием гор, сперва Змеиной, Бештау, наконец, Машука. В Пятигорске мы сняли комнаты во дворе доктора Смирнова у Горячей горы вблизи Елизаветинских ванн. По рекомендации Ткачева обратились к доктору Витману, очень уважаемому здесь врачу. По его предписанию мать утром и вечером принимала внутрь Елисаветинскую воду и тут же принимала ванну. Утром и вечером, в известные часы в Галерее Елисаветинских ванн играет оркестр, и масса публики гуляет, распивая прописанную порцию воды. День проходил на гулянье по бульвару, или в цветнике бульвара, или по Горячей горе, у склона коей находилась наша квартира. С Захаровым и отцом мы два раза взбирались на Машук, оттуда любовались окрестностью на десятки верст и, главным образом, панорамой цепи кавказских снеговых гор, возглавляемых Эльбрусом и другими вершинами. Ходили очень часто у Провала, ездили в Грот Провала, ходили к Гроту Лермонтова, любовались видами с Горячий горы, окрестностями.

В то время за Михайловской галереей дольше до самого Провала никаких строений не было, также на Машуке и на Горячей горе. Преобладающий элемент лечащихся в Пятигорске, были военные с Кавказа, лечащиеся на казенный счет. Партикулярных больных было сравнительно мало. Кроме Елисаветинских, Михайловских, были ванны Николаевские, Серно-щелочные, Сабанеевские, Ермиловские ванны. Масса ветеранов Севастопольской войны на колясках, безногие, паралитики, калеки и прочие, приезжающие с семьями. Базар обширный. В базарные дни много колонистов немцев с окрестностей. Дома преимущественно одноэтажные. Три этажа — лишь казенная гостиница, военный госпиталь и т.п., частных 2-хэтажных попадалось мало. Ни железной дороги, ни трамвая еще не было. Ванны были обложенные кафелем, пол из плиток. Жизнь вообще была не дорога, провизия дешевле была, чем у нас. Торговля вся сосредоточивалась на базаре. Гостиниц былой мало, обходились казенной. В Ессентуки, Кисловодск и Железноводск ходили дилижансы, сообщение было извозчичьими парными фаэтонами, колясками четверкой. Отец, устроив нас, уехал обратно домой, дела требовали его присутствия, через месяца полтора приехал вновь. После этого, когда лечение матери для укрепления требовало нарзанных ванн, мы поехали в Кисловодск на почтовых, в своем тарантасе. Там мы остановились в доме у самого моста, близ дома Зипалова против парка.

В то время существовали Тополевая аллея, Галерея с источником нарзана, не покрытая футляром, где нарзан весь кипел, не так, как теперь, Парк до Царской площадки, казенная гостиница. Начиная от дома Зипалова, никаких построек вдоль Ольховки не было. Это была пустошь, заканчивающаяся водяной мельницей по Ребровой Балке, всюду у склона Крестовой Горы пасся скот, нигде никаких построек не было, вся местность нынешнего курзала и линии железной дороги была пустой, на ней стояла почтовая станция с конюшнями. Ни Царской площадки, ни дороги к Красным и Синим камням ничего не было. Слободка существовала с мелкими хижинками. В казенной гостинице задавались танцевальные вечера, где офицеры со своими дамами отплясывали, а днем играли на площадке в карты.

Пробыв в Кисловодске 10 дней, где мать приняла назначенное число ванн и почувствовала полное выздоровление ног, мы тем же путем вернулись благополучно домой, где тоже нашли в доме все в порядке.

МОЁ ОТРОЧЕСТВО

Вспоминая с благодарностью училище Виссора, из которого я вынес поверхностное понятие о значении науки, я с грустью должен сознаться, что учение мое было подготовкой для восприятия научных знаний, но самих знаний в какой-либо законченной форме я там не мог получить. Все, что мог во мне вселить Виссор, так это любовь к учению, тяга к знанию, и в то же время у меня, как армянина, выросшего в своей семье, еще грустнее было сознание, что менее всего я знаю свой армянский язык. Даже грамматике армянской я не научился как следует у учителя Хазизьяна с его «Чамчьян Кераганутюном». Изучали годами слова «Грапар», не понимая ни цели ни значения их. Мало того, кончив учение, меня к армянскому не тянуло, а отталкивало, какое-то пресыщение «Грапаром» чувствовалось. Газеты и книги армянские печатались не на том языке, на котором мы привыкли говорить, а на «Грапаре» мало мне понятном и мало доступным для моего понимания слогом. Имелось «Константинопольское издание «Интумаран», которое я понимал и читал с удовольствием. «Богос св. Вергиния», «Ахпар Товмаса Днага» – все понятно, но этого для меня было мало.

У отца много было книг армянских на «Грапар». Пришлось приобретать знания какие-либо чтением русских журналов, книг и газет. Из журналов 70-80-х годов я читал больше всего с охотой «Отечественные записки», где статьи по политической экономии Головачева, «из деревни» А. Энгельгарта, Н. Михайловского статьи, романы Тургенева, Щедрина, Некрасова. Статьи я всегда охотно читал, как доступные моему пониманию. Газету «Голос» много лет получали, а также журнал «Неделя». Итак, 1865 годом закончилось мое учение и вместе с тем школьные годы, и на 13-м году жизни настала новая эпоха – отрочество.

Вернулись мы из Пятигорска во второй половине августа. Я уже не учусь, что мне дальше делать – не определено. Наступает вскоре сентябрьская ярмарка. Мартын Захарович стал ежедневно ездить на ярмарку, время брать место и строить балаган для махорки. Я тоже стал ездить с ним. Как раз в это время наш ростовский магазин стал перевозиться из города в постоянное наше помещение на ярмарке. Стали разбивать ящики и выкладывать товары, меня это заинтересовало, я стал усиленно помогать приказчикам, которые раскладывали товары по полкам. Я подносил им вынутые из ящиков коробки. Я уже теперь каждое утро приезжал и до вечера было у меня занятие. С приказчиками я обедал и таким образом втянулся и стал ночевать в лавке вместе с приказчиками. Мне из дома привезли постель, подушки и одеяло. Началась торговля. Во время ярмарки, когда приходит масса народу, не бывает скучно, в особенности, когда идет бойко торговля. А тут еще масса игрушек, к продаже которых я охотно примостился и стал продавать, короче говоря, я втянулся в дело. Настает вечер, двери запираются, зажигают лампы, светло, приказчики готовятся отбирать записанные оптовыми покупателями товары, переписывать и запаковывать, и опять для меня новая работа, подносить, подавать и смотреть, как заворачивают и укладывают в ящики. А тут, от других торговцев знакомые приказчики берут гармонии, которые у нас в продаже были, начинают разыгрывать, другие подпевать, весело и ново было для меня. Молодежь начинает рассказывать разные анекдоты, вызывающие смех, и так до 10 часов, когда уже работа кончилась, закусили, напились чаю и на стойке (прилавке) в ряд устраивали постели и тушили огни, спать.

Ростовский магазин был открыт в 1858 году, когда № 2, магазин наш в Екатеринодаре сгорел дотла, и это было летом, когда товары, купленные для этого магазина из Макария прибыли и были сложены у нас во дворе, а в Екатеринодаре сгорел весь корпус лавок, и помещений найти нельзя было. Отец решил открыть в Ростове лавку, кстати, приказчик Сариев, прослуживший у отца более 20 лет, после пожара оставался без места. Наняли лавку в корпусе у Дрюченко, перевезли товар в Ростов и начали торговать. К этому времени, т.е. к 1865 году, Сариев был уже участником в торговле вместе с Гераван Семеновичем Аразовым: их – труды, отца – капитал, каждый имел 1/3 прибыли, какая окажется. При мне торговали мы в этом году при обороте 12000. Барыши вышли грошовые. Хотя старшим считался Сариев, но кассой ведал Аразов. Квартировали мы у Сариева, и как за столовников у него за каждого из дела платилось по 10 руб. в месяц. У Сариева были еще столовники, человек 12-14. Все торговцы, приказчики: Карп Яблоков, братья Казальницкие, приказчики Мясникова, Карабетова (табак), братья Молиевы и др., которых сейчас не припомню.

Возвращаюсь к рассказу. Ярмарку закончили, переехали в город. Мы уже помещались в том же корпусе, но не у Дрюченко, где занимали половину помещения, а занимали № 2 – в корпусе, в лавке Терентия Кузнецова, сквозное помещение на две улицы. Меня уже отец зачислил в штат и назначил жалование 50 руб. в год. Кроме названных был еще мальчик Карп Абгарович Козодов, старше меня года на 4. Я тоже как мальчик в лавке все делал, поливал, подметал, пыль счищал с товара, при продаже помогал убирать товары, но мне было позволено ходить за водой в трактир. Тогда горячую и холодную воду мы брали из бильярдной Сатуньяна, платя 2 руб. в месяц. С сумерками мы запирались. Вообще, вечерней торговли не существовало, хотя уже появились керосиновые лампы. Но утром, чуть свет, мы вставали и бегали наперебой, кто раньше, открывать магазин: есть покупатели, нет – безразлично. По субботам вечером посылали за мной лошадь, я ездил домой, а в воскресенье, после обедни, чаю напившись, к 11 часам я опять уезжал в магазин. Я каждый день после обеда баловал себя мятными пряниками, мать давала мне по воскресеньям 5 коп., за них мне давали по два пряника у соседа Густякова каждый день.

Квартировали мы в доме Аполлона Ивановича Кузьмина по Николаевскому спуску, на углу Канкритской улицы. Изредка с Аразовым бывали в театре, не больше двух-трех раз за зиму. В ту зиму театр держал Григорий Ставрович Вальян. В драматической группе его играли Лентовский и Шелкова. Лентовский зимой в стужу, ходил в косоворотке и в легком суконном кафтане.

Зимой магазины не топились, было холодно, чернила замерзали. На меня надели овчинный полушубок романовского меха, подпоясанный красным русским кушаком, на голове шапка черкасская, из мелко закрученной белой высокой овчины, на ногах – валенки. Шапка отличалась белизной и мохнатой шерстью, на руках – перчатки. Но, тем не менее, было холодно. За что ни возьмешься – все холодное. Только и согреешься, когда пойдешь на квартиру обедать или после запирания магазина. Я был настолько мал ростом, что, стоя за прилавком, не мог рассмотреть, что в витринах. Для этого нужно было встать на цыпочки или на низенькую скамеечку. До зимы я уже знал, какой имеется товар, где лежит и как его убрать надо. Я с первых дней стал лазить на лестницу и на стойку и изучил, в какой коробке, что лежит, научился «метке», т.е. условным буквам, обозначавшим цифру себестоимости товара, знал, сколько нужно на себестоимость накинуть при продаже, т.е. прибыль, которая покрыла бы торговые расходы и расходы за труд. Изучал надписи на коробках, какой товар как называется, научился заворачивать в бумагу проданный покупателю товар.

Охотнее всего я любил продавать игрушки, возился с ними, убирал, подправлял погнутое, попорченное, клеил и прочее. У меня к зиме уже был свой круг покупательниц, высший класс, между собой всегда говорят по-французски, а между приказчиков понимающих французский язык было мало. Вот все гувернантки, француженки с детьми, узнав, что я говорю по-французски все приходили к нам покупать мелочи.

Интеллигентный класс, как например, семья Драшкевича, мать и четыре дочери и гувернантка, Коломнины, управляющий конторой Гор. Банка, Скарамати, Мариолаки, Сканави, Маврокордато, Петрококина и др. все первоклассные люди того времени стали моими покупателями, подшучивали на мой счет, что я такой маленький, что из под большой шапки меня не видят, а слышат мой голос и т.п. Но это для меня было вдвойне полезно, потому что у меня была очень хорошая практика, в особенности, для правильного произношения. Прошел 1865 год, настал 1866 год, я все больше и больше привыкал к делу и уже освоился вполне и стал вести запись в книге отпущенных в кредит товаров, научился писать счета.

Летом 1866 года вдруг вспыхнула холера, которая приняла сразу угрожающий характер. Магазин с задней стороны примыкал к части базара. Холера сильнее всего свирепствовала на базаре. Санитарии тогда почти никакой не было, профилактики – тем менее. Спасительных средств тоже почти никаких, на глазах люди падали, барахтались и через несколько часов, не получая помощи, на улице умирали. Покойников несли мимо нас без счета, вообще это был страшный бич в то время, и быстрая смерть заболевшего производила на всех панику. К июлю холера разыгралась вовсю, заболевали и умирали люди сотнями в день. Родители мои перепугались за меня, послали лошадь за мной, взяли домой и не позволяли выходить на улицу, Я засел в кабинете отца, все время сидел и читал, засну, опять, проснувшись, беру читать. Так прошла неделя, полторы. Благо у отца книг было много, было что читать. И вот, раз утром, растянувшись на кушетке, я читал, вдруг буквы забегали перед глазами, я бросил читать, Голова сильно разболелась, появился озноб, затем жар и недомогание. Меня перевели в другую комнату, уложили в постель и уже больше ничего не помню. Вызвали доктора Ткачева, у меня оказалась очень серьезная болезнь, продержавшая меня 2 месяца в постели. Оказывается, началась горячка, как говорили потом, у меня появился плеврит, осложнившийся воспалением печени, селезенки и почек, закончившийся водянкой. Я весь, как пузырь, надулся, весь распух, и, когда кризис прошел, вся кожа у меня стала шелушиться, волосы стали лезть и только в октябре я пришел в себя, поправился. Ткачев в день два раза бывал, и когда он не мог, то его заменял Франц Иванович Герревин, городской врач, прекрасной души человек. Так или иначе, наш домашний врач, Георгий Иванович Ткачев своими знаниями и внимательным уходом возвратил меня с того света к жизни, буквально вырвал меня из объятий смерти. Пользуясь этим случаем, я считаю нужным сказать несколько слов о Ткачеве, к которому, в дальнейшем, мне придется не раз возвращаться, так как это был друг не только отца, но и всей семьи, после смерти отца дорогой руководитель мой, память о котором всегда для меня священна, и портрет его всегда у меня у стола.

Доктор Ткачёв, окончив Медико-хирургическую Академию, имел несколько дипломов: по хирургии, по акушерству и по общей медицине. Работал впоследствии под руководством знаменитого профессора Пирогова. Заболел он острой формой туберкулеза, ему из Петербурга посоветовали выехать, направили в Добруджу, которая считалась наиболее лихорадочным пунктом. В то время медицина держалась мнения, что сырой лихорадочный климат есть наилучший пункт для чахоточных. Вот он, направляясь ехать в Добруджу, пожелал видеться со своим другом доктором Кушнаревым, проживавшим тогда в Новочеркасске. Приехав туда, он Кушнарева в городе не застал, решил ехать дальше, через Ростов. По пути в Ростов, на последней почтовой станции, Горбиковской, его схватил такой сильный пароксизм лихорадки, что он вынужден был на день, другой остаться на станции, а затем приехал в Ростов. Лихорадка его и тут не оставила, он и решил пока не двигаться дальше, раз искомое найдено. А тут, начиная с Горбиковской станции, узнав, что он доктор, да еще товарищ по учению Кушнарева, который уже здесь имел славу искусного врача, повалила к нему такая масса больных, к тому же еще очень интересных, как медицинский материал для молодого пытливого врача, что он тут совсем застрял и сделался жителем Ростова.

Он, леча других, между прочим, излечил и самого себя настолько, что прожил в Ростове около 50 лет, умер в 1896 году, в возрасте свыше 80 лет.

Отец мой в 1856 году заболел острой формой ревматизма, он его вылечил и сильно подружился с отцом, сделавшись нашим постоянным домашним врачом. Он стал почти каждый день после объезда своих больных, навещать отца, чтобы перекинуться с ним обо всех злобах дня. Живой, энергичный, всегда стремительный, одетый по последней моде, он всюду, куда входил, производил импонирующее впечатление. Всегда интересуясь общественными делами, находил тему для беседы с отцом, который тоже был по природе общественником. Уловив слабость Ткачева к сладкому, мать, сейчас же по его приходе, посылала на стол тарелку им любимого вишневого варенья и графин холодной воды. Чаю или кофе, напитков никаких для него не существовало, кроме холодной воды. У него до последних дней банки с вишневым вареньем стояли под столом, которые щедро приносили ему многочисленные благодарные пациенты его. За все время его жизни, никогда у нас денег за визиты не брал и грозил, что ноги его не будет, если об этом заикнемся. Таких домов в Нахичевани были еще: Таманцевы, Атаевы и все учителя, какого бы ни было звания, были его бесплатными пациентами. Он говорил, что врач с учителей не вправе брать за лечение, ибо он всецело обязан своим знанием учителю всякого звания.

Когда он меня вылечил, отцу хотелось чем-нибудь отплатить. Зимой, будучи в Москве, купил для него за 200 руб. хорошие сани. У него были старые, изношенные. Сани прибыли из Москвы – как быть?! Узнав такой день, когда он был в отъезде, отец послал сани и поставил у него в каретной и сказано было его кучеру, чтоб он не говорил, кем привезено, и что когда прикажет запрячь лошадей (он на паре ездил всегда), чтобы, ничего не сказав, заложил и выехал. Так и сделали, он спрашивает, откуда и как, кучер упирался, но должен был признаться. Он приказал, не сев в сани, сейчас же отвезти к нам и оставить на дворе, а с лошадьми вернуться домой, сам поехал на извозчике по больным. Кучер его так и сделал, привез сани, оставил у нас во дворе. Отца не было дома, а часа через два сам приехал на своих старых санях, но отцу такой нагоняй дал и строго настрого опять повторил, что ни под каким видом впредь этого не делать и прочее. Но что же оставалось делать с таким человеком? Ведь когда ни позови, днем, ночью, он через полчаса тут и пока не поставит на ноги не перестает бывать и один и два раза в день, когда нужно, и так до своей смерти.

ДОКТОР Г.И. ТКАЧЁВ

Начав о Ткачеве, необходимо продолжить рассказ о нем.

В 1861 году отец сопровождал из Москвы в своем крытом возке зимой по поручению Ткачева гувернантку к детям Кречетова, Иду Карловну, урожденную графиня Виль-де-Вильберг. Ткачев раз в месяц потом вместе с ней приезжали к нам в гости, и она, за роялем и в беседе с ним проводила у нас несколько часов. Они всегда горячо спорили по всякому поводу между собой и уезжали вместе.

Она играла очень хорошо на рояле, который недавно получила. Так продолжалось года два и раз, летом, 1863 вода, во время нашего обеда влетел к нам Ткачев и, взяв отца под руку, повел в другую комнату, и, после некоторой беседы, отец приказал заложить дрожки и послал меня в Ростов за Идой Карловной, которая тогда уже у Кречетовых не служила и жила отдельно в д. Балтазарова, на Садовой улице, в том самом месте, где теперь подворье Ткачева. Ида Карловна, по-видимому ждала, и потому сейчас же села со мной и я привез ее к нам домой.

Садовая улица тогда начиналась у Среднего проспекта и кончалась Почтовым переулком. На Малом проспекте постоялый двор Машонкина стоял особняком с одноэтажным домиком на углу, дальше шли крепостные валы, а за ним спуск валов по линии дома Хмельникова, дальне шли вторые ряды валов и, где дом Чарыхчияна («маре») была яма, спуск, у этих валов были ворота в стороне Никольской улицы. От крепостных ворот шла насыпь поперек ямы вроде мосточка. Эта насыпь настолько плоха была, что после дождя вода собиралась в яме, подмывала и насыпь сползала. Яков Матвеевич Хлытчиев раз, проехавши по этой насыпи, провалился и руку было сломал себе. Позже все эти валы снесли, заменив постройками. Последний остаток Крепостных валов оставался в дв. Посоховье, снесен по устройстве летнего помещения Коммерческого клуба на Садовой улице.

Ида Карловна, войдя в дом, с Ткачевым поговорила несколько наедине, и Ткачев объявил, что едут венчаться в Александровскую станцию, где в тамошней церкви их ждал Ив. Ив. Штурбин, который был у них посаженным отцом при венчании, а отец мой и зять Мих. Гавр. Магдесиев были свидетелями. После венца приехали к нам, распили бутылку поздравительного шампанского и разъехались по донам.

Через год или полтора у них родился сын, Георгий. Ткачев еще до женитьбы завел хутор с целью завести образцовое опытное сельское хозяйство. Завел образцовый племенной скот, лошадей тяжеловозов. Отец для него выписывал «Труды императорского Вольного экономического Общества» и другие журналы, семена и прочее. Он весь свой заработок вкладывал в хутор. После женитьбы жену он устроил в хуторе, где она скоро так пристрастилась к сельскому хозяйству, что все ведение хозяйства взяла в свои руки. Урожденная графиня, воспитанная в Москве в кругу аристократического мира, в несколько лет так втянулась в хозяйство, так опростилась, что зимой в мужском полушубке и валенках ночью, верхом на лошади по-мужски, с сигарой во рту, одна, без провожатого, ездила в хутор, а иногда одна, на телеге, правя сама лошадьми. Раньше она табачного дыма не выносила, в теперь сигару из рук не выпускала. Ткачев не курил никогда. По истечении нескольких лет они рассорились, и дело могло бы дойти до развода, но она умерла. После смерти жены, он сына устроил сперва в Цюрихе, а потом поместил в училище правоведения, где он и окончил курс своего учения.

Ткачев с самых моих малых лет меня любил. Бывало, как войдет, начнет мне щеки щипать докрасна, а потом возьмет за плечи и крутит меня по комнате, заставив сделать несколько кругов по комнате, словно какой я волчок. У меня у брюк колена всегда протирались, он все советовал матери сшить кожаные. Я его и боялся и любил к нему жаться. Всегда следил за моим физическим развитием, не менее чем за умственным развитием. Рекомендовал отцу выписывать книги, которые давал мне читать, а после экзаменовал о том, что я читал и что нравится, давал объяснения, если что не так я понял из чтения. Наставления его во все последующие периоды моей жизни глубоко врезывались у меня в памяти и то, что я теперь имею в голове, во многом я обязан тем его поучениям и наставлениям, которые приходилось выслушивать от этого умного человека, человека гуманного и высокообразованного. Он был удивительный диагност, сразу распознавал болезнь, и страшно не любил, когда являлись к нему и начинали называть болезнь, требовал, чтобы давали определенные ответы только на его вопросы, и то, что больно чувствуешь. Он редко называл больному его болезнь, давал лекарства и делал указания и только «иди, и неуклонно исполняй» был его лозунг. Женщин, когда приходили в корсете, он спрашивал: «Вы на бал пришли или к доктору?» и советовал на следующий раз корсет оставить дома.

С бедных, неимущих не только не брал денег, но из аптеки выписывал за свой счет лекарства. Посылал больных только в аптеку Городскую, Зеленского, не доверяя другим. Мне известны случаи, когда, находя необходимым больному поехать лечиться на курорт, он помогал деньгами. Но зато с богачей некоторых, когда обращались к нему, он знал, какой гонорар потребовать.

ПОЕЗДКА В МОСКВУ

В декабре 1866 года отец поручил Аразову ехать в Москву за товаром, до того ездил всегда Сероп-ага Сариев. Летом 1867 года на Нижегородскую ярмарку поехал опять Аразов, в его отсутствии кассу вел я, дебиторскую книгу, кассовую отчетность вел уже самостоятельно, все счета писал я, словом, я уже усвоил всю технику счетоводства. Подошел вновь декабрь 1867 года, наступило время ехать за товаром в Москву для летнего сезона. У нас тогда, кроме Ростовского магазина, была главная торговля в Екатеринодаре, которою заведовал зять наш М.Г. Магдесиев, в качестве компаньона отца по этому делу.

Был у нас в Екатеринодаре второй магазин, где приказчиком был Симасон Мадонов, который сильно стал кутить и прокутил несколько тысяч отцовских денег, спустив их по вертепам. Лавку эту пришлось закрыть и перевести его в город Ейск, передав ее в заведование Сета Григорьевичу Ходжаеву, тоже на компаньонских началах. Ходжаев много лет служил в Ейске у Шилтова и с 1867 года перешел под фирму отца. Так как покупка товаров на три места выгоднее, чем в одиночку, то решили ехать вместе, Магдесиев, Ходжаев, а для Ростова на этот раз отец мне поручил покупку товаров. Мне тогда не было полных 15 лет, нужно умело отбирать нужный товар, я составил полный список товаров.

15 декабря 1867 года мы выехали все трое на почтовых в Москву. Ехать пришлось до самого Козлова на лошадях. У нас были большие дорожные сани, надели на меня дорожную, волчьего меха шубу, валенки на ногах, башлык и шапка на голове, перчатки и кушаком туго затянута шуба. Посадят меня посередине, несмотря на большой мороз, засыпаешь под звон колокольчиков, по хорошей зимней дороге, при бодрой тройке. Бывало подымется метель, дороги не видно, но спасали всю дорогу длинные вереницы обозов, везущих из Ростова в Москву рыбу. Лошади у извозчиков чутьем берут дорогу, никогда не сбиваются. Были лунные ночи, мы ехали не останавливаясь, ибо потеряем на станциях очередь, по которой дают тройки. Вот, мы не останавливались, ехали, и через 5 дней были уже в Козлове. Пока на станции переменят лошадей, требуем самовар и закусываем провизией, взятой из дома.

Мороз до того был сильный, что вся провизия, даже хлеб, промерзал, приходилось оттаивать, прежде, чем кушать. Больше всего приходилось на швейцарский сыр налегать, который не замерзал. За Воронежем приходилось брать вольных для выигрыша времени. Вольные возили упряжку в 40-45 верст, не останавливаясь, и подвезут к таким, которые сейчас же дают лошадей и едешь дальше. Почтовые станции отстоят приблизительно на 15 верст, приходится ожидать очереди, пока подадут лошадей. Одно неудобство, было у вольных, что самовара редко где найдешь, подойдешь к воде, а там куча тараканов, которых мужики считают грехом уничтожать, а сами отводят рукой кучу тараканов, черпают и пьют, называя тараканов «Божьим созданием». Приходилось жажду утолять снегом. В Козлове мы остановились ночевать в гостинице, а утром выехали к поезду в Москву. Тарантас или сани в этих случаях оставляют в гостинице или на почтовой станции до возвращения. Так и мы сделали. Поездов тогда было немного: один или два в сутки. Билет стоил в 3-й класс значительно дороже, чем теперь. Вагон не отапливали, холод был жестокий. Мы ехали в 3-м классе. Устройство вагонов были — скамьи вдоль стен, и посередине спина в спину сидения, словом, пассажиры сидели в ряд в 4 линии, теснота и давка была изрядная. Теперь таких вагонов уже нет.

На вокзале впервые увидел газовое освещение, и вообще, вокзал и буфет производили впечатление своей обстановкой, хотя против нынешних они были убогими. Наконец, на другой день приехали в Москву, остановились на Чижовском подворье, где все армяне и ростовские купцы искони останавливались, потому, что подворье это было некоторым образом базаром или ярмаркой, ибо там же помещались в номерах много торговцев разными товарами. Там же был ресторан, где кормили хорошо, во дворе много оптовых амбаров, мануфактуры, транспортные конторы и пр. Само подворье было в торговой части Москвы.

По приезде первые два дня делали обход, вернее, визиты ко всем, с кем имели дело. Каждый просил, чтоб пораньше у них бывать к отбору товара, дабы не закупаться у их конкурентов и пр. С утра уже, чуть встали, стали нас посещать главные приказчики, просить не забывать о них. Тут как раз наступили праздники – Рождество, Новый год, Крещение. Москвичи народ очень хлебосольный, стали на перерыв возить к себе на обеды, вечера, театры. Были у Шеклеева Александра Ильича – торгует золотыми и бриллиантовыми вещами, у Масленникова Александра Александровича – серебро и золото, у Дунаева Никифора Семеновича – галантерея, Никифорова Степана Андреевича – иконы, Голофтеева и Рахманова – модные товары, Прибылова – нитки, Алпатова – обои, у братьев Новгородцевых Ивана Михайловича и Михаила Михайловича – шляпы дамские, Попова – канцелярские принадлежности и др. Словом, каждый день и вечер у нас был занят или в гостях или в театре. Между прочим, был у Королева Михаила Леонтьевича (бывший Московский Голова) – первого из купцов удостоенного этой должности, который показал, комнату, где недавно принимал у себя Александра II. Были в Большом театре на балете Конек Горбунок, который поражал своими размерами и волшебной декорацией, величественным оркестром. Были в Малом театре на спектаклях знаменитой труппы во главе с Шумским, Садовским, Живыкиным, Федотовой и другими первоклассными артистами. Прошли праздники, мы взялись за работу. Михаил Гаврилович, как старший, прежде чем приступить отбирать товар, у всякого выторговывал ввиду того, что покупаем на 3 места, какие либо исключительные условия, специальные скидки или удлинения. Почти у всех ему удалось срок довести до 12 месяцев, цены не набавляя, а где возможно, на 3-5% понизив. Таким образом, везде стали отбирать товары каждый из нас отдельно, согласно имеющимся требованиям. Я не затруднялся, самостоятельно отбирал товар, а Михаил Гаврилович, молча наблюдал вначале, не делаю ли я ошибок, но скоро убедился, что я подбор товаров делаю с полным знанием. Продавцов очень интересовало, что мальчик 15 лет так умело отбирает и ни в чем не затрудняется.

Многие вспоминали отца моего, пользовавшегося всеобщим широким доверием, много говорили о его корректности в расчетах, Королев вспомнил, что, несмотря на то, что в 1858 году погорел, отец всем заплатил полным рублем, а это редкий случай в Москве. Между прочим, я игрушки купил с хорошим ассортиментом, в числе их был, каретник с сараем, большой, в 1 аршин длины, внутри карета, пара лошадей, пролетка вся с полной упряжью, лошади в стойлах, отделка экипажей и сбруи до мелочей точная. Стоил он 20 руб. – я рискнул. По прибытии все любовались и трунили надо мной, что мальчик, купил играться самому. К досаде моей он почти год стоял, покупателей не находилось, но в конце концов продал за 30 рублей – избавился. Провоз стоил рублей 7, зато соседи перестали трунить надо мной. Купленные товары по нашему распоряжению сдавали подрядчику Степ. Ав. Кожевникову, тут же во дворе Чижова, который по мере накопления, накладывал на извозчика и отправлял в Ростов, выдавая от себя квитанцию с полной своей ответственностью за целость принятого груза. Все расчеты по всем 3-м счетам Михаил Гаврилович, подписывал по доверенности отца, в один счет, а дома мы считались уж с ним каждый отдельно.

12 января, когда мы кончили дела, наступили небывалые морозы до 40-42О. Раз мы вышли, чтобы проехать до Московского трактира против Иверской часовни, и в полдень дошли до Иверской, ни одного извозчика не встретили, чего никогда не бывало, ибо извозчики на Никольской улице кишмя кишели. До металлического дотрагиваться нельзя было голыми руками, приливает и жжет мороз. Пришлось 2 дня сидеть дома выждать, пока мороз упадет до 30°, тогда и выехали, взяв до Козлова билет в 1 классе, который будто отапливался, но все-таки мерзли изрядно.

От Козлова поехали тем же путем на лошадях и доехали до дома на 8-й день. По прибытии товаров оказалось, что подбор сделан мною был удачно, кроме этой конюшни, которую пока не продали, была бельмом на моем глазу. После этой поездки Аразов ушел от нас, и я уже управлял делом самостоятельно. Летом опять поехал в Нижний на ярмарку через Москву. А на следующую зиму мы также ездили втроем, но только до Воронежа на лошадях, а дальше, до Москвы по железной дороге. Туда мы ехали хорошо, но обратно я, не дожидаясь Михаила Гавриловича, выехал из Москвы с Мартыном Мануиловичем Аладналовым, который торговал сукном против нас. С ним меня пустил Михаил Гаврилович, потому, что у него в Воронеже был оставлен возок и в мороз мне будет легче ехать. Но вышло наоборот. В Воронеже мы сели в возок и, проехав несколько станций, бросили его, т.к. настала оттепель, снег сошел, и образовалась грязь. Нашли тарантас одного ростовца, также брошенный, взяли его, проехали дня полтора, попали в новую снеговую полосу, пришлось бросить тарантас, сесть на перекладные сани, а потом на телегу, попавши вновь на полосу грязи и оттепели. На каждой станции в очередях сидели по 1-15 троек; чтобы опередить на 1-2 тройки платили ямщикам 1 рубль на чай, а старостам – по 3 рубля, чтобы как-нибудь передвинуть нашу очередь. Таким путем мы выскочили из 15-й во 2-ю или 3-ю очередь и, доехав до Грушовки, сели на железную дорогу и доехали по ней домой на 11-й день, истратив по 130 руб. на каждого.

В январе 1870 года мы уже выехали в Москву из Ростова, сев на только что открывшуюся Курско-Харьковско-Азовскую железную дорогу и прямо добрались до Москвы. Мы тут сели во 2-й класс микствагона. В половине же 1-го класса ехали Панченко Иван Степанович, шурин его Филипп Семенович Кошкин, Шушпанов Гавр. Ильич и др. ростовцы. Панченко с Михаилом Гавриловичем, был знаком и потому затащил нас к себе. После некоторой беседы засели в стуколку. Начали с маленькой ставки в 15 коп., постепенно повышая, довели до 3 руб. Я отказывался играть по такой высокой ставке, но так как я был в выигрыше пришлось согласиться. Они играли рискованно, а я играл сдержано. Играли до самой Москвы, куда по приезде у меня оказалось выигрыша до 250 руб. Боясь их проиграть, я в Москве не садился за такую игру и на всю эту сумму купил массу книг и отправил домой. Последующие мои поездки в Москву и на Нижегородские ярмарки проходили обычным порядком и имели обычный характер торговых поездок, описывать которые отдельно не представляет интереса.

СМЕРТЬ МОЕЙ МАТЕРИ

1 июня 1868 года умерла наша любимая и доброй памяти мать Мария Ивановна, которую 3-го июня похоронили в ограде Федоровской церкви. В это время хоронить покойников в церковных оградах было запрещено, но отец заранее выхлопотал себе и жене это право, ввиду тех заслуг и затрат на украшения храма, которые он имел в течение 22-х летнего ктиторства своего в этой церкви. Похороны были очень торжественные, при многочисленном стечении народа с музыкой провожавших прах покойной. Умерла мать моя от брюшного тифа, прохворав 9 дней. Все старания врачей Ткачева, Берберова и Гуревина оказались безуспешными. Болезнь началась так: по воскресеньям, обыкновенно, после обеда мы ездили в Армянский монастырь. Это было единственное место, где нахичеванцы летом в праздники проводили на лоне природы время, за стаканчиком, слушая музыку. Мать не поехала, осталась дома. Поехали сестра Наталья, я и сестра Лиза. К тому же у нас недавно получена была из Москвы новая пролетка, как было не ехать, имея приличный выезд? Когда мы вечером вернулись домой, в комнатах матери не оказалось, прислуга что-то шушукалась и дала понять, что в наше отсутствие дома что-то было неладное, ссора какая-то. Я побежал искать мать и нашел ее в саду, укрывшейся под крупными кустами крыжовника, на сырой земле, видимо заплаканную.

Я уговорил ее перейти в комнату, она прошла и, ничего не сказав, слегла и у ней начался сильный жар. На утро пригласили доктора. Она была в бреду и до самой смерти не пришла в себя, и мы ни слова не услышали от нее, что было в наше отсутствие. Я все время от постели не отходил и последние вздохи ее остались в моей памяти навсегда. Отец в последние годы особенно пристрастился к водке. Он вообще с компанией мог пить и выдерживал крепко. И так как вообще без напитков ничего не делалось, тот только и был «делец и молодец», кто мог уложить сокомпаньонов, выдержав сам и это было удальством. Сперва с магистратскими сослуживцами графинчик за приятной беседой опрастывался. Позже, со священником Тер Кеворком Балабановым, который частенько захаживал к нам по делам церкви Св. Тороса, в особенности, по посадке и разведению фруктового сада в ограде церкви. Вот эти беседы и попойки вошли в привычку. Имея по природе деловую и энергичную натуру, он отбился от работы. Сперва магистрат оторвал от дела, затем ктиторство в церкви поглотили первые 10 лет неустанной работой. Торговлю в Екатеринодаре передал в полное владение Михаила Гавриловича, зятя своего, в Ейске он почти не бывал, также в Ростове, домашнее хозяйство все устроено, деятельная натура осталась без работы. Повозится у себя в саду, придет и нальет рюмочку, а за рюмкой следует следующая и т.д. Мать старалась отвлечь, но как? Потихоньку сливала из графина, подбавляла воды, прятала графин – все это вызывало с его стороны неудовольствие, а тут бабушка гаджи-мама вмешивалась против него, все это его пуще раздражало, начинались иногда сцены, мать расплачется, а это еще больше бесило. Дело дошло до запоя, он перестал кушать и ходил в халате, лицо одутловато делалось, короче, алкоголизм форменный. Вот в таком периоде он был, когда мать снарядила нас в монастырь, а сама осталась дома. В сердцах он бранил прислугу без причины, все старались быть меньше на глазах. Ряд неприятных, раздражительных сцен унижало достоинство и его и близких его. За обед не садился, неуместные эксцессы нарушали спокойную жизнь в доме. Глаза налитые кровью, руки так дрожат, что ничего не может в руках держать, нужно какую-либо бумагу подписать — не может, сроки приходят в банк, нужно переучесть вексель или по почте деньги пришли, не выходит из дома и доверительную надпись сделать на повестке – сколько муки было. Лицо желтое. Все это производило жалкое впечатление. И вот, обдумывая все положения, и то, что от матери я слова не добился, почему она пошла в сад, запряталась на сырой земле, от прислуги тоже ничего не узнал, они тоже попрятались, я стал пускаться в догадки: была обычная сцена, мать, чтобы прекратить ее скрылась от него, не рассчитав всю опасность, которой она подвергала себя в вечернюю пору. В результате мы остались без матери, дом без хозяйки, а он без любимой жены, без самого дорогого для нас всех существа в доме. Всегда мягкая, добрая и безответно уступчивая, притом ценная хозяйка в доме, вечно занятая по хозяйству, во всем любящая порядок – дом наш без нее опустел, ровно.

Бабушка наша перебралась со своего излюбленного места в столовой в переднюю комнату, выходящую во двор окном и устроилась там на широкой скамье. Я, когда приезжал домой, ночевал внизу у Натальи Матвеевны, где была уже и Лиза переведена. Наверху отец остался один во всем доме. Сестра Наталья всегда имела общий стол, готовилось у нас на кухне, всем руководила мать, теперь вся забота о кухне и по дому – кухня, провизия, корова – всем пришлось ей распоряжаться. При матери приходили все наверх обедать за общим столом, теперь стали ходить к ней обедать. Наконец прошел период запоя, отец начал ходить в клуб, где в своей компании играли в преферанс. Наконец, я уговорил его почаще приезжать в Ростов, он начал ездить и вместе возвращались домой.

ПОЕЗДКА В ПЕТЕРБУРГ

После перенесенной мною в 1866 году болезни, плеврит оставил свой след, и у меня стало проявляться искривление позвоночника, которое все более и более с каждым годом усиливалось и принимало такую форму, что левое плечо уже было на 2 1/2 вершка ниже правого. Ткачев объяснил, что питание левого бока отстает, и чтоб вызвать усиление прописывал массаж левого бока, фарадизацию, усиленное питание вообще, какао и проч., но все это мало помогало делу. До нас дошли слухи, что в Петербурге появился ортопедист, некто Корженевский, который довольно удачно излечивает болезни ненормальности костей. Вот, мы с отцом собрались ехать к нему. 8 ноября 1870 года мы поехали в Петербург и пробыли там до 30 декабря. Я все это время лежал в лечебнице Корженевского, отец жил в гостинице на Малой Садовой, рядом с Публичной библиотекой. Метод лечения Корженевского заключался в належивании горба, накладывания припарок горячего песку, а главное, в особой системе корсетов и обуви, у кого искривлены ноги. Корсет основан на том, что корпус поддерживается так, что давал фигуре правильный вид и свободное дыхание всей грудью и обеими половинами легких, так как при искривлении позвоночника одна часть сдавленного легкого работает неполно. За полтора месяца лечения он несколько помог мне. Взял за это около двух тысяч, и затем, в течение пяти лет, снабжал корсетами, которые я долго еще носил, почти до 30-летнего возраста. У него была большая практика, между прочим, помню, в одной со мной комнате лежал мальчик восьми лет из Москвы, который поражал всех не по летам развитым умом и смышленостью. У него было укорочение ноги, сгиб у колена. Имя мальчика было Миша, фамилия – Челноков, я долго помнил это имя. Прошло много лет, и теперь я вижу, что этот мальчик московский Городской Голова и гласный Государственной Думы, ходит также как и тогда, с укороченной ногой, с палкой, прихрамывая. Из Петербурга мы приехали в Москву, я сделал покупки товаров, а отец остался тоже, чтобы повидаться со своими старыми приятелями, которые приняли его с большим почетом и уважением. Но к его сожалению, многих уже не было в живых, именно, Королева, Гладилина, Шеклеева, Вишнякова, Головтеева, Попова и др.

ВТОРАЯ ЖЕНИТЬБА ОТЦА

По возвращении нашем из Москвы в 1871 году отец уволил приказчика Кирилла Яковлевича Сариева, прослужившего у отца более 30 лет, простил ему выданные авансы свыше 1300 рублей, и все управление ростовским магазином перешло всецело в мое непосредственное ведение. 18-ти лет от роду я уже имел полную торговую доверенность от отца, покупал самостоятельно товары, подписывал векселя к учету и получал деньги. Никто не спрашивал о моих летах, и я всюду действовал как совершеннолетний (т.е. 21 год), беспрепятственно.

Отец, хотя и стал чаще наезжать в лавку, но видно было, что он скучает в одиночестве. Мы, дети его, намекали при случае о том, что лучше было бы, если бы он женился. Время от времени он к рюмочке прикладывался, и это явно подрывало его здоровье. Наконец, 20 февраля 1872 года он повенчался вторым браком на бедной вдове Каяне Мерчьяновне Сариевой с 2-мя детьми, девочкой Ольгой 14 лет, и мальчиком 12 лет Лукьяном, которые с матерью перешли к нам в дом, и семья наша сразу возросла. Каяне оказалась хорошей хозяйкой, работницей в доме, видевшей много горя и испытавшей нужду. Держала себя дома скромно, корректно в отношении нас, и мы все вошли в нормальные отношения, и семейная жизнь наша потекла своим чередом более спокойно. Через год у них родилась дочь Варвара (23 февраля 1873 г.), а еще через полтора года (10 августа 1874 г.) родилась вторая дочь Анна, которая 3 марта 1877 года умерла от круппа и похоронена на Армянском кладбище. С приходом в наш дом Каяне началась другая жизнь. Она любила бывать в гостях и принимать их к себе. Братья и другая родня стали часто бывать у нас и, в свою очередь, мы бывали у них, так что началось новое семейное общение – вечера, именины и прочие приемы семейного характера. Дети ее учились: Ольга в женской прогимназии, Лукаш – в семинарии. Сестра же Лиза осталась внизу на попечении старшей, сестры Натальи. Мать, которая перешла на более обширное помещение напротив нас в дом Карапет-Оглы Черкесова, я же проживал в Ростове, имея особую квартиру с приказчиками. Отец стал посещать магазин еще чаще и даже, когда я ездил в Москву или на Нижегородскую ярмарку за товаром, то по просьбе моей, он уже все время моего отсутствия безотлучно сидел в магазине и вел все дела в том неизменном духе, как оно было поставлено мною и через день писал подробно мне о деле.

В это время приказчиком был взят Макар Семенович Кагельницкий, очень усердный к делу продавец, но неграмотный. Мне пришлось учить его русской грамоте, которая ему трудно давалась. Отцу в новой обстановке дела возвратилась былая охота к торговле и он, по возвращении моем из поездки стал продолжать ежедневно приезжать в Ростов. Устроил нам самостоятельно квартиру, нанял близ магазина квартиру по Темерницкой улице, рядом с домом Титрова, нашел армянку (джиджа) кухарку, стал каждый день привозить провизию из Нахичевани, заказывать, что готовить, мы вместе с ним ходили обедать у себя, а для вечернего чая привозил из Нахичевани сухари, целые мешки, которые служащие очень охотно ели, словом, завелось в Ростове особое хозяйство при деле. Я ночевал, как и прежде, в Ростове, ездил 1-2 раза в неделю.

Торговля у нас в последние годы расширилась значительно, что веселило и прибавляло энергии у обоих. Одно только мне хотелось — перейти из корпусного помещения куда-нибудь по Московской улице под дом, куда покупатели охотнее шли, чем в корпусные лавки, но подходящего помещения не было, однако, тут подвернулся случай, которым я и воспользовался.

ОТКРЫТИЕ ВТОРОГО МАГАЗИНА

Наша торговля в последнее время была исключительно розничная. Хорошим подбором товаров я добился известного и реноме в ряду своих конкурентов, между которыми взял силу новый торговец Сергей Матвеевич Шапошников, под вновь выстроенным домом на Московской улице в доме Балиева. Шапошников, хотя и развил дело, но не выдержал, обанкротился и умер. Дело было в это время переведено на имя его шурина Якова Афанасьевича Авакова, суконщика, ничего не понимающего в галантерейном деле, и потому, он, желая разделаться с этой торговлей, искал покупателя. Я, узнав об этом, по поручению отца осмотрел магазин, товар и повел переговоры с Аваковым, которые закончились соглашением купить все товары с полной обстановкой на выплату на срок 5 лет, платя через каждые 6 месяцев по 1/10 от суммы товаров по векселям отца, за обстановку – шкафы, полки и прочее – не считать, с передачей арендного договора за магазин на имя отца. Последнее условие – иметь хорошее помещение под домом – было для меня самое заманчивое, более, чем купить на 5 лет на выплату, не затрачивая ни копейки наличного капитала, войти в готовое дело на ходу. Сойдясь в условиях, мы сейчас же приступили к переписке товаров, начали составлять инвентарь. Это было в феврале, но в первый день был такой лютый мороз, свыше 20О, печи не было, чернила замерзли, начали писать карандашом, чтобы дома писать чернилами чистовую.

Сам Аваков параллельно со мной писал в своей тетради. На второй день, явившись, заявил, что в переписке он участвовать не будет, ибо все равно он ничего в этом деле не знает, и только будет задерживать в работе. «Я вижу, что ты за человек, Иван Матвеевич, верю тебе, как самому себе, перепиши, братец, подсчитай, сведи итог, тогда мне скажешь. Я заранее согласен». Уехал и больше не показался. Товару вышло на 14000 рублей с каким то хвостиком, около 200-300 руб. Он сам предложил отбросить этот хвостик и написать десять векселей по 1400 руб. на сроки на 6 месяцев, 12, 18 и т.д. Отец подписал эти векселя, передал ему, он расписался в книге о получении валюты и тем кончилось. Мы все 10 векселей без затруднений выплатили в сроки, без затруднений все сполна и с 25 февраля 1874 года у нас образовался магазин № 2 на Московской улице и старый № 1 остался на своем месте.

Вместе с товаром мы приняли и служащих Бурназова Манука Лазаревича и Минаса Минасова и перевели из магазина № 1 Захара Яковлевича Юрьева, а затем Минаса Галаджева – мальчиком. Отец же теперь неотступно засел в магазине № 1 вместе с Кагальницким, куда мне заглядывать редко приходилось, так как в новом помещении было мне много работы, чтобы поставить дело так, как надо было. Дела пошли у нас бойко, оба магазина торговали хорошо. В сентябрьскую ярмарку 1874 года выехала лавка № 2, 1-я осталась с отцом на месте. На ярмарке торговали хорошо, переехали обратно в город, не успели еще устроиться, как с 23 на 24 сентября, ночью, со стороны двора, воры прорубили ставню, вошли в магазин и с витрин забрали все серебренные и золотые вещи, оставив одни порожние футляры, забрав на 6000 руб. Это был страшный удар для меня. Целая недели поисков с полицией была безуспешной. Поиски полицией велись так, что отводились, дабы за товаром укрыться. Я, потеряв надежду, приуныл, но отец подбодрил меня и уговорил сейчас же ехать в Москву, купить вновь что нужно, предварительно купив и отправив в оба магазина по железной несгораемой кассе. Я так и сделал, и в первый же год, торгуя хорошо, оправдал всю нашу потерю, все пошло своим ходом.

ОБРАЗОВАНИЕ ТОРГОВОГО ДОМА

Я раньше говорил, что в 1865 году отец мне назначил жалованье 50 рублей, на второй год он назначил 200 рублей, затем в 1871 году отец из годовых отчетов, увидев, как дело у него подвинулось при моем сотрудничестве, — вместо убытка последние три года получались барыши в деле, и имеющийся у него капитал в 8000 уже возрос до 12000, — он сделал резолюцию, чтоб его капитал в деле считать 9000, а остальные 3000 считать моим капиталом в деле, а прибыль по делу делить нам обоим пополам. Так продолжалось дело, фирма была отца, я официально считался доверенным лицом, фактически же негласным компаньоном теперь уже 2-х магазинов. В 1875 году, после поездки в Вену и возвращения из Нижегородской ярмарки, когда мне предстояла женитьба, отец предложил мне учредить торговый дом, для чего составить проект договора, что я составил и отец одобрил. Договор нотариальным порядком мы составили и разослали по банкам и по купечеству циркуляр о том, что фирма отца с 1 октября 1875 года со всем активом и пассивом переходит Торговому Дому на правах полного товарищества под фирмой «Т. Келле-Шагинов с сыном». Подписали Т. Келле-Шагинов, Иван Келле-Шагинов и с этого времени я уже векселя и чеки подписывал не по доверенности, а как полномочный член Торгового Дома. С образованием Торгового Дома, я прежде всего, бухгалтерию поставил на образцовую ногу. Завел главную книгу, журнал и мемориал и кассовую, согласно требованию двойной итальянской бухгалтерии. Срочную вексельную книгу, Ресконтро дебиторов и кредиторов отдельно, расходную, товарную. Разработал специальную книгу для золотых и серебренных вещей, где каждый предмет получал определенный порядковый номер, указывалось название предмета, вес, цена и пр. и каждая продажа отмечалась числом и месяцем. И ежемесячно вся наличность остатка золотых и серебреных вещей проверялась мною. Ежегодно на 1 января в магазине № 2 и на 1 июля в магазине № 1 составлялся инвентарь и выводился баланс, каковой вносился в особую балансовую книгу, удостоверенный за нашими общими подписями. С образованием Торгового Дома дела фирмы пошли еще лучше, кредит упрочился, с Москвой имели возможность от многих иметь открытые счета, без выдачи векселей, которые покрывались нами в 3-хмесячный срок наличными, за скидкой известных специальных процентов, как за наличный расчет.

ЮНОШЕСКИЙ ПЕРИОД

Весь период отроческой, а затем юношеской жизни моей прошел в заботах о лучшей постановке нашего торгового дела. Опыт жизни научил меня правильному ведению торговых книг, изучению бухгалтерии, без какого либо руководителя. Я рано распознал, что прогресс всякого дела во многом находится в острой зависимости от знания. Знание есть тот рычаг, который облегчает усилие человека в достижении известной цели. Следовательно, приобретение знания есть ближайшая задача молодого человека. Школа, дающая знания, для меня была закрыта, по причинам, указанным выше. Оставался для меня путь к самообразованию. Наука так обширна и многогранна, что обнять ее во всем ее разнообразии не по силам одному человеку. Мой удел для развития самообразования выяснился в той атмосфере, в которую жизнь меня втолкнула — это торговля галантерейными товарами. Вот в этой сфере я был вынужден развить свои познания. В целях общего самообразования постарался читать, между прочим, знакомиться с начальными понятиями физики, прикладной механики, позже, политической экономии, наряду с бухгалтерией. Торговая практика указывала на необходимость знания французского языка, изучение всеобщей и русской истории и прочее, следить за новейшими открытиями по газетам и журналам. Словом, все свое время вне торговли, вплоть до женитьбы, я посвящал самообразованию. Для меня не существовали общественные увеселения, клубы, танцевальные вечера, маскарады, театры, цирки, трактиры, биллиардные и пр. Я был затворником. Молодежь-ровесники не находили меня своим компаньоном по кутежам, я с ними не водился. Единственное, с кем дружили, так это с Федором Карповичем Чугаевым, торговавшим сукном через лавку. Мы с ним сошлись с того момента, как он, заразившись от меня, в одну из своих поездок в Харьков за товаром, накупил массу книг, учебников и классических книг и стал систематически учиться вроде меня. Мы обменивались книгами, своими знаниями и во всем открывали друг другу душу. Это продолжалось до открытия магазина № 2, куда перешедши, мы реже виделись. Он особенно пристрастился к русской грамматике, которую гораздо позже сдал в возрасте 50 лет на экзамене и получил звание народного учителя. Одно время стал писать из Ростова корреспонденции в «Сын Отечества».

ПОЕЗДКА В ВЕНУ

В 1875 году я задумал поехать в Вену за товаром. К этому меня подманивали приезжающие оттуда к нам вояжеры: Шерешевский, Мармарош, Яновицер и др., с которыми мы уже имели дела. Эти господа приезжали с образцами тамошних производств, принимали заказы, а затем высылали оттуда. У нас было уже два магазина, оба торговали хорошо, деньги свободные имелись, отец постоянно бывал в магазине и мог свободно заменить меня. Занимаясь делом, ему удалось заменить свою болезнь бодрым духом, человек преобразился. Приказчики в обоих магазинах были надежными парнями, ничто мне не препятствовало, и я решил ехать. Запаслись от местной полиции нужными бумагами, я поехал в Таганрог для получения заграничного паспорта. Я остановился у Тащиева и пробыл 3 дня, пока удалось из канцелярии градоначальника получить паспорт, что, несмотря на то, что все бумаги у меня были в порядке, произошло после 3-х дней хождений, после взятки, вырванной у меня. На 4-й день я выехал, Тащиевы проводили меня на вокзал. Сыновья Тащиевы Яков и Ваня и дочь Маня сопровождали меня всюду. Яков, студент художественной Академии, приехал на каникулы, имел хорошие способности и привез уже 3-4 картины масляными красками, прекрасно исполненные, картины известных художников, копии: «Перед свадьбой», «Овечки (перед бурей)», «Мельница в Голландии», «Пожар на море» и многие другие, карандашом. Ваня еще учился в гимназии и начинал играть на скрипке. Дочь же Маня (впоследствии моя жена) училась в гимназии, ей было тогда 18 лет, она кончала 8-й класс.

По вечерам ходили мы с ней в Городской сад на музыку, и тут, гуляя с ней, спорили по всякому поводу. И она, и я спорить очень любили. Годом раньше она приезжала летом на каникулах в Нахичевань к сестре Наталье. Тащиева была родная сестра зятя нашего, Михаила Гавриловича. Она провела лето у нас. Я через день приезжал домой, с ней встречался и по воскресениям мы ездили все вместе в Армянский сад. Она по-армянски плохо говорила. Это давало мне повод трунить над ней. За то, что я подражал ее произношению, она с сердцем называла меня perrogal /попугай/, я ей отвечал perruche и т.д. Вечно спорили, полемизировали, незаметно для нас создалась симпатия, вроде дружбы. Из Таганрога через Харьков и Волочиск я впервые переехал русскую границу, и сразу вся панорама изменилась. Вагоны, кондукторы, порядки другие, окружающие виды, наружности пассажиров, все другое. В особенности забавными казались типы евреев в Галиции. Таких у нас не бывало. Длиннополые, лоснящиеся, грязные лапсердаки, аршинные пейсахи, висящие кольцами по обеим щекам. Помятые цилиндры, громадные дырявые парусинные зонтики в руках, целые горы мешков, саквояжей, все грязное, набитое до отказа, все поношенное. На каждой станции целые грузы перетаскивали в вагоны (конечно, 3 кл.) и из вагонов. Женщины, дети до ужаса грязные, диссонирующие с остальным населением, например, поляками или немцами, всегда чисто и щегольски одетыми и вежливыми в обращении.

В Вене я остановился в Hotel National, пробыл 7 дней, за это время у многих оптовиков купил: обувь, папиросную бумагу в книжках, Габлонцские товары: бусы, стеклярусы, запонки, пуговицы, гребни, кожаный товар, масляные картины, картон и другие товары. Был в соборе св. Стефания, в палате коронных драгоценностей, на Бирже, в Пратере, ездил по городу и окрестностям, был в Шенбрунне, любовался чудным парком, цветниками, ездил по Дунаю на пароходе. Слушал концерты оркестра Иоганна Штрауса, любовался грандиозной архитектурой домов, чистотой улиц, экипажами и пр. В общем, Вена своей чистотой и красотой произвела на меня впечатление восхищения, не виданное мною до того нигде и под свежим впечатлением все, виденное мною было подробно описано в тетради, которую Ваня по моем возвращении взял, чтобы показать редактору местной газеты и не возвратил, след потерялся… Из Вены я поехал в Варшаву, в Москву и на Нижегородскую ярмарку, совершив во всех этих местах покупки. В половине августа вернулся домой и все нашел в полном порядке. Здесь уместно прибавить, что отец, заведуя магазином № 1, вообще держал себя удивительно корректно. Во всем деле у нас на все установлен был мной известный порядок и дисциплина. Отец строго следил, чтобы этот порядок и дисциплина никем не нарушались, несмотря на то, что я, не советовавшись с ним, как с более опытным ничего не делал. Он никакого моего распоряжения не отменял.

МОЯ ЖЕНИТЬБА

По возвращении моем из Вены и Нижнего, сестра Наталья и зять наш Михаил Гаврилович стали приставать ко мне, чтобы я наметил и указал бы, кто из имеющихся налицо барышень мне нравится и что мне пора уже жениться и отец им сделал поручение уговорить меня сделать выбор и жениться. Это было в августе 1875 года, мне было 22 года, шел 23-й год. Ведя вообще очень скромную, замкнутую жизнь, всецело предаваясь своему делу, я далек был вообще от всяких романтических похождений и увлечений или ухаживаний за барышнями и потому никаких указаний дать не мог на категорически поставленный ими вопрос. Со дня на день приставания их на этот счет стали учащаться и, видя, что у меня своего нет, то стали предлагать целый ряд красавиц, богатых, хороших семей, умниц, скромниц и пр. Но на все перечисленные имена у меня находился отпор, критика или отказ. Словом, сердце ни к кому не лежало. Ни одна из имевшихся налицо в городе невест меня не удовлетворяла. Параллельно с этим шли постоянные разговоры и заботы за кого бы выдать Маню, называли многих женихов, делавших ей предложение, но не имевших успеха у нее. Обо мне, как о возможном для нее женихе, не могло быть речи, считая, что мы находимся в родстве, следовательно, и разговора не может быть. Раз, когда все усилия моих оказались бесплодными и обратились уже ко мне с вопросом: «Скажи же, наконец, если все перечисленные тебе не нравятся, ни богатство, ни красота тебя не прельщают, каков же твой идеал? Поищем подходящую, не будем отчаиваться».

После некоторого препирательства, я выразился наконец: «Найдете мне девушку, как Маня по уму, и я женюсь! На ней, как на родне, мне не позволяют, — вот мой идеал!» Это их поставило в тупик, хотя у них в сущности две задачи разом разрешались. Михаил Гаврилович поговорил с местными священниками, они сказали, что по особому ходатайству разрешение на такой брак от верховного католикоса получить возможно и указали ряд случаев. Заручившись таким пояснением, Михаил Гаврилович, написал к сестре об этом, чтоб узнать мнение Мани, как она, согласна или нет? Но и мать, и отец, и братья по несколько дней тщетно добивались от нее ответа: да или нет. Хотя в других случаях она категорически заявляла отказ, а тут – ни да, ни нет…

Здесь сделаю маленькое отступление для полноты рассказа. В ноябре 1874 года в Нахичевани впервые была введена всеобщая воинская повинность. И я попал в этот первый набор в Нахичевани. Вынул жребий № 203, но имея льготу первого разряда, как единственный сын у родителей был освобожден и зачислен в ополчение.

Продолжаю прерванный рассказ. Дочь моей мачехи Ольга недавно была засватана за Мартына Захаровича Захарова и на 28 августа 1875 г. была назначена свадьба их, я же, как брат невесты, был приглашен шафером. Свадьба должна быть из нашего дома, а бал у сестры Мании Матвеевны Серебряковой, так как у нее было более обширное помещение. Мачеха любила хорошо принимать гостей, и свадьба обещала быть шикарной. Родни у нее много было, пригласили всех, в числе прочих пригласили и Тащиевых. Пославши приглашение, я с нетерпением ждал, приедут или нет, с чем связывал согласие на мое предложение. Накануне свадьбы я был дома, когда, стоя у окна, я увидел, что Тащиевы подъехали к квартире сестры Натальи, которые уже теперь квартировали у Баронов, на нашей улице, кварталом дальше. Радости моей не было границ и, хотя я старался не выдавать себя, все окружающие заметили мою радость.

Наконец наступил день свадьбы. Венчание шло обычным порядком. Вечером на бал явилась масса гостей, я в качестве шафера распоряжение балом взял в свои руки и, по обыкновению, угощение гостей, распоряжение оркестром и танцами, все происходило по моему указанию и выработанной программе. Начались танцы, я более всего танцевал с Маней, болтали с ней много, обоим было очень весело, но главной темы не коснулись, даже отдаленными намеками. Гуляли до утра, танцевали, всем было весело и хорошо и только! На следующий день я не показался, а в третий день утром я зашел к сестре. Маня вышла в халате дяди, что казалось как-то странно для жениха. На мои вопросы сестре, та мне ответила, что вчера целый день добивалась ответа от нее, но ничего не добилась. Нужно сказать, что в этот период у нас еще не было принято жениху с невестой непосредственно объясняться и я, хотя был далек от предрассудков, но по излишней ли застенчивости или не знаю чего, не решался обращаться к ней непосредственно со своим предложением, хотя сердце чуяло взаимность с ее стороны. Она же, по-видимому, ожидала лично от меня услышать предложение. Наконец, после дружных усилий окружающих, согласие свое она дала, и 4 сентября состоялось наше обручение в самом скромном виде. Я поднес роскошный букет, и мы обменялись обручальными кольцами. Дня через три они уехали в Таганрог. Затем я каждую субботу с вечерним поездом ездил в Таганрог, а в понедельник утром возвращался домой. В течение недели мы с ней переписывались, всегда по-французски, и при встречах мы условились всегда говорить по-французски.

Тащиевы начали готовить приданное, для чего отец, Сергей Акимович поехал в Москву за бриллиантами и серебром, а мы готовили помещение, но в доме у нас было тесно, пришлось поместиться в маленьком кабинете отца (4 x 4 ар.) с одним окном во двор, и использовать зал как будуар и гостиную нашу. Но самое главное, надо было исходатайствовать разрешение у католикоса. Отец написал от своего имени прошение католикосу, перечислив свои заслуги по церкви св. Тороса, писал просьбу о поддержке его ходатайства своему старому знакомому Архиепископу Каприему Айвазовскому, (как ректору Академии), не раз в прежние годы бывавшему у нас и меня мальчиком ласкавшему. Писал всевластному тогда епископу Мангуни, послав ему в подарок серебряный кубок и послав пожертвование в пользу Эчмиадзинской Академии деньгами 300 руб., но все было тщетно. Пришел ответ частным образом, через священника Зарифьяна, что «для очищения греха и избежания дурного примера Келле-Шагинову пожертвовать в пользу Академии 3000 руб.», каковую сумму сбавили до 1000 руб.

К Тащиеву поехал священник Тер Гия Шапошников и заявил даже о 10000, но таких денег мы не могли жертвовать. Время тянулось, переговоры с местными духовными ни к чему не привели, я волновался, наступил декабрь, послали еще 300 руб. с просьбой разрешить. Ответа нет. Наконец, я написал телеграмму и с разрешения отца послал, следующего содержания: «Еще раз почтительно прошу, телеграфно разрешить брак моего сына, не допустите искать венца вне Армянской церкви». 14 декабря пришло телеграфное разрешение, и 18 декабря сыграли свадьбу. Венчал нас в Соборной Св. Григория церкви священник Илья Шапошников, Посаженным отцом был Иван Маркович Попов. Это было в четверг при ясной морозной погоде днем, а вечером был бал опять у сестры Серебрякова. Шаферами моими были Семен Степанович Тусузов и Яков Сергеевич Черчопов. Свадьба была многолюдная, прошла шумно и весело. После женитьбы жизнь у нас потекла своим чередом. Через год бабушка по отцу «Гаджи-мама» Гадеринэ, после недолгой болезни умерла на 84-м году жизни. Похоронили на Армянском кладбище в ограде отведенного нам участка, близ церкви.

Мы опять занялись нашим делом, причем отец чтобы облегчить меня, предложил чередоваться: один день он остается ночевать в Ростове, а на другой день – я. Лавки запирались поздно, а в сумерки лошадь приезжала за нами.

ЖИЗНЬ ПОСЛЕ ЖЕНИТЬБЫ

Несколько выше я рассказал об учреждении у нас Торгового Дома. Я рассказал вкратце о тактике отца в деле, о том, что он себя вел так, как бы он был моим помощником, считал меня руководителем дела, хотя во всем я придерживался его опыта и совета. При всем том нужно было иметь с его стороны большую выдержку, такт и достоинство, чтобы ни в чем не проявлять своего главенства и дать мне возможность вести дело без помех. Нанимать и увольнять приказчиков он предоставил всецело мне, назначать им жалованье, наградные или отпуск. Относительно увольнений через мои руки прошло более сотни мальчиков и приказчиков, но, ни одного случая, я не помню, чтобы уволил. У меня и мальчиков и приказчиков конкуренты переманивали, давая в полтора раза больше жалованья. Школа моя, дисциплина получили реноме. За короткое время служащие преобразовались, порядку в деле научились. Каждый вновь поступающий, через неделю по испытании его, на что он годен, получал свое место. Ему указывалось, что он должен делать и что должен знать, каждый имел свой участок, отвечал за порядок, прибран ли товар, соблюдена ли чистота, обращение с покупателем, должен понять, что спрашивают и, найдя, удовлетворить желание покупателя, никаких грубостей, абсолютная вежливость и предупредительность. Постановка была такая, что покупатель, войдя в магазин, не должен выйти, ничего не купив. Слова «нет» не должно быть, найди, что ему нужно, не то, так другое. «Сумей продать», – было лозунгом. При запирании магазина, пока не навешен последний замок и не передан хозяину, никто отходить не смел. Все идут на квартиру вместе, утром также являлись. Служащие были все молодежь, холостые. Шататься по ночам в будни не разрешалось, для этого были праздники, когда все уходили домой. Перед запиранием, все товары убирались на место, пыль сметали, всюду подметали, везде чисто и тогда запирали. Одни запирают, а дежурный проверяет замки. Столовались все у меня, своя кухарка была, особая квартира для приказчиков, провизию привозил отец из Нахичевани. На всех товарах были открытые цены. Продажа была без торгу, ни на какую сумму покупки не давалось никакой скидки. Оптовые цены были одни для торговцев, розничные цены – другие. Строго следилось за тем, чтобы подбор товара был всегда полный. Все цвета, все оттенки, все должно было быть налицо. Ежедневно выписывалось все, чего нет и продано, и пополнялось. Это был порядок в торговле, т.е. мой департамент. Что же касается дома, тут отец всецело распоряжался – сарай, лошади, кучер, дворник, ремонт дома, покупка провизии, топлива и все по хозяйству дома он вел. Все расходы производил он, я же платил за свою долю расходов 100 р. в месяц и больше ни во что не вмешивался.

Теперь третий департамент – мачеха. Кухня, кухарка, горничная, корова, приготовление обеда, стирка белья, приемы гостей, словом, все домашнее хозяйство было ее непосредственной частью. Опять никто не вмешивался. Четвертый департамент – Маня. Вначале, кроме своей спальни и моего белья и костюмов или ее туалетов ничего не было, но когда пошли дети, появились няни, горничная своя, бонны и вообще вся забота о детях, воспитание их, уход за детьми – тут уже была ее власть, никто другой не вмешивался. Так сначала поставили мы наше семейное общежитие и все время этот порядок строго соблюдали до самой смерти отца, после чего все распалось по причинам, которые в дальнейшем будут видны.

Эта постановка сглаживала все неизбежные в семье шероховатости и возможные конфликты и поэтому с 1875 по 1886 год – 11 лет мы прожили в полном в доме согласии, мирно и красиво. Каждый знал свое место и делал то, что ему надлежало делать, независимо. Мы жили тогда в полном достатке, ни в чём не отказывая себе, имели выезды, две лошади, две коровы, две пролетки, линейку, дроги, шарабан, тарантас, на котором утром и вечером, поочередно, ездили в Ростов и обратно. Были кучер, дворник, 2 горничные, кухарка, няня или бонна, обширная квартира, сарай, конюшня, погреб, ледник, садик во дворе, постоянные приемы и разъезды по гостям. И при всем том, весь наш бюджет с отцом не превышал 4000 руб. в год. Кучер получал 8 руб., дворник – 5 руб., кухарка – 6, горничная – 5 и т.д., все это теперь сказочная дешевизна. Обувь, дамские ботинки – от 3 до 6 руб. самые дорогие, мужские – 4-7 руб., ситец – 12 коп., сукно – 4-7 руб. аршин, самое тонкое, трико костюмное – 3 р. 50 к. до 5 р. зимнее, драп пальтовый 7 — 8 руб. аршин. Работа мужского костюма – 12-14 руб., шерстяная материя 75-150 за ар., бархат – 3-5 р., холст льняной 40-60 коп. ар. Яйца – 12-15 коп. десяток, баранина – 8-10 коп. фунт, обрезки – 150-2 пуд. Осетрина – 20-30 коп. фунт.

Поместившись на первое время после женитьбы в кабинете отца, ясно стало, что тут надолго оставаться нельзя, пришлось подумать о помещении. Ввиду того, что дело наше было в Ростове и мое постоянное присутствие при деле было необходимо, я заговорил с отцом о том, не переехать ли нам в Ростов, на что получил категорический ответ: «Пока я жив, я из своего дома никуда не съеду», а на мое предложение выделиться на особое хозяйство, сказал: «Ты лучше дай мне пощечину, если хочешь меня оскорбить, но не заикайся об отдельном хозяйстве, я все готов доставить тебе, дать всякое удобство, но желаю, чтобы дети мои жили со мной. Когда меня не будет, что хотите делайте, а пока я это приму за самую тяжкую дли меня обиду». Я слишком любил отца и уважал, чтобы дальше вступать в пререкания и больше уже вопроса этого никогда не поднимал. Мирясь с положением, после смерти бабушки мы перешли в столовую, где и устроились со спальней, а столовую пока перенесли в переднюю, где в последнее время помещалась бабушка и составили себе план весной сделать пристройку к дому, чем я и занялся зимой.

23 октября 1876 года родился у нас первый ребенок — дочь Евгения, которую окрестили в Федоровской церкви, Священником был отец Саркис Махсумаджиян, а воспреемником – Иван Маркович Попов. Роды произошли сравнительно для первого ребенка легко, но в начале кормления оказались соски недостаточно подготовлены, молока много, не высасывалось достаточно, началось воспаление и нарывы. Это причиняло ужасную боль. Ткачев сделал надрезы, эту операцию Маня героически переносила, стиснув зубы. Нужно было брать кормилицу, но она ни за что не соглашалась, говоря: «Я – мать, следовательно, своего ребенка и должна кормить, никому дела нет, тяжело ли, больно ли мне». Но, в конце концов, пришлось взять кормилицу по требованию доктора.

Я занялся составлением плана будущей пристройки, размерял фасад дома по переулку и выходило так, что надо пристроить, согласно фасаду, еще как раз такого же размера, т.е. 5 окон, затем согласовать комнаты, существующие кухню и баню сломать, кухню зимнюю разгородить, преобразовать в длинную столовую в 10 ар. длиной с 1 окном на улицу, поставить дверь, а в навой пристройке 3 окна в 6 ар. глубиной будет наша спальня и гостиная, 2 – окна – детская. Сзади этого, с выходом во двор – кухня, дальше предбанник, баня и клозет.

Наметив такой план городскому архитектору для чертежа и оформления, я занялся составлением сметы, сосчитав количество кирпича, балок, досок, железа листового, собрал цены на существующие материалы, работы, при помощи отца, который был всегда в курсе цен, и высчитал приблизительно во что обойдется, причем оказалось, что расчеты мои немного разошлись с действительностью и с весны 1878 г. начали ломать старое и пристраивать новое.

ПРИСТРОЙКА К ДОМУ

Пока я с подготовкой плана возился, отец стал закупать, готовить материалы, количество коих уже приблизительно у меня было выведено, нанимать подрядчиков на каменные и плотничные работы, заказал заготовку колод, рам оконных и дверных, чтобы дать время им сделать из сухого дерева и проч. приготовления и, как только весной наступило тепло, накупил лесу, досок, загородили место постройки, сломали подлежащие сносу кухню и баню, спланировали место и начали строить. Песок был навезен зимой, бутовый камень заготовлен, кирпич и известка подвозится. Стройка пошла полным ходом, в августе уже крыша покрыта, полы вымощены, начали окраску грунта и в октябре 1879 года мы уже вошли в помещение.

С переходом в нашу новую половину, освободилась зала, которая предназначена для приема гостей, которых теперь у нас бывало немало, потому что у мачехи братья – Егор, Авдей и Христофор Емельяновичи, сестра Каяне, Мария, старик Меросьян Хазизов очень часто бывали у нас. Новой родней обзавелись Сариевы, Чугаевы, Захаровы и пр. Наши свои родственники приходили на «Новоселье», всех интересовало, как устроились мы. Мы тоже в своей половине накупили гостиную мебель, стулья, устроили в одном углу альков, за которым были кровати. К нам приходили гости, и с нашей стороны приходилось отвечать на визиты. Мачеха любила устраивать пары, с легкой руки выдав дочь за Захарова, после моей женитьбы пошел целый ряд свадеб. Кузина Марфа Павловна вышла за Якова Амираева, выдали сестру Марию за Якова Павловича Миганджиеза – приказчика Михаила Гавриловича, потом женился брат ее Егор Емельянович Хазизов на Чепрастовой, дальше другой брат Авдей, а позже Христофор Емельянович на Софии Степановне Тусузовой. Словом, год за годом, то обручение, то свадьба, то приемы новобрачных, бесконечной лентой шли вечера, именины, словом, приемы, угощения, визиты, все хотя и по одному шаблону шло, но дни проходили не скучно.

А тут купили пианино. Маня стала, играть с Лизой в 4 руки.

ДЕТИ И ВОСПИТАНИЕ ИХ

Февраля 19 1878 года в 3 часа утра родился у нас второй ребенок сын, которого 23-го февраля окрестили и дали ему имя Александр в Федоровской церкви. Крестил священник Тер Оганес Тер-Семеньянц, восприемником был Ив. М. Попов.

20 февраля утром отец, в присутствии всей семьи, взяв из моих рук новорожденного сына моего, подошел к иконе и произнес следующее: «Подобно тому, как старец Семион благословлял внука своего, благословляю и я тебя, чадо наше, и прошу Бога тебя наградить хорошим здоровьем и счастьем. До рождения твоего я имел обет назвать первого внука моего моим именем, но день и час твоего рождения совпал с таким высокознаменательным днем, в который взошел на престол Империи наш Державный Государь Император Александр II. Наступил день, в который 22 миллиона крестьян получили свободу от рабства, день, в который Россия получила гласный, правый и равный для всех суд, день подписания Сан-Стефанского мира, прекратившего войну с турками, следовательно, день этот не может не быть священным для памяти каждого из нас, живущих в России свидетелей этой замечательной эпохи русской истории. И совпадение дня твоего рождения с днем этих событий, заставило изменить мое намерение и назвать тебя именем того, кто был виновником этих событий, т.е. именем Александра. Будь ты добрым гражданином, мудрым в своих делах, будь здоров, мужайся. Благослови тебя Господь».

Итак, уже у нас двое детей. Сашу удалось кормить самой. После первого опыта соски были подготовлены, и все прошло благополучно. Мая 14-го 1880 года в 4 часа 30 минут утра родился у нас третий ребенок, сын, после тяжелых родов. Принимала акушерка Наталья Николаевна Молоцкая. Окрестили ребенка 24-го мая в Федоровской церкви. Священник Саркис Махсумаджиян, совместно со священником Тер-Мовсес Зарифьяном. Воспреемником был Им. Мар. Попов. Нарекли мальчика именем отца – Татиос. В 1881 году июня 3-го я проводил Маню вместе с детьми Женей, Сашей и Татиосон по пути в Феодосию до Таганрога, откуда они сели вместе с тещей Устиньей Гавриловной и шурином Иваном Сергеевичем, на пароход, прямо в Феодосию 7-го июня. Через месяц, т.е. июля 7-го выехал и я в Феодосию к семье, где, пробыв один месяц, 7-го августа выехал и 10-го августа был дома.

В бытность мою там, мы с Маней на пароходе «Пушкин» ездили в Ялту, где прожив 3-е суток, вернулись обратно. В Ялте мы перебывали во всех окрестностях, в Алупке, Гурзуфе, Арианде, Массандре и пр., в Никитском саду, на водопаде Учан-Су, в Мисхоре. Стояли в гостинице «Россия», были в городском саду, восхищались всюду богатой растительностью. В Феодосии наши сняли квартиру в 3 комнаты с кухней. Из дома повезли две прислуги, одна готовила обед, другая, наша, смотрела за детьми. Жене шел 6-й год, Саше – 4-й год, Фоде было I год и 2 мес. Обед готовили дома, я и тесть ходили на базар за провизией, которая там была дешева. Торговцы и жители все татары. Баранина очень хорошая. Все продается на «ока», т.е. 3 фунта – это «ока». Все овощи, даже арбузы, дыни, капуста, все продается на «ока». Мы там жили как раз на берегу моря, против нас были купальни, все ходили утром и вечером на море купаться. Купанье чудное. Пароходы приходили и отходили, картина моря, в особенности, когда подходили пароходы, делая поворот, нередко с музыкой, была очень интересной. Часто с детьми ходили на пляж, к морскому прибою, собирали ракушки. Были в галерее Айвазовского, восхищались коллекцией морских видов. Каждое утро я просыпался и любовался восходом солнца, которое тут сказочно красиво всплывает из морской дали, переливаясь всеми цветами радуги, играя по гребням морских волн тысячами лучей. Не менее красиво море во время заката. Когда я был там, Ваня уже был в Таганроге на смену отца. 15-го сентября все вместе вернулись, я ездил, в Таганрог, встретил своих и привез домой благополучно.

Апреля 19-го 1882 года в 3 часа дня (в понедельник) родился 4-й ребенок, сын, которого окрестили 22-го апреля в Федоровской церкви. Священник Саркис Махсумаджьян, восприемником был Иван Маркович Попов. Нарекли его именем Якова. В это время я сидел в магазине и занимался. Как раз в эти часы в дверь откуда-то влетел белый голубь, повертелся и вылетел в другие двери, точно весть принес. Случайное совпадение!.. В августе этого же 1882 года я был в Нижегородской ярмарке, где происходила Всероссийская мануфактурная выставка, которую я очень подробно осматривал в течение недели. Между прочим, на выставке демонстрировали впервые электрические скамейки, прототипы будущего электрического трамвая, которому ток давался по проводам, проложенным по земле. Вместо вагонеток были скамьи, открытые, которые катились по рельсам. В июне 1883 года я с Маней и Сашей поехали в Кисловодск и вернулись 28-го августа домой. В этот промежуток я приезжал домой, а в августе я поехал за ними. Саша на велосипеде катался по парку, мы остановились в доме Очаковского, с Маней была и прислуга, из дома взятая как няня. Тогда железной дороги не было. Мы брали со станции Минеральные Воды коляску с четверкой лошадей, за 4,5 часа привозили до Кисловодска. Маня лечилась тогда: сердца и легкие были слабые.

С появлением детей у нас началась новая эпоха в семье нашей. Сперва, при первом ребенке, это была забава, но когда уже их стало три, четыре, то с годами она превратилась в сложную заботу. Забота о сохранении их здоровья, забота о воспитании вообще. Тут для родителей возникает целый ряд вопросов. Эту заботу жена моя Маня всецело взяла на себя. Тут она явилась именно тем четвертым департаментом, о котором раньше говорилось. Права своего она никому не уступала, и все время несла эту тяжелую обязанность безропотно и безраздельно. Женя, как первая дочь, все носились с ней и она заметно развивалась, например, видя, что я и Маня всегда читаем, стала расспрашивать, как это читают, ну и показали ей букву, она находит букву «а» тоже таким образом, на 4-м году стала незаметно для нас читать. Мало того, дошло до того, что, не понимая значения слов, стала повторять прочитанное, как попугай. Сперва казалось что забавно, но мы поняли, что так рано допускать чтение вредно, не стали давать ей читать и отвлекали. Эта быстрота усвоения прочитанного у нее и впоследствии оказалась отличительной способностью во всех школьных занятиях, училась она хорошо, и ей легко давалось учение, в особенности, под руководством матери.

Маня, до замужества иголки не бравшая в руки, увидела, что при детях мать сама должна уметь шить и обшивала их, и с самого начала взялась детское белье готовить сама, и впоследствии все белье и костюмы детские не давала в чужие руки. Кроить только не знала, а в этом ей помогала сестра Наталья, а иногда, что полегче — мачеха. Я помню, с каким усердием Маня сшила бальное платье для Жени, когда ей был 4-й год, для детского вечера, который был устроен у Сергея Николаевича Кистова. Белое платье, весь подол она вышила цветным шелком букетами. Платье вышло очень удачное, и Маня была очень довольна своей работой. Женя училась сперва дома, занималась мать сама, а потом в Нахичеванской Женской гимназии до 1888 года, а потом, когда переселились в Ростов, то один год училась в ростовской гимназии, окончила же все 8 классов в Таганрогской Женской Гимназии куда она, после смерти матери была отвезена к бабушке, вместе с Яшей.

Сашу сперва мать подготовляла дома, а потом отдали в Петровское Ростовские Реальное Училище в 1887 году августа 17-го в приготовительный класс, где он и окончил курс по коммерческому отделению. Саша с детства был очень живым мальчиком, любил очень возиться с молотком, веревками, собирать коллекций марок, имел хороший слух, который он развивал самостоятельно. Бывало, как только мать сядет за пианино играть, он подойдет к пианино, сядет сбоку, приложит ухо к стенке пианино, и как пригвожденный будет слушать во все время игры, сосредоточивая свой слух, он незаметно развивал его. Игра перестала, он начинал напевать прослушанное. Способность воспроизводить слышанные звука осталась у него навсегда, он легко усваивал всякий напев или музыку, равно у него росла способность ко всякого рода ремеслу. Я никак не забуду причиненную мной одну горькую обиду. Дело было так. Когда получались золотые вещи, мелкие кольца, кресты и прочие весовые вещи, требовалось заранее развесить, зарегистрировать номер изделия в книге и навесить на них ярлычки. Эту работу я совершал дома вечерами, как кропотливую, чтобы никто не мешал мне. Саша, балуясь, перемешал у меня развешанные вещи с заготовленными для них ярлычками и сильно раздосадовал меня тем, что на замечания моего не шалить, не послушался, и оно не помогло. Я избегал вообще наказания. В сердцах я схватил его коробку с собранными марками, высыпал их в ведро с помоями, желая его наказать чем-нибудь. Но это наказание оказалось для него настолько сильный, что всякие побои он перенес бы легче, чем это. Он так плакал, с такой горечью, нервно, что, мне стало жаль его, что я нанес ему такую обиду. Учился Саша при жизни матери удовлетворительно, пока она следила за его уроками, но после ее смерти стал слабее готовить уроки, ленился и манкировал учением, но с 5-го класса у него появился интерес к учению и 5-й и 6-й класс прошли хорошо и он окончил Коммерческое отделение при отличных отметках. Первыми уроками политической экономии я вечерами занимался дома с ним. И эти занятия, хотя его иногда утомляли, потому что проходили мы устно, я рассказывал, в чем суть, но оказалось, что уроки эти были не без пользы для него. Он сразу стал по политэкономии получать пятерки и по коммерческой географии и арифметике тоже выдвинулся в первые ряды, получая пятерки. Также по бухгалтерии он выдвинулся. Еще с 4-го класса я его в свободные от уроков часы сажал в лавке за работу по переписке счетов, подсчеты на счетах. Постепенно он стал вести книги под моим руководством, и в 5-м классе, когда стали преподавать бухгалтерию, он не только знал, как вести ту или другую книгу и считать на счетах, но он понимал главное, на практике познал, для чего нужна бухгалтерия в жизни не только в торговле, но и для всякого хозяйства, в чем ее суть и польза его знаний. Тут он шел первым в классе по бухгалтерии и почерк у него исправился, усвоив коммерческий характер письма. Еще в дошкольном возрасте он заболел брюшным тифом, который без особых последствий прошел, благодаря доктору Ткачеву. Но с 13-ти лет у него стали показываться золотушные опухоли в области шеи. Ткачев лечил его, резал язвы несколько раз и, по окончании учения, пришлось его отправить в Пятигорск, где он за 1,5 месяца лечения получил облегчение. Позже он ездил в Одессу и Киев, провел два лета подряд на даче под Киевом.

Фадей, после домашней подготовки, учился сперва в пансионе Пашкова, а затем поступил в Реальное училище, где кончил 6 классов по коммерческому отделению. Он также до 4-го класса шел на тройках, а с 5-го класса по коммерческим наукам окончил на пятерки. С ним тоже я занимался по вечерам, также в магазине в свободные часы сажал за дневную кассовую, сводил кассу, вел отчетность. На третьем году он, гостя с матерью у бабушки в Таганроге, споткнулся, упал лицом на каменную ступеньку и поломал передние зубы. Это было в том возрасте, когда у ребенка начинает вырабатываться речь, чистота произношения. При отсутствии передних зубов буквы «р» и «л» не выходили у него, шепелявость осталась за ним навсегда. После Реального училища поступил у меня в лавку. Яков, после смерти матери 2 года учился в Таганрогской гимназии и когда Женя, окончив гимназию, переехала из Таганрога в Ростов, то и Яшу взяли домой и отдали в Реальное училище, где он окончил также 6-й класс Реального училища по коммерческому отделению с таким же успехом по коммерческим наукам и бухгалтерии, как и старшие братья. Июня 19-го 1884 года во вторник утром, в 7 часов родился 5-й ребенок, которого окрестил в Федоровской церкви священник Тер-Мгрдич Канцаборьян, нарекли его Саркис, восприемником был Иван Сергеевич Тащиев (дядя его). Июля 25-го 1885 года в 8 часов вечера родился 6-й ребенок или 5-й сын, окрестил его в Федоровской церкви священник Оваген Степанасьян, нарекли его именем Карабет, восприемником был мой отец, Татиос Келле-Шагинов (его дед). Саркис и Карабет оба в свое время тоже поступили в Реальное училище и пошли оба по основному, и все время проходили на тройках и окончили 7-й класс с трудом.

Сережа долго не ходил и только на 3-м году пошел, тогда Копа стал ходить, а то все не решался идти. Детство их обоих прошло в период болезни матери, и все дальнейшее воспитание, как и остальных старших братьев и сестры, после смерти жены Марии Сергеевны, через год перешло в руки Юлии Васильевны Киселевой, моей настоящей жены по второму браку. Благодаря ее попечениям и заботам они все выросли здоровыми и нравственно выдержанными молодыми людьми. За все время до окончания курса она всем шила и обучила их чистоте и порядку во всем.

Продолжение следует….

Сергей Келле-Шагинов: История семьи из бывшего города Нахичевани-на-Дону в воспоминаниях ушедших поколений (Часть 3)

История семьи из бывшего города Нахичевани-на-Дону
в воспоминаниях ушедших поколений. Часть 3

1 декабря 1919 года.

МУЗЫКА

Музыка в семье нашей имеет свою историю, а потому опишу, как она зародилась и развилась. В Нахичевани в мои детские годы музыка в семьях имела очень мало места. Любителей музыкантов, кроме профессионалов, и то самых примитивных, было очень мало, и то только мужчин. Только с 60-х годов в домах завелись фортепиано, затем рояли и уже пианино. Скрипка, виолончель и другие инструменты появились позже, хотя были отдельные единицы. Гитары имелись, гармонии также, но серьезных игроков на этих инструментах не было. Мне было 7 лет, когда я впервые услыхал игру на фортепиано у родственника по матери Бедроса Шербаронова. Играл молодой Муратханов, играл по тогдашнему времени чудно, своей игрой он приводил слушателей в восторг. Затем в 1861 году отец привез нам из Москвы рояль, на котором стали нас всех троих обучать игре по нотам. Взяли учителя Вербицкого, который 2 раза в неделю приходил давать нам уроки, занимаясь с каждым из нас по часу. У сестер музыка пошла недурно, в особенности у Мании, у меня же не клеилось это дело. После 6-ти месяцев трудов на этюдах и экзерсисах я отказался учиться. Прямо заявил отцу, чтобы даром на меня не тратил денег. Сестры продолжали учиться. Мания играла уже пьесы. Сестра же Наталья вскоре вышла замуж за Михаила Гавриловича Магдесиева и музыка пошла иная, тоже перестала учиться. Но сам Михаил Гаврилович любил музыку, играл на флейте и аккомпанировал сестре Мание по некоторым пьесам, подбирая звуки на слух. Позже он завел скрипку, смычок у него был твердый и слух хороший. Подбирал по слуху на рояле, также подбирал на скрипке, и мало-помалу стал недурно играть многие пьесы.

Вот так он, как любитель музыки, воодушевлял окружающих, и с годами культивировал в нашей семье музыку во всех видах. Все вечера у нас или у него без его скрипки не обходились, он своей скрипкой вдохновлял окружающих приятными часами. То сам играет, то заставит другого играть на рояле и аккомпанирует. Играла сестра, затем, после моей женитьбы, играла жена моя Маня, она играла хорошо. Позже сестра Лиза обучалась у учительницы Бартичкедьянс, стала делать хорошие успехи. Затем сестра Лиза и Майя стали разыгрывать в 4 руки серьезные увертюры, сонаты Бетховена и прочее. Михаил Гаврилович всегда аккомпанировал им успешно.

Аккомпанируя им, Михаил Гаврилович нередко фантазировал на скрипке различными звуковыми кунштюками, чем приводил в особо веселое настроение слушателей, оживлял и вносил живую струю в доме, в особенности, это действовало благотворно на детей, поддерживало в них веселое и бодрое настроение.

Дочь Евгения начала учиться на пианино, под руководством матери еще с 6-ти лет. После смерти матери она брала уроки музыки в Таганроге, в гимназии, а потом, после приезда в Ростов, ей музыку преподавал Рутин, у него она прошла хорошую школу. Саша обучался на рояле у разных учителей музыки, но серьезного преподавателя не имел, хотя способности у него были, и когда он несколько подвинулся в музыке, то он с сестрой Женей стали разыгрывать легкие пьесы в 4 руки. Совместная игра их прибавила охоту играть. Чтобы создать дома квартет, я задумал Фадея засадить за скрипку, для чего взял ему преподавателем Степана Сергеевича Когбетлиева, купил ему скрипку, и стал он учиться у него. Но скрипка такой инструмент, которой не дает готового тона, а нужно уметь извлечь его из нее, и нужно год или полтора, чтобы получился чистый тон, звук, гармонию, а то слышишь один писк, режущий ухо.

Фадей от природы не отличался ревностностью или терпением к изучению чего либо. Скучные гаммы целыми часами пересиливать было ему нелегко, а между тем ему было задано 1-2 часа играть обязательно. Вот указанное время нужно было заставить играть. За этим минута в минуту следила Юлия Васильевна, заставляя его выполнять сполна положенное время. Когда он начинал играть, не пройдет и 10 минут, кладет скрипку: «Уф! Устал! Не могу больше!» – начинается торг, каждая пропущенная минута насчитывается — «играй, а то папе скажу», медленно берет скрипку и нехотя ведет смычком, фальшивит и т.д. Нужно было большое терпение, чтобы каждый день следить за выполнением урока, пока добился тона и скрипка стала издавать под его смычком те звуки, которые предназначались. Тогда уже его и принуждать не надо было, скрипка его заинтересовала.

Яша, глядя на него, тоже заинтересовался скрипкой, его тоже я засадил за скрипку, тот же Когбетлиев давал и ему уроки. У Яши дело пошло споро, у него сказался природный твердый тон, и смычок сразу стал плавно идти и дальше, когда разработался, скрипка запела.

Теперь, когда уж к роялю две скрипки, стали, то Фодя аккомпанировал на первую скрипку, а Яша на вторую. Нужна была виолончель, Сереже я купил, виолончель и Моц стал давать ему уроки. У Сережи виолончель пошла недурно, и Моц стал устраивать совместную игру в 4 руки на рояле, 2 скрипки и 1 виолончель. Но в это время Женю выдали замуж и заменили Копой, которого имея в виду заменить Женю, подготовили играть на рояле. Копа играл дискантовую партию, а Саша – басовую. А так как печатных нот для такого квартета не было, то Моц для аккомпанемента писал сам к пьесам в 4 руки. Позже Саша навострился и много нот писал сам для скрипки и виолончели. Конечно, начали совместную игру сперва с самых легких аранжировок, но позже постепенно так сыгрались, что на благотворительные концерты приглашались играть, и с большим успехом проходило участие «квинтета братьев Келле-Шагиновых» и получались лестные отзывы, наряду с крупными виртуозами музыкального искусства. На эти концерты они бывали особо ангажированы устроителями концертов, на которых удостаивались шумного одобрения стройной игрой, аплодисментов и «бисов» всегда.

Интерес в публике возбуждался и тем, главным образом, что кроме стройного исполнения номеров, на сцену выходили сразу 5 братьев почти однолеток (разница от 1 до 5-7 лет), стройные, высокие, а не случайно собравшийся артисты. Эти их выступления создали им популярность в городе, и все уже знали об этом «квинтете» и говорили о нем.

На вечерах у нас в доме все время проходило в концертах. До ужина и после ужина всегда часа 2 слушали, В карты отказывались гости наши садиться, говоря, что куда как интересно слушать концертные номера вашей молодежи. В день моих именин у меня собирались городские деятели: Городской Голова, члены Управы, видные гласные, представители печати и завтраки проходили очень оживленно под концертные номера моего «квинтета». Ораторы в своих застольных речах удостаивали особого внимания игру моих молодых музыкантов. На концертах некоторые матери высказывали пожелание иметь в лице своих детей такой образцовый квинтет. Репертуар у них в 3-5 лет образовался довольно обширный и очень серьезный, много увертюр, опер и балет («Лебединное озеро»), фантазий и др.

Сереже, кроме Моца, позже давал уроки Павел Павлович Федоров, который поставил его хорошо, и виолончель его пела так, как у хорошего виртуоза этого чудного инструмента. Карп обучался у разных, между прочим, у Феррати, а позже, у Фон-Фриче, которые находили у него недюжинные способности, но к сожалению он манкировал уроками и хотя скоро сделал хорошие успехи, тем не менее перестал учиться, хотя дома играл и играет и сейчас хорошо. Совместная игра, дирижируемая Гаспаром Францевичем Моцом их очень подвинула и у всех у них проявилась любовь к музыке, дисциплина в игре, что очень важно для стройного исполнения номеров.

После Моца Саша исполнял роль дирижера, играя сам, при хорошо развитом его слухе он всегда замечал всякую фальшь и корректировал. Бывало, нередко, заспорят, но мирились сами в этих спорах, исправив ошибку. Эти 9 лет были лучшими годами моей жизни, но увы! — прошли эти чудные дни, когда наши родительские сердца тешились приятной игрой детей. Одни поженились, другой убит (Сережа), третьи разъехались и квинтет отпал. Минуло все. Все это было когда-то!!!

БОЛЕЗНЬ ЖЕНЫ

Как было выше указано, поело родов 6-го ребенка Карпа, здоровье жены пошатнулось. И раньше сказывались кое-какие недочеты в здоровье и, по совету Ткачева, подряд два года выезжали в Кисловодск летом и, несколько поправившись, зиму проводили дома, но декабря 15-го 1885 года, во время обеда Маня вдруг закашляла и у ней горлом показалась кровь. Немедленно вызвали Ткачева, у нее оказалось воспаление легких, каковое принятыми мерами удалось приостановить, и Ткачев предложил повезти ее в Кисловодск на теплый климат. В это время Тащиевы жили в Новороссийске и писали оттуда нам, что у них чудная погода, а потому предлагали приехать к ним, но здоровье Мани не позволяло ехать.

В июне 1886 года я ее повез в Кисловодск с Женей, Сашей, Фодей и Яшей, нашел квартиру, поместил их и сам выехал обратно домой. Через некоторое время туда же приехали тесть и теща, и вся семья наша провела лето в Кисловодске. Она значительно поправилась, и в августе я послал за ними, забрал всех и привез домой.

СМЕРТЬ ОТЦА

В октябре 1886 года отец стал болеть, недели две, будучи на ногах, стал худеть. Начал говорить о близкой смерти, между прочим, предложил мне составить формальную передачу всего Торгового дома со всеми капиталами мне, составить и разослать о том циркуляры куда следует, что я и исполнил, но не успел сдать на почту отпечатанные циркуляры, а только сообщил местным банкам. С 25-го на 26-е декабря 1886 года в 10 часов ночи отец тихо скончался, благословляя Бога и детей, выразив, что со спокойной душой оставляет мир. Выпил из графина несколько глотков воды, повернулся, заснул и больше не проснулся. Он уже второй год страдал расширением сердца, с 20-го октября болезнь усложнилась воспалением легких.

Хотя в последние дни он был очень слаб, но даже за несколько часов до смерти еще ходил по комнате, курил, рассуждал, даже слегка шутил. Мачеха в это время была в Армавире, ездила к сыну и, вернувшись, застала его уже в гробу.

27-го октября, отстояв обедню в Федоровской церкви, при священниках со всех церквей, отца торжественно похоронили в заготовленном им самим при жизни месте, в ограде Федоровской церкви, рядом с матерью. На могиле его через год я поставил чугунную плиту одинакового типа, как и на могиле матери.

Как выше было сказано, перед смертью отец передал все дело в мою собственность, устранившись от дел. По этому поводу был заготовлен следующий циркуляр:

«Ростов-на-Дону. Ноябрь 1883 года. М.Г.! Имею честь сообщить всем, что я, чувствуя старческую слабость и потребность в успокоении от дел, участие свое в деле фирмы «Торговый Дом Т. Келле-Шагинова с сыном», прекращаю. Все дело фирмы со всем активом и пассивом отныне переходит к сыну и долголетнему сотруднику моему Ивану Матвеевичу Келля-Шагинову, который будет продолжать торговлю за свой собственный счет на прежнем основании. Удаляясь ныне от дел, вменяю себе в приятную обязанность засвидетельствовать мою искреннюю признательность всем, доверием и расположением, которых я имел удовольствие пользоваться в течение свыше 50-летней торговой деятельности своей. С совершенным почтением (факсим: Татиос Келле-Шагинов).

Циркуляр этот остался не разосланным, и пришлось разослать следующий: «Ростов-на-Дону. Октябрь 1886 г. М.Г.! С душевным прискорбием извещаю Вас о последовавшей в ночь с 25-го на 26-е октября кончине любезного родителя моего Татиоса Келле-Шагинова. Чувствуя приближение смерти, за несколько дней до кончины, дорогой памяти родитель мой участие свое в делах фирмы «Т. Келле-Шагинов с сыном» в Ростове-на-Дону, совершенно прекратил, передав мне все дела оной со всеми активами и пассивами. Отныне торговлю буду продолжать я за свой собственный счет, на мое, Ивана Матвеевича Келле-Шагинова имя, так же, как она велась до сих пор нашей фирмой. При этом священным долгом считаю исполнить предсмертную волю покойного отца моего – передать его искреннюю признательность всем, доверием и расположением которых он пользовался в течение свыше 50-летней своей торговой деятельности. В свою очередь и я позволю себе надеяться, что Ваше постоянное доверие и расположение ко мне и впредь будут неизменны. Обращаю Ваше благосклонное внимание на мою подпись. И. К-Ш.»

В ответ на этот циркуляр получились от всех лестные о покойном отзывы, с выражением сочувствия о понесенном нами горе.

ПОСЛЕ СМЕРТИ ОТЦА

Со смертью отца ушла наша семейная радость, не стало старика, осталось пустое место, заполнить которое приходилось мне. Хозяйство, двор, базары и прочее, и прочее, все перешло на мои плечи. А тут, вскоре, Маня вновь захворала и собралась ехать в Новороссийск, куда звали ее родители и она, в сопровождении брата, Ивана Сергеевича, взяв с собой Сашу, поехала.

В то время поезда ходили только до Екатеринодара. Она прожила в Екатеринодаре у сестры Лизы Хабургаевой 2 дня, куда из Новороссийска тесть послал тарантас, на своих лошадях приехали в Новороссийск. Там они застали теплую чудную погоду. Она там прожила некоторое время, поправилась здоровьем, заскучав за детьми, в феврале 1887 г. вернулась домой. Оставив дома всех детей, кроме Саши, все время беспокоилась за детей и, не выдержав разлуки с ними, вечно тоскуя по ним, преждевременно вернулась домой и от хорошей, теплой благодетельной Новороссийской погоды попала на нашу февральскую и мартовскую слякоть и сырость, вопреки совету доктора и окружающих.

Конечно, поправившееся несколько, здоровье вновь сошло на нет и уже в мае 1887 г., забрав с собой 4-х старших детей, она вновь поехала в Новороссийск. Там, прожив около месяца, все поехали на свою табачную плантацию в 30-ти верстах от Новороссийска, куда и я ездил на одну неделю в конце июля, а в августе все вернулись домой. Плантация эта была разведена на казенной арендованной земле, в лесистой части кавказского горного хребта, на северном его склоне. Всю дорогу к ней приходилось ехать вековым дубовым лесом. Разводились плантации на выкорчеванной от леса местности, на целинной земле. Посев и уборка производились специалистами табачного дела, уроженцами Трапезонда, армянами переселенцами. Воздух чудный, климат в этой местности умеренно теплый, сухой. Семья, проживая тут, вполне поправилась здоровьем, дети целый день пропадали в лесу, собирая грибы, лесную клубнику, землянику и в огородах ели свежие, удивительно вкусные огурцы. Жили в избе с глиняным полом, саманной постройки. Жили без затей, по-деревенски. Провизия вся своя, молоко, яйца, овощей всяких сколько угодно, в особенности, хороши огурцы прямо с огорода.

При возвращении своем из плантации, я взял с собой домой Сашу, чтобы подготовить и поместить в Реальное училище. Я сам с ним занимался, и мне удалось его поместить в Петровское Реальное училище в приготовительный класс. Нужно было несколько исправить почерк по чистописанию, я принял такой метод: напишу в тетрадке ряд городов от Ростова до Москвы и далее, показываю ему на карте, вот он переписывал подряд и радовался, что доехал до Орла, до Тулы и т.д. Посла этого выписываю имена главных рек, морей и прочее. Таким образом, он незаметно, вместе с чистописанием, получал некоторое знакомство с географией, что его очень интересовало и придавало ему охоту просиживать целый день за скучной работой.

В августе семья вернулась, и я поехал в Москву за товаром, а в мое отсутствие Маня посещала магазин, собирала выручку, делала необходимые распоряжения хозяйственного характера и писала мне в Москву все, что делается без меня в магазине. Между прочим, мне сообщили, что с 1 сентября 1887 г. по Ростову открылась конно-железная дорога. Декабря 12-го 1887 года Маня с Женей и Яшей поехали в Новороссийск, ввиду вновь пошатнувшегося ее здоровья. В Новороссийске она все-таки плохо себя чувствовала, лечил ее там доктор Тер-Степанов, который находил, что помещение Тащиева для нее не подходит, как смежное со складом табака и требовал, чтобы ее непременно переместили в другую квартиру, но старикам это не нравилось. Доктор дал мне телеграмму. Февраля 20-го 1888 года магазин мой, помещавшийся в доме Гайрабетова, перевел рядом, в помещение Михайлова, на то место, где помещался Торговый Дом Генчоглуева Шапошникова, которые перешли во вновь выстроенный свой дом на Большой Садовой улице.

Перевод магазина, из одного помещения в другой, было дело нелегкое. Товару у меня было много, много кабинетных и других вещей в шкафах, надо было организовать так, чтобы успеть быстро и без ломки снять с полок и шкафов и разместить на те же шкафы, которые приходилось перетащить и вновь поставить в новое помещение.

В назначенный для перехода день я приехал из Нахичевани в 9 часов утра, и столяры еще не пришли, а без меня нельзя перемещаться. Пришлось послать за столярами, погода скверная, снег, ветер крутит, метет, печь в магазине не разгорается, дымит и чадит газом, а тут к довершению всего подают мне телеграмму из Новороссийска от доктора Тер-Степанова: «Помещение больной невозможное, помещение не меняют, приезжайте нанимать квартиру».

Каково мое положение? Там больная жена с двумя детьми при родителях, которые неизвестно почему упорствуют найти лучшее помещение для больной. Тут весь товар снят с полок, переносят из одного помещения в другое 15 приказчиков или мальчиков, которым надо дать порядок, что, куда и как разместить, я перебегаю то туда, то сюда, а тут пришли, наконец, столяры, стук, гам от разбираемых шкафов и полок, спрашивают, что и как устраивать. В магазине холод, сквозняк и угар, голова горит от угара – словом, положение создалось для меня безвыходное. Но что же делать? Дал телеграмму, чтобы переместили, во что бы то ни стало, сам не могу ехать по причине перевода магазина. В течение недели успел кое-как разместить все, собрался и поехал в Новороссийск, взяв с собой Сережу к больной матери, ибо некуда было его деть. Приехал с ним в Новороссийск поздно вечером, не найдя извозчика, взял драгеля, и поехал в город уже ночью, к Тащиевым. Ворота уже оказались замкнутыми, на стук никто не отзывается, никого нет, чтобы спросить, куда они переехали. Случайно вышла соседская девочка, сказала, что неделю назад уехали, и не знает, куда, а у нее дома никого хозяев нет.

Остались буквально на улице. Тащиевых в Новороссийске все знают, но спросить ночью на безлюдье не у кого.

Стал стучать поблизости куда попало и, расспросив, наконец, добился и нашел. Войдя в комнату, Маню я нашел слабую и измученную, дети, удрученные ее болезнью, в 2-х маленьких несветлых комнатах поместившихся.

Провел я тут несколько дней, но это были одни из наиболее грустных для меня дней в жизни. Видишь больную и в то же время чувствуешь свое беспомощное состояние. Мало было при ней 2-х детей, а я повез к ней еще и третьего, которого нельзя было оставить в Нахичевани. Через несколько дней я выехал обратно домой один, дела требовали моего личного присутствия в Ростове, подходили платежи, дела с банками, каждый день был на счету, и откладывать было нельзя. Полагаясь на милость Божью, я с тяжелой грустью оставил их, вернулся домой, где меня ожидало дело. Это было в конце февраля 1888 г. В апреле того же года Маня вернулась с Женей. Яша остался на все лето в Новороссийске и вернулся с бабушкой октября 15-го 1888 г. Перед этим было следующее: 1887 г. августа 8-го Татиос поступил в Нахичеванскую Армянскую Семинарию, а 25-го сентября захворал дифтеритом и, чтобы изолировать от других, перевели его в нижний этаж, куда и Маня переселилась. Несмотря на изоляцию, через два дня заболела также и Женя тем же. Тогда дифтерит еще медициной мало был исследован, дифтеритной сыворотки не было, и доктора затруднялись в борьбе с этой болезнью. Ткачев, как наш постоянный доктор, принялся лечить вдуванием скипидара в глотку и попробовал дать внутрь чайную ложку скипидара. Средство сильное, рискованное, героическое, но помог. Обоих поставил на ноги в то время, когда заболевшие умирали беспомощно, почти поголовно.

Пришлось по ночам и мне, по возвращении из магазина, переодеться в другой костюм, дезинфицируясь, спускаться вниз, заменять Маню, сколько можно, по ночам. Лекарства разные, в нос и в горло вдувания и прочее приходилось неустанно обоим проделывать каждые 5-10 минут. Фадей скоро оправился и вышел из своего карантина, но Женя пролежала целый месяц с осложнениями, сперва насморк, затем слабость зрения, но все кончилось благополучно.

Января 15-го 1889 г. я отделил мачеху, оставив ее с дочерью Варей жить в Нахичевани, в той же половине, где были, а сам переехал в Ростов, выделил ей всю мебель в ее половине, и посуду, и столовое белье, и прочее, что она нашла нужным, остальное, все запер в своей половине. Лошадей и экипажи продал, распустил прислугу. Женю передал на попечение Натальи Матвеевны, Сашу и Фодю взял с собой, в Ростов. Яша, Копа, а потом и Сережа, были с матерью в это время в Новороссийске. Саша и Фодя учились в Ростове, я взял номер в гостинице «Франция» и взял всю заботу о них на себя. Помогал и наблюдал за уроками, утром приходилось поднимать их и напоить чаем, выводить их в баню, наблюдать за чистотой белья и платья, сдавать белье прачке, чинить платье и белье, где пуговка оторвалась или что распоролось, словом, приходилось вести материнскую заботу о них.

Обедали мы у себя, т.е. в квартире для приказчиков, где у нас была своя кухарка армянка Зартар-Джиджа.

На весну мы перебрались в Европейскую гостиницу, а потом в Гранд Отель Петрова на углу Б. Садовой и Таганрогского проспекта, на 3-м этаже. У нас номер выходил окном в летнее помещение Коммерческого Клуба, где каждый вечер играл симфонический оркестр, и представлялось очень красивое зрелище с верхнего этажа на ярко освещенный сад, полный разнообразной шикарной публики.

Мы всегда засыпали под музыку при открытом окне, а утром рано просыпались под пение соловьев и других птиц в саду, вдыхая свежий аромат акаций, липы и прочее. Все лето мы там провели, пока не устроили себе квартиру в доме Хазизова, куда приехала из Новороссийска Маня с детьми.

НА НОВОЙ КВАРТИРЕ В РОСТОВЕ

На масляной 1889 г. в магазин на Московской в дом Михайлова забрались воры, но золотых вещей забрать из несгораемой кассы не могли, взяли шелковые платки, ленты, бинокли и прочее, всего на 2000 руб. Пробили каменную стену в проходе соседнего дома и влезли.

Лето 1889 г. Маня с Женей, Сережей и Копой провели на плантации, а Яша жил в Новороссийске. Саша и Фодя были со мною.

В августе 1889 г. я выехал в Нижний за товаром, предварительно приготовив квартиру для нас и для приказчиков в Ростове в доме Хазизовой. (Мал. Садовая ул.) во 2-м этаже. Перевез всю мебель из Нахичевани, посуду, кухню и все, что следует в доме, устроил, обставил кухню, привел кухарку Зартар, а приказчикам во дворе устроил отдельную квартиру, словом, устроив все на готовую ногу, сам уехал, написав Мане, что она может приехать, все готово.

20-го августа она с детьми вернулась, и впервые почувствовала себя самостоятельной хозяйкой в новой квартире, что было всегда ее заветной мечтой. Вскоре и я вернулся из своей поездки, и мы зажили новой жизнью. Здоровье Мани как будто укрепилось, Ткачев часто посещал, и по его совету приглашали донора Асвадурова. Казалось, все хорошо, дети учились, торговля шла.

СМЕРТЬ ЖЕНЫ

Под таким спокойным настроением, когда казалось, что судьба улыбнулась нам наконец и ничего не угрожало, наступила как бы эпоха новой для нас жизни, жизни полной чашей. Я, ввиду наступления времени ехать в Москву за товаром, приготовился и со спокойной душой 22-го февраля 1890 г. выехал в Москву, куда прибыл 24-го и сейчас же занялся делом, чтобы скорее вернуться домой.

27-го ночью в 2-м часу меня разбудили в номере и подали телеграмму: «Мария Сергеевна при смерти, выезжайте, Налбандов» (старший приказчик мой). Телеграмма подана в 9 ч. 22 м. срочно. Ясно, что она умерла. Создалось для меня положение ужасное: потерял дорогое существо, мать шестерых детей, оставшихся без призора, приехал за товаром, масса расчетов с кредиторами, платежи срочные, которые надо лично закончить, время не позволяло откладывать, пасха близка, упускать сезона нельзя, только что завел новое оптовое дело, уехав из Москвы, не закончив дела, расчеты и без товара. Вновь едва ли удастся вырваться из дома, погибнет дело и т.п. Целый рой противоположных мыслей предстал моментально перед моими глазами во всем своем ужасающем размере – тут не трудно было совсем растеряться. Залившись слезами, я сразу понял весь ужас моего положения и то, что меня в моем горе никто не выручит, кроме самого себя, надо только не теряться, набраться мужества и искать выхода из создавшегося положения, ибо сироты мои ждут меня дома, надо готовиться.

Первым делом я упал на колени перед иконой: и искренне помолился Богу, прося дать мне силы выйти из положения. Укрепившись молитвой, я позвонил, явился дежурный Сидорыч, славный старик, всегда с давних лет усердно служивший, рассказал ему о моем горе, просил его пройти и вызвать ко мне бывшего моего сотрудника Ман. Гавр. Петскерова, стоящего тут же в Чижовских номерах, а затем подать мне самовар.

Я, обдумав программу моих действий, сейчас же сел писать повестку с вызовом немедленно явиться ко мне для сведения расчета и получения выписки заказа на товары, т.к. в 11 часов я вынужден уехать домой по случаю смерти жены.

Повестку эту я составил в 2-х экземплярах общего характера к фирмам по двум направлениям, дал Сидорычу, чтобы к открытию магазинов он всем разослал. Пришел Петскеров, которому, рассказав о постигшем меня несчастье и продуманном мною плане действий, просил помочь мне в следующем: когда начнут собираться вызываемые мною лица, то впускать их поодиночке, чтобы не мешали, и каждого, чтобы он предупредил, что, войдя ко мне, никаких, кроме строго делового, разговоров не вести, как можно покороче, никаких сочувственных фраз не произносить, дабы не расстроить меня, а дел много, надо успеть. Пока Петскеров занялся чаем, а после – укладкой чемодана, я все время писал при тишине общей. Я стал подготовлять ко всем особое письмо, приводя расчет и какие товары нужно послать, подробный список каждому и до утра я успел все подготовить. Наконец, утром стали подходить один за другим вызванные лица, которых Петскеров задерживал в коридоре, впускал поодиночке с предупреждением, как было условлено. Каждому из них я передал требование на товары, закончив расчеты, просил, учтя мое критическое положение, добросовестно выполнить все мои требования. Некоторым я предложил быть в 11 часов на Рязанском вокзале. Таким порядком все явились, и всем я передал заготовленное требование на товары.

Чемоданы уложены, расчеты закончены, билет брать для меня послали. К 11 часам я был на вокзале, где меня уже ждали лица, которых я просил туда. За завтраком с каждым из них я переговорил по предмету, для чего я их вызвал. Меня мои друзья провожали, усадили в вагон, дали домой телеграмму, что выезжаю. В вагоне было много дам, которые из разговоров провожающих меня, узнали мое положение, и, как это вообще бывает, дамы в этих случаях очень с сочувствием относятся, стали ухаживать, успокаивать и утешать всячески, и так до самого Ростова, одни выходили, другие садились новые, но сейчас же узнавали и обнадеживали, что может быть еще застанете в живых и тому подобные утешительные слова продолжались до Ростова.

Тут пока прибавлю к чести москвичей, все мои поручения были выполнены в точности, добросовестно, и дело ничего не потеряло. Лучшие мои приятели, блаженной памяти друг детства Григорий Сергеевич Таманцев и Михаил Михайлович Новгородцев, а также Илья Петрович Петров (зонтичник) во многом помогли, при выезде. Выехал я поездом № 1 в 12 часов дня 28 февраля и приехал в Ростов 2-го марта, нашел дорогую жену мою Маню в гробу и погребальную процессию, готовую к выносу, ожидая меня.

Как только я показался в дверях, дети, подняв рев, все шестеро кинулись ко мне на шею с криком: «Папа, мы остались без мамы».

Сестры, родственницы, теща (тесть был в Новороссийске) все в слезах, желая каждый выразить свое сочувствие к нашему горю, выявили потрясающую для меня сцену. Но я всю дорогу подготовлял себя, представляя заранее эту сцену, не теряться, выдержать твердость, памятуя, что моя покойница умела себя сдерживать, родить детей, стиснув зубы без одного стона на удивление окружающих, акушерки и прочих, то и мне следует быть твердым. Я сразу взял себя в руки, перецеловал детей и сделал знак, чтобы никто и звука бы не издал. Все замолчали в ожидании, когда я попросил присутствующих священников приступить к своим обязанностям. Началось отпевание, процессия пошла своим порядком, повезли, похоронили, вернулись домой, совершили поминальную трапезу, гости разошлись, и я не показал своим детям слез и их не допускал к плачу, но слезы мои лились потоком, когда все улягутся спать, тут я изливал все накопившееся у меня горе.

На третий день теща моя собралась ехать в Таганрог, несмотря на мои просьбы и доводы, что дети остаются одни, чтобы оставалась бы погостить у меня неделю-другую, пока я устроюсь немного по дому. Ничто не помогло, уехала, взяв с собой Женю и Яшу в Таганрог. Из расспросов дома у детей и прислуги о последних часах покойной я узнал, что Маня за несколько минут до этого ничего угрожающего на чувствовала, а напротив, после чая, заказав кухарке, что купить на базаре на завтра на обед, дала денег и села с Женей за пианино играть в 4 руки, а потом стала сама играть, довольно долго играла, закончила игру «Хуторком» и сыграла «Соловей». Последнюю вещь она играла с таким одушевлением и чувством, что за стеной в квартире Дьячкова собрались ее слушать. Закрыла рояль, пошла вновь в кухню, сделала какие-то еще дополнительные распоряжения на завтра и вдруг закашляла и сразу горлом у нее пошла кровь, кашлянула еще раз, кровь хлынула ручьем, уложили в постель, вызвали доктора Бриля (во дворе живущего), но пока тот прибежал, она при нем испустила дух, лишь проговорив: «Доктор, спасите меня». Перекрестила детей, стоящих полукругом у кровати, произнесла последние слова: «Поберегите детей моих» и отошла в вечность. Мир праху твоему! Незабвенная дорогая подруга жизни моей!

ПОСЛЕ СМЕРТИ ЖЕНЫ

7-го марта была панихида (гирагамутк) и трапеза, все кончилось, остались при мне четыре моих мальчика. Надо было устроить дома. 17 человек приказчиков жили у меня, во дворе, в особой квартире. Надо было заботиться каждый день их кормежкой. Пришлось утром в 7 часов идти на базар, заказать обед, а за детьми устанавливать порядок приезжали каждый день сестры Наталья и Мания Матвеевны. При детях была двоюродная сестра Маня, девушка 16 лет Маргарита Тащиева, но этого мало было. Она не могла управиться с 4-мя мальчиками, из которых старшему Саше было 12 лет, Фоде – 10-й год, Сереже шел 6-й год, а Копе – 5-й год. Нужно было лицо, могущее вести хозяйство и присматривать за мальчиками. Нашлась какая-то, поручили ей хозяйство и детей. Наталья Матвеевна через день приезжала, делала распоряжения, что делать, что починить, что помыть, так что все понемногу устраивалось.

Торговля пошла по оптовому делу хорошо, она заметно расширилась, это требовало много работы в магазине, что отвлекало все внимание днем, но зато, как только приду обедать и вечером из магазина, дом пуст для меня, нет главного лица, дети шалят без меня, начинают друг на друга жаловаться, старшие обижают, младшие не слушаются бонны, все это вызывает раздражение, в конце концов все нервы мои издергались и, как ни старался я крепиться, но лишь прислоню голову к подушке, слезы льются, бессилие мое меня душит. Припоминаю, какая примерная мать была Маня для своих детей. Себя не жалела для блага детей. Заботясь всегда о них, она принесла в жертву себя, больная, она не о своей болезни пеклась, а о детях. Будут дети помнить, и с течением времени оценят ли самопожертвование для них?!!!

По-видимому такое состояние выдавало меня в наружности моей. Доктор Ткачев, часто посещавший меня, всегда заботливо относящийся ко мне, заметил по лицу перемену, взял меня в руки, стал каждый вечер приезжать ко мне домой, чтобы повезти меня к себе, в театр. Во дворе его дома по Садовой улице в саду он построил летний театр, где ежедневно происходили малороссийские спектакли с лучшими силами (Заньковецкая, Манько и др.). Там, прослушав два действия, к 10 часам он опять подвозил меня домой, сказав: «пора спать». Он меня этим отвлек от гнета, тяготевшего над моей душой.

Приехал я домой 16-го марта после обеда, приехала сестра Наталья Матвеевна, бонна наша за что-то сцепилась с ней и тут же потребовала расчет. Мы, недолго думая, отпустили ее и я дал Таманцеву телеграмму, чтобы Киселева приехала. 20-го марта 1831 года Юлия Васильевна приехала и сразу, с места в карьер, дети к ней прильнули. Она всегда веселая, жизнерадостная, готовая на какую угодно работу, разом все хозяйство взяла в руки, детей поставила на должную ногу. Прислугу подтянула на очистку всей квартиры довольно таки запущенной, девушку Маргариту посадила на починку белья детей. Утром, до 6-ти часов стала ходить сама на базар за провизией. Мне нечего было беспокоиться, что готовить и составлять заранее меню. Словом, в доме все пришло в порядок. Шалости детей угомонились, и жалобы младших прекратились. Все ею достигалось усовещанием, уговариванием. Наталья Матвеевна, бывая часто, видя перемену в доме, не нахвалится. В детях она вкоренила понятие к уважению вообще старших и, в особенности, к родителю, к послушанию. «Помните, что это папа сказал», выходило у нее в таком тоне, что никакого возражения на это не могло быть и бесповоротно подлежит к исполнению. Это была у нее особенная, исключительная способность воспитывать детей. Вся домашняя обстановка получила иное направление, жизнь потекла ровней. Придя домой, я находил покой и отдых, вместо прежних жалоб детей и раздражения. Каждую субботу всех детей собственноручно купала, всегда все чисто одеты. Школой манкировать перестали, классы посещались и уроки готовились.

За это время Женя поступила в Таганрогскую гимназию, перешла в 5-й класс, а Яша в мужскую гимназию поступил.

Женя брала в гимназии уроки музыки у Шашковича. Она пробыла в Таганроге до окончания 5-го класса 20 мая 1894 года.

В доме Хазизова мы прожили до 15-го сентября 1891 года, т.е. два года, потом мы переехали в другую квартиру в дом Гурвича Якова Самойловича на Старом Базаре, найдя эту квартиру ближе к магазину и к базару, где каждый день приходилось закупать и таскать провизию на 30 душ, к тому же помещение было обширнее. Но при всех его удобствах, квартира эта зимой оказалась холодной, при жарко натопленных печах, выше 9 не удавалось поднимать. В январе только выяснилось, что все тепло уходит в чердак через потолок, вследствие плохой смазки наката. Стали насыпать на чердаке золу, слой в пол аршина толщиной и квартира стала теплой. Тут мы жили 3 года. Потом мы переехали в дом Ермолаева, на Темерницкой № 52, где прожили до 1908 года, т.е. до времени, когда закончили отделкой свой дом на Никольской улице № 85.

В 1892 году были выборы в Ростовскую Городскую Думу. Мы с Гр. Хр. Бахчисарайцевым, при содействии доктора Ткачева, играли активную роль, сплотив всех армян избирателей 2 разряда, дали заметный перевес партии Ткачева и сами прошли с Бахчисарайцевым в гласные. Во время этих выборов избиратели армяне собирались у меня на совещание. В 1892 г. мы пережили сильную холеру. Против нашей квартиры были фруктовые лавки армян и павильон для торговли птицами. Эти лавки выходили спиной к нам и потому содержались очень плохо, возле них всегда были кучи мусора и отбросов, клоака. Тут же ночевали под открытым небом бездомные босяки. Этот пункт сделался очагом холеры, перед окнами видны были заболевшие, тут же несчастные, корчившиеся в судорогах, пока санитары не подберут. На Рождественских каникулах Юлия Васильевна поехала в Таганрог и привезла Женю на каникулы домой. Была сильная буря. Юлия Васильевна простудилась и слегла довольно серьезно, так что на мои именины 28-го декабря я никого не мог принять и, благодаря Ткачеву, она через неделю оправилась.

В 1891 году Шалбандов ушел от меня в компании с Чахмаховым, образовав Торговый дом. Стали сильно конкурировать со мной, переманивать к себе лучших покупателей моих, много ущерба причиняли моей торговле. Когда зимой я уезжал в Москву, то Юлия Васильевна садилась за кассу, а Саша с Фодей делали свои уроки в магазине и частью понемногу практиковались писанием счетов и перепиской товаров под диктовку приказчиков в фактуре. Она между этим успевала и хозяйство вести и детей обшивать. Все тужурки, штанишки, гимнастерки, не говоря уже о белье, все она шила своими руками, избавляя меня от расходов на портных и на швеях. Только мундиры и пальто покупались готовые, и то выходило так, что покупали только для Саши, а его платье начинал носить Фодя и так с плеч на плечи от старшего к младшему передавалось. В дом Ермолаева на Темерницкой мы не сразу вошли, а сперва мы переехали в их же дом на Московской улице, и когда ремонт окончился в доме на Темерницкой, мы перешли через месяц. Эта квартира была очень хорошая, только что настлали паркет, покрасили окна, двери, сделали новые обои, словом, вся квартира была приведена в лучший вид, и мы в этом доме прожили 15 лет очень покойно. Кроме нас, никого не было во дворе, дом особняк, с хорошим расположением комнат, со смежной кухней, водопроводом, клозетом, ванной, особый большой сарай каретник, обширная во дворе веранда, словом дом с большими удобствами.

Для приказчиков в мансарде имели особые три комнаты. Базар и магазин близко.

В 1894 году 20 мая Женя окончила гимназию, переехала из Таганрога домой, а 28 апреля 1896 года Каспар Авдеевич Субашиев сделал ей предложение. 2-го мая было обручение, а в сентябре в 9 часов вечера было венчание в соборе Св. Григория в Нахичевани. Венчал Священник Саркис Махсударьян и Хачадур Зарифьян. Крест держал Ваган Гаврилович Кирлиян. Бал был в доме Мартына Емельяновича Когбетлиева в Нахичевани, на 2-й Георгиевской улице в д. № 2.

26-Е ЯНВАРЯ 1923 ГОДА

Сегодня мне минуло 70 лет, и я вступил в 8-й десяток лет. Иначе говоря, перехожу из старческого возраста в так называемый дряхлый, но пока, слава Богу, такового не чувствую, здоров и не хнычу. После перерыва моих воспоминаний в марте 1920 года, принимаюсь вновь дописывать их о пережитом, не переходя хронологического порядка.

За время этого перерыва пришлось со всей Россией переживать тяжелые дни. Пережили революцию, государственный переворот, гражданскую войну со всеми ее последствиями, т.е. лишение всего достояния, добытого неустанным трудом, более 50 лет работы, одним моим сбережением накопленного, никого не обижая, никого не эксплуатируя, лишился дома, своего крова, всего имущества. Дошло до того, чтобы на дневное пропитание купить провизию, приходилось нести на рынок продать что-либо из того, что еще осталось и т.д. Об этом поподробнее будет сказано далее, в свое время, а пока жизненный опыт научил, что бы ни случилось, не надо, терять мужества и бодрости, мириться со всеми положениями, куда судьба забросит, стараясь сохранить здоровье, не теряться.

ПОЕЗДКИ

Поездкам я посвящаю особую главу, сгруппировав их, какие имел с первых дней до последнего времени.

Первый мой выезд из города был в Таганрог с Михаилом Гавриловичем Магдевиевым, на пароходе «Императрица Мария» Описана эта поездка на 43-й стр.

Второй мой выезд был в Пятигорск с матерью в 1865 году. Он описан на 52-й стр.

По возвращении из Пятигорска, мы с матерью ездили в Мариуполь – по случаю выздоровления поклониться Чудотворной иконе Божьей Матери.

Следующая поездка моя была в 1867 г. в Москву по торговым делам за товаром. Описана она на 61-64 стр. В 1868 г. с Михаилом Гавриловичем ездили в Нижегородскую ярмарку. Мы остановились в арендованном нами много лет амбаре, куда подвозили и сваливали все купленные товары в нижнем этаже, а наверху, в так называемой палатке, жили сами. Так как амбары эти были обширные, то кроме нас, мы принимали и других знакомых из разных мест торговцев.

С этого 1868 г. подрядчик Степан Ав. Кожевников открыл новую дорогу для доставки товаров до Ростова водой. До этого отправлялись товары чужими извозчиками троечниками (см. 12 стр.) и бывали в дороге 30-40 дней и обходилось с пуда 1-1,30 коп. Водой же стали доставлять в 22-25 дней и по 50 коп. с пуда. Секрет заключался в том, что из Нижнего пароходы буксировали баржи с грузом по Волге до Царицына и далее до Астрахани. Это была одна компания. От Царицына на Калач была проведена железная дорога. Это уже второй перевал. От Калача на Ростов шли пароходы Волго-Донского пароходства. Вот эти обстоятельства учтя, Кожевников был пионер прямой доставки товаров водой из Нижнего до Ростова. Он открыл временные агентства в Царицыне и Калаче, сразу набрал массу товаров не только до Ростова, но и далее, в Екатеринодар, Таганрог, Ейск и прочее и разом сделался крупным отправителем. Открыл в Ростове и Москве транспортную контору и сразу сделался серьезным конкурентом транспортных контор «Надежда» Российского общ. и пр. В течение короткого времени заработал большие деньги, развел крупное транспортное дело.

В 1870 г. поехали мы с отцом в Петербург к ортопедисту Корженевскому. Описано мною на 66-й стр. В Петербурге я был впервые, конечно, после Москвы, он выглядел вполне европейским городом: архитектура зданий, внешний вид города, чистота, порядок. Гостиный двор, пассаж, с их роскошными магазинами, художественно разложенные товары в витринах, все вызывало один восторг. Монументы Петра I, Николая, дворец Зимний, соборы Исаакиевский, Казанский, Эрмитаж с чудной коллекцией знаменитых картин, замечательные гранитные вазы гиганты в сажень вышиной и в поперечнике. Драгоценности в Эрмитаже: царские регалии с редкой величины бриллиантами и цветными камнями и прочее и прочее. В Эрмитаже были мы несколько раз. В одно из посещений публику как-то вежливо разогнали, мы немного замешкались, вдруг мимо нас пробежала большая черная собака (что не допускается). Оказалось это неразлучная Александра II, вслед за ней прошли мимо нас Государь, Владимир, Сергей и Павел, рядом с Государем дочь Мария Александровна. Мы остановились, поклонились, они прошли дальше, за ними большая свита генералов и прочих.

Были в цирке, в Александрийском театре, в Летней саду, у монумента «дедушки Крылова». Ездили на конных омнибусах и на конке по Невскому. Были в Императорской публичной библиотеке и пр.

Отец из Москвы вернулся домой, я же остался делать покупки и вернулся с Михаилом Гавриловичем. В феврале 1871 г. мы остановились в Таганроге (мы ехали по Курско-Харьковской дороге), где нас Тащиевы остановили и повезли к себе, так как сестра Наталья Матвеевна, как раз в это время гостила у них. Мы там прожили 3 дня, все время в обществе друзей Тащиева: Якова Михайловича Серебрякова, Унанова, Христафора Матвеевича Тащиева и других. Мы были то у одного, то у другого, или они у Тащиевих, словом все 3 дня очень весело провели время, и, наконец, на 4-й день выехали в Ростов в вечернем поезде. Погода была ветреная, начиналась метель, вьюга, которые, когда мы подъехали к Донецкой станции (Хопра ныне) стали так заметать, что паровоз еле-еле дотянул до станции. Но так как до Ростова оставалось немного, то прицепили другой паровоз сзади и поехали очень шибко, чтобы проскочить занос. Проехали полдороги и на 9-й версте от Ростова поезд остановился. Все усилия обоих паровозов были безуспешны. Бригада силилась с будки дать телеграмму, но не смогла по сугробам пройти. Пробовали пустить один паровоз порожним, отъехал 20 сажен, погряз в снегу и ни назад, ни вперед на смог двинуться – застрял. Ветер бушует. Страшно. За ночь нанесло столько снега, что поезд с ветреной стороны, весь покрылся снегом. В вагоне холод, снег пробился всюду, сквозь рамы, сквозь все щели, топлива нет, до паровоза за топливом добраться не удалось. Благо, по соседству 3-й класс был пустой. Сломали скамьи, бывшие в этом вагоне, и затопили печь. Настало утро, за метелью ни зги не видно, без провизии, без воды, весь день простояли и всю ночь без какой-либо надежды. Только на второе утро погода утихла, подошли казаки из ближайшего хутора, повезли нас к себе, к лошадям и на санках привезли нас в Ростов. Поезд наш откопали. Только на 10-й день открылось движение по линии вновь.

В 1872 году в августе ездил в Москву и Нижний за товаром и в 1873 г. в январе ездил в Варшаву и Москву, а в августе – в Москву и в Нижний, тоже в 1874 г. в эти месяцы, – в Варшаву, Москву и Нижний на ярмарку за товаром.

В 1875 г. в январе ездил в Варшаву и в Москву, а затем с начала июля я поехал за товаром в первый раз за границу, в Вену, оттуда в Варшаву, Москву и Нижний, что подробно описано на стр. 70 , а с ноября – в Москву за товаром.

Затем ежегодно зимой и летом периодически ездил за товаром в Москву, Варшаву и Нижний. В 1881 г. мы ездили в Феодосию на лето и в Ялту, что подробно описано на стр. 77. В июне 1883 г. поехали на лето в Кисловодск – описано на стр. 78. В июне 1886 г. опять ездили в Кисловодск, лето пробыли. В это лето мы имели квартиру у самого парка у Жуйдевой, где было очень хорошо жить, и теща тоже была с нами, кухня была своя, дети все были с нами. Кисловодск стал застраиваться.

Марта 14 1886 г. я ездил в Харьков на разбирательство нашего дела в таможне. Дело началось с того: в бытность в Кисловодске в 1885 г, явилась таможня в магазин на Садовой ул., осмотрела все товары и забрала все ленты, на которых не было пломб, так как они были московской работы, кружева елецкие, которые пломб не имеют, словом все приписали как контрабанду: рюши, платки, перчатки и прочее. Отец вызвал меня по телеграфу, я приехал, был в таможне, большую часть товаров отстоял, доказав, что они не заграничные, но часть товаров задержали, чтобы свою правоту подтвердить.

Будучи в Москве, я виделся с Тухолкой, главным начальником таможни, с которым я вел беседу, и когда рассказал, он, улыбнувшись, признался: «Вижу, что мои чиновники переусердствовали» и обещал, по приезде в Петербург, – пересмотреть. Была на месте экспертиза. Эксперт подтвердил, что задержанные товары русского производства. Окружной суд оправдал меня, постановил возвратить товар, но таможня кассировала в палату, которая решила в пользу казны. Тогда была такая политика. Во всех городах искали контрабанду и это была целая эпидемия. Это очень повлияло на здоровье отца.

В 1882 г. в начале сентября, будучи в Москве, я осматривал несколько дней Всероссийскую Мануфактурную Выставку, где российская промышленность была представлена во всей своей красе, очень много интересного, поучительного и полезного она представляла, широко и мощно раскинувшись в северной части Москвы.

В 1886 и 1887 г. Маня с детьми ездила в Новороссийск – описано на стр. 85. В 1889 г. я ездил двукратно в Новороссийск к больной жене. В феврале 1890 г. я поехал в Москву и был вызван обратно по случаю, смерти дорогой жены – описано на стр. 89.

В 1896 г. во время Нижегородской ярмарки была там Всероссийская выставка, очень обширная и богатая. На этой выставке впервые демонстрировали электрический трамвай, в виде скамейки с проводниками под землей и многие другие новости техники.

Июня 28 1897 г. по окончании учения, Сашу, ввиду слабого здоровья (у него золотуха на шее и затылке не девала покоя), я послал с целью перемены климата на маленькую экскурсию. Именно, он объехал через Новороссийск по берегу Черного моря, был в Поти, Кутаиси, Батуме, затем в Одессе, откуда поехал в Киев и, по совету профессоров, провел лето на даче в Мотовиловке под Киевом, вернулся 16 августа. На следующий год 28 июня 1898 г. вновь съездил туда на кумысское лечение.

Июля 2-го 1900 г. я выехал из дома для поездки в Париж на всемирную выставку. Со мною ехала и Юлия Васильевна, для исполнения своего обещания поклонения Киевским святыням. Проводив меня, она поехала в свой родной город, в Минск, к матери. Я поехал дальше. Подробности этой поездки, см. в особой тетради № 3 – Поездка на Всемирную выставку в Париж июня 1900 г.

Летом 1901, 1902, 1903, 1904 гг. подряд мы ездили по одному месяцу в Кисловодск. Уже в 1901 г. мы нашли Кисловодск преобразившимся. Прежде всего, уже железная дорога прошла в Кисловодск и в Железноводск. У вокзала построили грандиозный курзал, в котором кроме первоклассного ресторана, помещается театр. Во дворе курзала устроена музыкальная эстрада с величественной раковиной для оркестра. По вечерам даются симфоническим оркестром, состоящим из 60 и более артистов-виртуозов, концерты, большой двор для гулянья. В антрактах – различные увеселения гастрольных акробатов, фейерверки и прочее. Отсюда перекинут мост через проезд на вокзал, за мостом разведен большой ботанический сад, от вокзала по Ребровой балке и на Крестовой горе раскинуты разной архитектуры виллы и дачи на горе, составляющие особый барский городок, с извилистыми на горе дорожками, в зелени. Большой парк, упирающийся в холм, продолжен, устроены новые аллеи и разведена царская площадка с буфетом, цветниками, лаун-теннисом. Дальше продолжена дорожка к Красным, Серым и Синим камням, служащим ныне наиболее посещаемыми публикой местами гулянья. За речкой, от дома Зипалова до самой мельницы, на горе застроился новый обширный городок. Построены новые, обширные нарзанные ванны. Вдоль тополевой аллеи построены крупные гостиницы, а по дороге к вокзалу – приятная галерея из вьющихся растений и громадное трехэтажное здание Гранд Отеля – первоклассной гостиницы с роскошными номерами и рестораном.

Источник нарзана закрыт под стеклянный футляр. Мы останавливались в эти годы в доме Коленкиной, против Собора, рядом с базаром и парком.

21 июля 1905 г. с Юлией Васильевной мы ездили опять в Кисловодск на 1 месяц.

12 июля 1908 г. я с Юлией Васильевной поехали в Новороссийск, 16 июля повенчались, выехали в Кисловодск и 18 августа вернулись домой в свой дом.

В 1905 г., кроме указанных поездок, мы ездили в сентябре в Петербург, после пожара магазина, отстоять у страховых обществ пожарный убыток, о чем будет описано особо дальше.

В 1909 г. я с женой Юлией Васильевной 16-го июля по железной дороге выехали в Одессу, куда приехали 17-го июля. Дорогой, при переезде с одной из станций за Елисаветградом нас захватил необыкновенной силы ураган. Сразу стало страшно темно в 4 часа дня, в полях был снят хлеб, который лежал в копнах. Ураган захватил эти копны, все раскидал, и несло высоко поднявши солому и в такой массе, что небо все превратилось в желтый свод, и весь урожай этой местности погиб разбросанным. Все телеграфные столбы повалило, и массу бед по пути своему причинило, поезд проскочил потом в полосу сильного ливня с градом.

В Одессе мы объездили город, осмотрели памятники и окрестности, Лиманы, Малый фонтан, Аркадию и прочее. В особенности интересны бульвары по над морем с широкой красивой лестницей прекрасные морские ванны. Александровский парк, гавань и море с бульвара представляют очень красивую картину, все видишь далеко, как на ладони. У Бульвара хороший ресторан, где масса публики обедает, завтраки под открытым небом на воздухе, любуются чудной панорамой моря, С кипучей деятельностью жизнь дышит кругом. Паровые суда – одни приходят, другие отходят, железная дорога тут же к пароходам подвозит целые поезда грузов и увозит таковые. По берету же проходит пригородная железная дорога с красивыми открытыми вагонами, сообщающая город с Куяльницким лиманом.

20-го июля мы уехали из Одессы на лучшем пароходе «Пушкин» по Черному морю и к утру подъехали к Севастополю. Осмотрев город и аквариум на берегу моря, очень интересный музей подводных обитателей, моллюсков, раковин, черепах и прочее, после полудня, мы тем же пароходом тронулись дальше и вечером 21-го прибыли в Ялту, где пробыли до 2-го августа. За это время в Ялте мы ездили по окрестностям: в Алупку, Массандру, Гурзуф, Никитский сад и прочее. Эти осмотры мы совершили в экскурсиях. Эти экскурсии совершаются на линейках, запряженных парой лошадей, вмещающих 10-12 человек. Зачастую в этих экскурсиях принимает участие 70-80 и более человек, которых собирают к известному часу в назначенный пункт, и оттуда все вместе трогаются целой вереницей экипажей. Мы же с женой ехали в парной коляске, в так называемых здесь, корзинах, кузов этих колясок сплетен корзиной. Они 4-хместные и стоят задние места по 1,75 руб., а передние – 1,50 руб. Они лучше тем, что едут впереди поезда, а линейки за ними вслед, чем избегают страшной пыли в дороге. Экскурсии начинаются утром около 10 часов и возвращаются вечером, к 4-5 часам. Рассчитано так, что к 1-2 часам дня подъезжаешь к ресторану, а затем осмотр чьего-нибудь подвала. Экскурсии сопровождает всегда проводник, знакомящий всех, с местностями и достопримечательностями, так сказать, ведет всю экскурсию, а у подвала всегда встречает винодела, специалиста, которые читали целую лекцию по виноделию, начиная с винограда – породы, сортов, болезней его, борьбы с вредителями, собирания винограда, процесса выжимания сока, что делается с соком, затем весь процесс выработки вина. Ведет по подвалу, объясняет способы хранения вина и прочее и прочее, кончается тем, что присутствующим предлагает попробовать то или другое вино, наливая пробы по пол рюмки, и что кому нравится, тот покупает бутылку, другую вина «по подвальным оптовым ценам». В результате подвал недурно поторгует. Экскурсанты, большей частью учительский, судейский и т.п. служебный персонал, пользующийся каникулами.

Дорогой мы осматривали «Хаос». Это груда камней, накинутых по капризу природы, глыб, громоздких осколков скал, разрушенных когда-то землетрясением. Подошли к павильону «Птичье гнездо», прикрепленному к краю страшно высокой скалы, над сильным прибоем моря, висячий, точно в воздухе, откуда на далекое пространство стелется море во всем его величии и красоте.

Сады крымского побережья, и, между прочим, знаменитый дворец Воронцова в Алупке, с его роскошной столовой, с фонтаном из шампанского вика в оные годы, с террасой, украшенной фигурами знаменитых «Львов» в разных позах, в своем роде «уникумы» скульптурного искусства. Тропические растения и весь дворец окутаны вьющимися глициниями и прочее; цветники и клумбы живописно повсюду раскинуты, аллеи редких растений и прочее. В Гурзуфе знаменитые платаны Пушкина и др. Магнолии с цветами величиной в 2-3 вершка в поперечнике. Тут «Медведь-гора» – далеко выдающаяся в море скала, похожая по своей форме на громадного медведя. Знаменитые кипарисы Крыма, с цветами магнолии, густо насажденные и сильно пахучие.

Рестораны, как и в Алупке, так и в Гурзуфе прекрасно содержатся, роскошно обставлены. Морское купание в Ялте не удобно, вследствие того, что дно у берега забивается крупными камнями, наносимыми ручьями с гор после дождя, хотя любители купаться в море не обращают на это вешания. Очень красивы на берегу Ялты прибои волн, которые при ветре с моря, высоко и далеко перебрасывают брызги.

Мы принимали подогретые ванны морской воды, очень освежающие.

Городской сад содержится хорошо, по вечерам играл симфонический оркестр. Тут же хороший ресторан, где мы обедали. Водопад Суук-Су и гора Ай-Петри привлекают много экскурсантов. Мы жили в гостинице близ набережной и были очень довольны и рассчитывали еще пожить в Ялте. Но вдруг нам объявили, что через неделю ожидается в Ялте царский поезд и эта гостиница будет занята исключительно царской свитой и потому предложили перейти в другое место. Это был период хозяйничанья в Ялте Думбадзе. Мы сочли лучшим отказаться от намерения дольше оставаться, собрались, взяли место на пароходе и уехали.

2-го августа 1909 г. на пароходе «Великий Князь Алексей» выехали в Новороссийск и далее. 3-го утром мы приехали в Феодосию, осмотрели город, побывали в галерее известного мариниста Айвазовского и затем выехали в Новороссийск, куда приехали вечером и, пробыв тут по 5-е августа, выехали на пароходе «Император Александр II» в Новый Афон, куда прибыли 6-го, проехав мимо Геленджика, Туапсе и др. побережья Кавказа. Проехали Сочи, Гагры, но мы с парохода не сходили, ибо пароход останавливался ненадолго на рейде, и надо было на лодках переправляться. У Нового Афона пароход стал на якорь, и лодка с Афона забрала нас и подвезла к монастырю. Монастырь стоит на высокой горе, а тут, у берега монастырская гостиница. Нам отвели одну комнату и предложили ее вместе с другой молодой четой занять. Чета эта из станицы Романовской Кубанской области, молодожены, на одном с нами пароходе приехавшие. Так как в гостинице все комнаты были заняты, то пришлось довольствоваться тем, что дается. Хотя было неудобно помещаться двум дамам и двум мужчинам, но устроились так, что сперва дамы без нас разделись, улеглись, а потом мы вошли и легли.

На другое утро пошли осматривать все монастырское строительство. Громадный храм, масса каменных зданий, общежитий монахов, разных хранилищ, складов, водяная мельница, большой сад с апельсиновой аллеей, посевы всевозможные – словом, большое благоустроенное хозяйство. Виноградник, много фруктовых деревьев, всех сортов фрукты. Взошли на высокую крутую гору, где когда-то какой-то схимник жил. В общем, монастырь существует на началах коммуны, где 300 монахов и послушников обслуживают все. Они же и земледельцы, и садоводы, и мукомолы и чернорабочие, они же строители, каменщики, плотники, штукатуры, кровельщики, печники и прочее, словом, все ремесла и все производство общее, принадлежит общине, своего никто ничего не имеет, никакого вознаграждения или жалованья никто не получает, все обязаны трудиться в пределах своего уменья и возможности, получая все содержание. Тут же происходит довольно успешная торговля всякими иконами, крестиками, четками и прочее. В лавочках с провизией торгуют опять те же монахи за счет монастыря. За номер берут в пользу монастыря сколько дадут, но не менее 2 руб. с персоны в день, с бедных – меньше или ничего.

В 12 часов по звонку все гости собрались в трапезную, где подали борщ и кашу гречневую, черный хлеб, все своего приготовления. Столы длинные, не покрыты ничем, посуда недостаточная, вообще, очень все просто. Для чая кипяток достали с трудом, всего не хватало.

7-го августа мы на лошадях выехали в Сухум на 2-х линейках. Хотя поехали, но не без опаски, ибо ехали по дороге по над берегом моря, движение тут очень слабое, жилища попадаются редко, народ бедный, дикий, оружия же у нас ни у кого не было, но доехали благополучно и остановились в лучшей гостинице у берега моря. Ночью с моря подул ветер, поднялся сильный прибой с моря. Прибой был так силен, что казалось, из целых артиллерийских батарей палили, временами, прямо оглушительный, не дал всю ночь до утра спать. Утром пошли к морю любоваться красивым прибоем, высоко выбрасываемые брызги воды были очень интересны.

В Сухуме хорошая растительность, сады, между прочим, любопытно, вместо акаций и тополей, как у нас, там по бровке тротуаров посажены громадные олеандры, унизанные красными цветами. Осмотрели ботанический сад Великого Князя Александра Михайловича, замечательный редкими породами всевозможных пальм и других тропических пород. Между прочим, тут, в этом саду, произрастает очень удачно громадной вышины бамбук. Одну палку бамбука аршин в 5, я повез с собой домой, и всю дорогу в вагоне пришлось возиться, помещая его вдоль вагона.

Из Сухума 9-го августа мы выехали на «Пушкине» в Новороссийск и оттуда в Ростов, куда прибыли утром рано 11 августа. В Сухуме мы купили персики, очень крупные по 1 р. 50 к. за пуд. Мы совершили круг: Ростов-Одесса-побережье Крыма-Кавказ-Сухум-Новороссийск-Ростов.

Ноября 8-го 1909 г. я ездил с женой в Петербург получать страховую премию на дожитие до 58-летнего возраста своего, где пробыли до 17-го ноября, затем поехали в Москву и 27-го ноября — домой.

7-го июля 1911 г. с Юлией выехали в Петербург, где прожили с 9-го по 16-е июля, за какое время побывали в Петергофе, осматривали порт и, главное, знаменитые фонтаны у дворца, побывали в Царском селе, осматривали дворцы, между прочим, Янтарную комнату, всю украшенную крупными янтарями, вделанными в мебель, в стены, в кресла, столы и прочее. В Павловске слушали симфонические концерты дирижера Асланова. В Ораниенбаум ездили, в Сестрорецке слушали симфонический оркестр под управлением Сука, куда стекается на концерты весь Петербургский бомонд, откуда хороший вид на море, виден Кронштадт и даль моря.

16-го июля вечером мы выехали в Финляндию, утром приехали в Выборг, пробыли 1,5 суток, выехали на водопад Иматру. Подробности пребывания в Финляндии описаны в тетради 3 – поездка в Финляндию.

Во время пребывания нашего в Петербурге зашли мы в Ботанический сад, где произрастают в особо устроенных оранжереях все породы пальм поразительной вышины. В это же время зацвела «Виктория Регина», цветы которой растут и цветут в воде, в особо устроенном теплом помещении, отапливаемым даже летом. Температура в этом помещении должка быть круглый год + 35о Реомюра. Цветок этот держится на поверхности воды, имеет листья в поперечнике от 2 до 2,5 аршин, круглые, формой железной сковороды, и целая колония этого растения питается от одного корня, цветет цветком 8-10 вершков в поперечнике. Долго любоваться этим редким растением не приходится, ибо спертый воздух в 35о гонит поневоле наружу, на свежий воздух. Тут же очень интересный и богатый ботанический музей, где собрано все редкое в царстве растительного мира.

В Финляндии мы были после Выборга на Иматре, по Сейскому озеру до Нейманта, оттуда, обратно в Вильманстрант, по Сейскому каналу, по шлюзам в Выборг. Из Выборга по шхерам в Гельсингфорс и Гани. Из Гани поехали обратно в Петербург, где пересели на железную дорогу и приехали в Ригу. Проездив по открытым курортам у Риги, мы поехали в Москву, а из Москвы поехали домой.

2-го декабря 1911 г. по делам Российского Общества купцов и фабрикантов «Защита Кредита» мы поехали в Москву, где пробыли до 11-го и вернулись домой.

29-го июля 1912 г. я с женой ездил в Кисловодск, 23-го августа вернулись домой. 28-го ноября 1913 г. мы ездили в Армавир на именины Фадея и 1-го декабря вернулись домой, отпраздновав его именины.

18-го июня 1914 г. я и жена Юлия Васильевна, поехали заграницу, через Варшаву. Мы поехали в Берлин, оттуда в Мюнхен и Верисгофен. Поездка эта мною подробно описана в тетрадке 4 — «Поездка в Германию, в Верисгофен», вернулись домой 11-го октября 1914 г.

Сентября 5-го 1916 г. мы поехали в Кисловодск и остановились у Чугаевых на даче, там мы пробыли по 22-е сентября и 23-го уже были дома.

Последняя наша поездка была вынужденная. Это был выезд из города на неопределенный срок и пребывание наше в селении Дмитровском Ставропольской губернии.

Сентября 10-го 1920 г., вызвав меня в ДЧК, объявили, чтобы я, в течение 48 часов выехал из города Ростова с семьей, иначе буду выслан по этапу в Архангельскую губернию. Я немедленно собрался укладываться и, так как денег на выезд у меня не было, то в течение 2-х дней, что только можно было, распродал из домашнего, почем только можно было, лишь бы выручить некоторую сумму на дорогу, взял пропуск и 13-го купил билет на Царицын; другие дороги Юго-Восточная и Екатерининская были закрыты для движения (ввиду наступления белых). Но 13-го ни на какой поезд нам попасть не удалось, пришлось ночью вернуться домой и на другой день, пообедав у Саши, поехать вновь на станцию к поезду. Но станция была так забита, преимущественно военными и солдатами, что поезда один за другим отходили набитыми до отказа военными и попасть в поезд было трудно. Багаж, состоящий из 2-х сундуков, сдать не удалось – не принимали, а пришлось ограничиться лишь ручным багажом и только при содействии носильщиков нам обещали достать места, для чего весь наш ручной багаж из 10 мест взяли к себе. Места в поездах брались с бою одними дезертирами с фронта, для которых никаких прав на места и билетов на существовало: в дверь не пустят, они лезут в окна, на крышу и т.п. Чуть подали поезд, все наполнилось ими, и никакая сила не могла противодействовать дружному напору их. Вагон полон, они лезли на крышу, цеплялись за площадки, буфера или ступеньки.

Итак, дали звонок, поезд подали, мы вошли, один из наших носильщиков (их было четверо в компании) подал к вагону, мы поднялись на площадку, но войти в вагон не могли, дверь была заперта. Носильщик сказал, чтобы мы подождали на площадке, сейчас нам отопрут, но в этот момент целая лавина солдат с другой стороны кинулась на нашу площадку, одни полезли на крышу, другие стали наседать на нас и гнать, грозя, что сбросят с площадки, но в этот момент наш носильщик открыл дверь и, впустив нас, указал наши места, где все наши вещи были разложены по местам. Один из них сторожил вещи. Сдав нам наши вещи, усадил нас и ушел. Но вагон стал наполняться солдатами, бравшими места силой. Сидели мы у открытого окна, вдруг в окно пролезает здоровая фигура в матросском костюме. Ловко, как змея, вползая через окно, извинившись, занял скамью против нас и усадил еще даму. Явилась бригада, которая заявила, что этот вагон для билетных пассажиров (единственный в поезде) и потому всем солдатам – выходить, но, ни один из солдат не сдвинулся с места и кондуктора ушли, ничего не добившись. Напротив, солдаты требовали удаления билетных пассажиров. Шум их стих только под угрозой нашего матроса, а в это время матросы везде имели командный вес и, благодаря ему, нас более никто не беспокоил. Между тем, поезд еще долго стоял, мы расположились чай пить, дали в окно провожающим нас сыновьям – Саше и Карпу – чайник, нам принесли кипяток, и мы начали пить чай. Напились сами, угостили соседей наших, а потом пришлось поить всех близко сидящих солдат, а кипяток один за другим подавали нам в окно. Этим мы несколько их расположили и спокойно, на утро, доехали до Тихорецкой.

Нужно сказать, вагон ночью не освещался, что при этих соседях было жутко спать. С нами были, взятые из дому ложки серебренные столовые и чайник, которых утром не досчитались, по соседству сидящие соседи умудрились стащить. Мы боялись поднять скандал, промолчали. Приехав в Тихорецкую, мы должны были сделать пересадку, пришлось сойти с вагона. Но как быть с вещами? Спасибо доброму матросу, он ссадил Юлию на платформу и у окна ждать, сам вынес крупные вещи. Носильщиков не было — разбежались от солдат, какая нажива! Я в окно подал все остальное, матрос собрал в одно место и когда я сошел с вагона, указал мне не двигаться с места и никому не позволять брать вещи – сам перенесет всё. Взял несколько вещей и с Юлией пошли на вокзал, который отстоял саженей на 50 от нашей выгрузки и все вещи перенес. В вокзале, битком набитом солдатами, освободил стол и стул, усадил нас и сам сел с нами. Без него, мы не только сесть, но стоять не нашли бы места. Оказывается, что уже два дня приходят поезда с дезертирами и дальше не отправляют. На вокзале скопились тысячи — и на полу, и на платформе – пройти негде. Наш матрос, как командир какой, разогнал спящих и, усадив нас, добился кипятку, который еще нам не подавали, говоря рано еще, через час будет. Он заставил разжечь самовар, нам подали кипяток, семи закусили и пили чай. Словом, этот милый матрос так нас устроил, как никого. Он расспросил нас, кто мы, куда и зачем едем. Мы рассказали. Это и подало повод принять в нас такое милое участие. После он и о себе рассказал, именно: он был пожилой человек, лет 50-55, мускулистый, рослый, плотный человек. Оказалось, что он ветеран революции, «потемкинец», который после переворота вернулся в Россию, поехал в Кронштадт и во время Октябрьской революции был активным бойцом на «Авроре», участвовал во взятии Петербурга. Теперь он был в Мариуполе, откуда едет в Астрахань, ввиду того, что флот на Азовском море считает погибшим и, возможно, что не сегодня-завтра Мариуполь будет взят белыми. В общем, сам оказался прекрасной души человек, человек идейный, во всякую минуту готовый в огонь лезть (и лазил не раз) из-за идеи, истинный, идеальный коммунист, бескорыстный, честный и гуманный. Он нам такую помощь оказал, как никакой родной не смог бы. Когда мы расположились закусить, у нас из дома был хороший запас взят съедобного, мы не могли упросить его закусить нашим запасом, он достал свое, ни за что нашего не взял, сказав: «В дороге вам еще самим понадобится, не думайте, что теперь везде найдете все, что хотите».*

Мы тут узнали, что из Тихорецкой ни в одну сторону поездов не отправят раньше 2-х дней. Мы решили поехать на лошадях к сыну Якову в село Дмитровское Ставропольской губернии, верст за 60-70 от Тихорецкой. Я пошел на базар нанимать лошадей. Парных лошадей я не нашел, пришлось брать 2 линейки одиночки, но самое главное, что в точности никто не знает этой Дмитровки. Решили ехать, дорогой расспросим. За линейку потребовали по 30.000 р. каждому, я согласился. Уложили ручной багаж на одну линейку, а мы сами на другую.

С нашим матросом, сердечно поблагодарив, попрощались, как с родным, сели и поехали, держа путь на Терновку, потом на Ильинку и т.д. Дорогой мы очень мало встречали едущих и на наши расспросы о селе Дмитриев все отвечали незнанием, указывали на ближайшие у дороги хутора. Мы ехали на удалую и, наконец, вечером, достигли Дмитриевки. Но какова же была наша печаль, когда нам объяснили, что Дмитровка казачья станица Кубанской области, а не хохлацкое селение Дмитриевское Ставропольской губернии, которое отстоит на 80 верст на востоке.

В чужом месте остаемся на улице, наступает вечер, возчики просят отпустить их. Что тут делать? Куда, денешься ночью? Подъезжаем к сельскому училищу, объясняемся, кто мы и куда направляемся. Тут нас очень любовно принимают, предлагают у них переночевать, а возчиков отпустить, а утром будет видно. Соглашаемся на любезное приглашение с благодарностью. Поставили самовар. За чаем, разговорившись, узнаем, что учитель Армавирский армянин (по-армянски не умеющий говорить, а жена – нахичеванская армянка, дочь Багдикова, дальняя родственница моей мачехи Каяне, нас знает, слыхала, ну, совсем, нас этим расположили, после чего постелили постели, и на пуховиках мы отлично заснули после встряски – целого дня езды. Мы успокоились еще больше, когда нам пообещали утром устроить нам выезд. На другой день мы побывали еще у одного нахичеванца, живущего там, который указал на точную дорогу до селения Дмитриевского, отстоящего на 80 верст к востоку. Рассказал, через какие хутора или селения ехать. Но лошадей мы в этот день достать не смогли, ибо на этот день была объявлена поголовная конная повинность, явилась карательная экспедиция и все лошади требуются под военную надобность. Пришлось еще на день остаться, но в этот день мы нашли возницу, который обещал чуть свет выехать с нами и дорогу знает. Переночевали еще ночь и с рассветом выехали на его парной маджаре за 40.000 р. Принесли нашу искреннюю признательность доброй учительской чете за любезное доброе к нам отношение и за гостеприимство. Выехали в 4 часа утра и в 4 часа дня благополучно доехали до места, дав по дороге в Медвежьем отдых лошадям на 3 часа.

Ни доезжая 3-4 версты, вдруг в дороге встретили Яшу, сына, который ехал по делам в Медвежье. Радости нашей не было границ. Обменявшись несколькими словами, он указал, как найти его квартиру, расстался, обещав, что ночью будет дома и едет по спешной казенной командировке. Мы нашли квартиру, назвали себя, вечером Яша вернулся, нас принял, отвел нам свою бывшую комнату, поставили мне кровать с большой пуховой периной, а для жены диван. Тут мы остались жить и прожили 11 месяцев. Одно нас утешало, что мы приехали к сыну и тут же внук наш Ваня, 3-хлетний его сын, славный мальчик.

ЖИЗНЬ В ДМИТРИЕВСКЕ

Так как поездки наши закончились, то главе этой конец. Приступаю к новой главе о жизни в Дмитриевске, познакомлю, почему сын мой Яков попал в это селение.

По окончании курса в Реальном училище, я его поместил в агентурно-комиссионную контору Бр. Пинагель, где, прослужив года полтора, он ушел, и через некоторое время поехал в Петербург, чтобы поступить в Преображенский полк вольноопределяющимся с намерением попасть в оркестр Преображенского полка, который перед этим играл летом в Коммерческом клубе. Попасть никуда ему не удалось и он, после долгих мытарств, вернулся с повинной домой, ибо он уехал без моего согласия, в мое отсутствие из города. Затем он поступил в контору Бр. Фукс, торгующих, главным образом, Лодзинской мануфактурой. Служил он у них более 10 лет. Он там выдвинулся, он был у них в полном доверии, но и тут что-то случилось, он ушел и уехал заграницу, сам не зная куда и зачем.

Спустя несколько месяцев незнания, получаю письмо из Антверпена, в котором пишет, что, после долгого скитания, едет в Канаду на какую-то службу и, садясь на пароход, прощается со своими и с Европой, не имея уверенности, вернется ли когда или нет.

Проходит еще 5-6 месяцев, получаю от него письмо из Парижа, где заработки очень тяжелы, занимается какой-то мелкой ручной продажей и ищет места. Через месяц, другой пишет, что поступил на фабрику кино Эклер, откуда уже стал регулярно посылать письма, понравился хозяевам, которые ого выдвигали, и когда один из директоров задумал с целью ревизии поехать в Берлин и в Москву, где имелись отделения, он и его взял с собой, как владеющего хорошо немецким и русским языками. Приехав в Москву, оказалось, что управляющий Московским отделением его знакомый, Пендрие, сын нашего ростовскоро директора газо-водопроводного общества. После ревизии Пендрие упросил директора позволить Якову остаться в штате Московского отделения. Укрепившись тут, через год, полтора, он переманулся в Азово-Донское-Московское отделение, где и управляющий, и друг, – бывшие служащие Ростовской конторы, хорошие приятели Якова, имевшие постоянно дела с ним, как доверенным Бр. Фукс. Ему в Азовском Банке дали самостоятельное отделение, которое он вел со знанием дела.

В Москве Яков по праздникам бывал у Гозодовых, сестры нашей невестки, Зинаиды Федоровны, там же он встретился с девицей Розалией Сариевой, сироткой, ни отца, ни матери у нее не было, была в живых сестра Дуня. Роза приходилась Гозодовым родней. Она воспитывалась на средства бездетной, тети Екатерины Степановны Хазизовой, которой муж Мартын Андреевич Хазизов, довольно зажиточный человек, не очень давно умер, оставив жене дом, усадьбу с садом и торговлю, а также и капитал, наверно. Дуня училась в Ставрополе музыке и, после смерти Мартына Андреевича, переехала в тете на жительство, а Роза училась в Москве в акушерско-фельдшерской школе и бывала часто у Никиты Авгаровича Гозодова, как его родственница, где она и познакомилась с Яшей. Потом они полюбили друг друга и поженились. Вскоре у них родился сын, мой внук Ваня. За это время был Октябрьский переворот, банки сперва слили один с другим, а потом и закрыли совсем. Эта же участь постигла и Азовский банк. Яков лишился службы, но скоро работал в нескольких благотворительных учреждениях, был принят на службу в продовольственный отдел и настолько своим знанием (языки, кроме русского, французский, ненецкий и, отчасти, английский, стенография, бухгалтерия и пр.) выдвинулся, что Цюрупа и Брюханов его лично знали и отличали. Тетя Роза, после смерти мужа, пожелала их видеть, хоть на короткое время, Яша взял отпуск, чтобы поехать к тете и к нам в Ростов. Но, приехав в Козлов, оказалось, что Дон не благополучен и пришлось ехать на Царицын, а из Царицына на Астрахань и на св. Кресты на верблюдах (в обход Дона), так как по Донской области дорога была закрыта и вынужденно попали в Св. Кресты, где проживал родственник Розы и Ивана Авгаровича Гозодов Аркадий Авгарович. По приезде туда вскоре Яша заболел тифом, жена с ребенком на руках ухаживала за ним и, наконец, выходила, он выздоровел. Занялся продажей хлеба от Аркадия Ивановича, но вскоре заболела Роза и, схватив скоротечную чахотку, умерла. После похорон жены у Яши остался на руках грудной ребенок, который стал чахнуть без матери и Яша, взяв его на руки, поехал в Дмитровокое, застал там тетю Екатерину Степановну умирающей, и вскоре при нем она умерла. Ее похоронили, и Яша остался с ребенком там с Дуней, которая взялась воспитывать ребенка захиревшего.

Усадьба Хазизова стояла в центральной части селения, занимала пространство 20 сан. по улице и 60 сак. в глубину, т.е. 0,5 десятины. На улицу дом низенький в 1 этаж, с небольшими в 1 арш. вышиной 3-мя окнами на улицу, деревянный, крытый железом. По улице, 20 арш. рядом большой деревянный крытый железом амбар в два раствора, длиной, в 30 арш., с крылечком по улице, а за домой ворота для въезда во двор. Во дворе сарай и конюшня, срубленный, деревянный же, крытый, железом. На правой стороне двора саманная кухня с русской печью, а дальше амбар для ссыпки зерна в 4 отделения, тоже срублен, деревянный, крытый железом, двор не мощеный, во дворе колодезь с горькой водой и цистерна дождевой воды, которую пили, когда там держалась вода. Дальше в глубине сад фруктовый, площадью 20 х 30 саж., ничем не огороженный с одной стороны, в глубине лишь кончающийся глубокой канавой, а по боковым соседям отгороженный редкой дощатой невысокой изгородью и еще во дворе место для огорода. Хозяйство полное: мебель, посуда и все, что нужно по хозяйству. Во дворе коровы, свиньи, птицы, куры, индюки и пр.

Дом состоял из зала, предоставленного нам, размером 8×8 арш. с 2-мя окнами на улицу и 2-мя окнами во двор и 2 окна в проходе. Далее идет спальня в 1 окно на улицу и столовая, пристроенная, саманная, позже с 1 окном во двор и выходной на балкон дверью. В доме проживали, кроме сына Яши с ребенком Ванюшей, Дуня, в качестве хозяйки, и тетя ее, т.е. родная сестра Екатерины Степановны покойной – Елисавета Степановна, разведенная с мужем, бывшим прокуроров Ставропольского Окружного суда – существо забитое, отчасти впавшее в полунормальное положение. Когда то при муже была передовая в Ставрополе дама, имела массу нарядов, училась в женской гимназии, но после того, когда муж бросил ее, сумел получить развод и женился на другой, ничем ее не обеспечив. Она впала в психическое положение, опростилась, сделалась полуидиоткой, хотя, иногда, обо всем рассуждает, как нормальная, но заговаривалась, все сводя на то, что может Милостью Божьей муж вернется опять к ней. Иногда ходила в церковь, долго молилась на коленях, церковная служба отойдет и она встанет тогда, когда кто-нибудь подтолкнет ее и объяснит, что пора домой и все уже разошлись.

Племянница ее Дуня понукала ею хуже всякой дворовой девки или рабыни. Когда-то у нее были хорошие наряды, она все растеряла и превратилась в работницу, не брезгующую никакой черной работой. В стареньких лохмотьях, полубосая, нечесаная, чуть свет, она чистит коровник, всю черную домашнюю работу делает, носит кизяки, растапливает русскую печь, месит тесто, ставит самовар, дает корм свиньям и прочее и прочее.

Мы, по приезде вначале были довольны, сидели дома безвыходно, не чувствуя за собой ничего, были очень запуганы, будучи изгнаны из дома без всякого объяснения, уйдя из своего места, бросив дом, полное хозяйство, вдали от родных, подвергались гневным окрикам и самому грубому обращению от неведомых нам людей с едва пробивающимися усами, мальчиков, при каждом разговоре, протягивающих к носу револьвер, с матом. Мы буквально были терроризированы, но тут мы у сына отдыхали. Тут у нас никто ничего не спрашивал, все знали, что приехали родители-старики Яши, а Яшу все Дмитриевское знало, потому что в волисполкоме он вел отчетность по хлебной разверстке. Он, своим обращением со всеми крестьянами, заслужил полное уважение их. При всяком случае помогал каждому, объяснял советские законы, писал для них заявления, прошения, справки, давал им советы, как требуют советские законы, и все это бесплатно, отказываясь от всяких вознаграждений ни деньгами, ни натурой. Это и было главной причиной того уважения, с каким они все обращались к нему. Нам стоило позже показаться на улице, пройти на окраины, как подойдут и спрашивают: «Чи ни батька с маткой Яшины будете?». Они фамилии не знали, для всех он был Яша. Так прошел сентябрь, мы успокоились, стали выходить по понедельникам на базар, хотя там покупать было нечего. Но у нас была другая забота – наш багаж, сундуки, остались дома, а там весь запас белья, теплой одежды, обуви. Я выехал в протертых ботинках, зима настанет, что мы будем делать? Хотя сыновья обещались переслать этот багаж, но как пришлют – железная дорога 55-35 верст в одну или в другую сторону, с Ростовом никто из здешних не сообщается, багаж железная дорога не принимает, почта очень плохо работает, писем нет. В Дмитровске никакой торговли нет абсолютно, все лавки закрыты, хлеба негде купить, все обходятся тем продовольствием, что имеют. Перспектива у нас создалась критическая. Один раз в неделю на ярмарочной площади по старому порядку собирался базар, но ничего съестного, ни носильного не продавалось, а приводили коров, лошадей, дроги продавать, ободья, колеса, дрючки, разный лом железа, оси и прочее, и прочее для крестьянского обихода. Иногда попадалось тайком продаваемое из под полы сало, яйца, картофель и т.д. Все необходимое для питания можно было получить у крестьян только при знакомстве, без этого ничего не найдешь. Говорят, для продажи не имеем, у себя для самих не хватает. Яша же доставал все: и мясо, и баранину, и арбузы, и картофель и прочее. Яйца, молоко и сало свои были, довольно много муки имелся запас, пекли хлеб у себя дома. Керосин, спички и прочее давали из волисполкома ему, как служащему.

Все боялись показать, что у них есть какой-либо запас, так как в этой глуши всякое ничтожество, имея сбоку револьвер, из себя изображало лицо обладающее полнотой власти, которой злоупотребляли под всяким видом захватного права.

Вот, находясь в таком положении, пришлось посылать заказные письма домой (телеграммы не принимались в это время), без надежды получить ответ, требуя послать сундуки во что бы то ни стало. Письма из дома редко приходили, и там ничего не было того, чего мы ждали, письма приходили распечатанными и то, только заказные, а простые письма не доходили. В этой томящей нас безвестности вдруг раз в окно вижу подъехавшего к дому дворника Саши Михаила Ризаева с нашими сундуками. В порыве радости я и жена расцеловали Михаила и узнали от него, что делается дома. Отрадного, конечно, мало, но, главное, наш багаж он довез благополучно. В сундуках наши теплые одежды, чулки теплые, обувь, шубы, белье и прочее, все, что нам нужно и в чем крайне нуждались. Железная дорога багажа не приникала от частных лиц к перевозке, ему же удалось привезти следующим образом: у Саши в доме квартировала чета, бакинские муж и жена. Он хороший солист (любитель) на скрипке, дилетант, по специальности бухгалтер большой бакинской фирмы, жена же певица с голосом (тоже дилетантка). Они получили из Баку ангажемент от театрального госучреждения, вместе с тем – бесплатное 4-х местное купе на проезд до Баку. Их же было двое, вот, они везли третьего – Михаила и привезли наши сундуки, взяв их в купе. На Кавказской станции Михаила высадили с сундуками, он пересел на Ставропольскую ветку и доехал до станции Расшеватка, сошел с поезда, нашел лошадей, которые часто на Дмитровку ездят и таким образом Михаил с сундуками приехал в Дмитровку. Сдав нам вещи, он поехал обратно в Ростов с нашими письмами. За его короткое отсутствие, мы узнали, что из моего дома на Никольской улице, 85, выселили всех жильцов в 24 часа, приказав им забрать к себе мою мебель, причем некоторые (доктор Канторович) забрали всю мебель из залы, кровати, гостиную, умывальники, трюмо, стол письменный, стулья, кресла и прочее и после отказались мне возвратить, воспользовались бессовестные! Копа с остатком мебели из столовой и спальни переехал на чердак Балиева. Несколько шкафов и прочего задержали совсем, не позволили вывезти из дома. Короче говоря, 3/4 части моего имущества пропало, все хорошее без вести пропало, кое-что при перевозке не доглядели, кое-что разворовали, а что вывезли, наполовину перепортили. Достаточно того, что, например, пианино, и сундук большой и гардероб по громоздкости дня 2-3 стояли под открытым небом, пока нашли возможность перенести на 3-й этаж в комнату домкома, у которого они все время стояли, пока я не продал пианино и не переехал в свой дом, о чем будет речь впереди, а большой сундук подняли на чердак на подъемной машине. В этом сундуке рылись покупатели, торговки и много, якобы, купили за бесценок, но вырученные деньги Копа растерял, я не получил их.

После моего дома, через несколько дней выселили Субашиевых из своего дома, несколько позже – и Сашу (Почтовая, 100).

Мы же в Дмитриевском по получении сундуков успокоились. Провизию Яша доставал у своих знакомых мужиков, с которыми он был в хороших отношениях. Мука у него была в запасе. Хлеб пекли сами. Утром и вечером – самовар, в 12 часов – кофе, в 2-3 часа – обед, конечно, самый незатейливый. Корова своя, молока достаточно. Погода была хорошая. Так проходило безмятежно время, осенью до зимы. Я целый день занимался во дворе, наблюдая за чистотой двора, подметал двор, приводил что мог в порядок, собирал в саду хворост, падающие с деревьев листья собирал на топливо. В саду была масса нашвырянных мальчиками камней, я их собрал в порядочную кучу. Летом, когда фруктов было много, мальчики перелезали через ограду и швыряли камнями, сбивали с деревьев груши, яблоки и прочее. Жена Юлия стирала белье, гладила и починяла, приводя всегда в порядок то немногое, что было с нами. Внук Ваня, живой мальчик, все время забавлял нас. Бабушка Юлия стала на него шить кое-что из того немногого материала, что удавалось достать. Он был приучен ходить всегда босиком, без штанишек, полуголый, в одной рубашонке, сшиты ему были штанишки, платьице и т.д. Вдруг, в конце октября упал большой снег, немело на 1-1/2 арш. снегу, началась жестокая вьюга, метель и морозы в 15 и более градусов. Настала форменная жестокая зима. Комната наша с окнами с 3-х сторон, хотя имела двойные рамы, но они были ветхие и не могли удержать тепла в комнате. Отапливалась комната голландской кафельной печью, стоящей в одном углу большой комнаты, топили же шелухой от подсолнуха, которую приходилось подсыпать без перерыва в течение 3-х и более часов, не отходя от топки, а иногда, топили соломой и частью кизяком. Последний расходовали очень бережно, ибо он нужен был для кухни, и его имелось ограниченное количество. Топка кончалась, и печь вскоре остывала. Во время усиленной топки температура комнаты не поднималась выше + 9°, обыкновенно, было 7 градусов, утром же просыпались при 5 градусах, а было и + 4°. Сидели днем одетые в пальто, не раздевшись, ложились в холодную постель, было очень неприятно, пока не нагреешь своим дыханием. У меня постель была пуховая и одеяло широкое, а потому было сносно, но жена спала на старом диване со сбитыми пружинами и нередко от холода до слез страдала. Самовар ставили щепками и кукурузными остовами. Освещали комнату керосиновым ночником. У хозяйки Дуни были лампы керосиновые, но она, как и все, прятала в сарай, не давала, отговариваясь тем, что нет стекла. Одна только была в ходу лампа, горела у них в столовой и ту, зачастую, уносили в кухню за чем-нибудь, оставляя все в темноте. Из дома с нашими вещами получили небольшую керосиновую лампу, на которой стекло треснуло. Пришлось мириться с полусветом и пораньше ложиться спать. С керосином тоже задержки были, удавалось налить керосин только тогда, когда скажем Яше налить в лампу, а то всегда находилась причина отказа. Читать или писать удавалось только днём.

Книг с собой я не брал, кроме прошлого календаря. Но у Яши нашлись кое-какие книги, которые я все до одной перечитал. После я нашел в местной читальне книги в очень ограниченном выборе, преимущественно, сборники и приложения к журналам последних лет: «Нивы» и «Женского обозрения», и то неполные комплекты. Иногда доставал номер газеты Ставропольского издания «Власть Советов» и то с большим опозданием. Других газет совсем не было. Нашел в лечебнице карту Ставропольской губернии, срисовал с нее чертеж, с помощью которого мог ориентироваться с местоположением соседних сел, расспросами установил взаимное расстояние мест. Из старого календаря выписал и составил себе времена восхода и захода солнца на целый год. Время новолуния и фаз луны, измеряв, записывал каждый день в 7 часов утра температуру и погоду, ясные дни или снег и прочее.

Этими занятиями я пополнял свою вынужденную бездеятельность, привыкши всегда быть в работе, такая праздность тяготила бы меня.

Жена тоже находила какую ни на есть работу, и так мы коротали дни нашего невольного пребывания.

В ноябре погода потеплела, снег сошел, наступила невылазная грязь, ходить по селению стало невозможно. Только вблизи домов, вместо тротуаров образовались возвышения, вследствие привычки высыпать золу из-под печей, и по этим возвышениям вода стекала на середину улицы, образуя вдоль улиц канавы. В ноябре погода весь месяц была теплая настолько, что на возвышенных частях улицы стала показываться зеленая травка.

Воды для питья в селении нет хорошей, есть артезианский колодезь, который нечисто содержится, но приходилось пить эту воду, когда зимой своя дворовая цистерна истощалась. Для стирки зимой в мороз приходилось из артезианки носить воду целый квартал.

Больше всего зимой досталось жене Юлии. Когда она затевала стирку приходилось в мороз таскать воду по скользкой дороге за 2 квартала, а потом на морозе развешивать белье и сжимать мерзлое. Это ей недаром проходило, всякий раз окоченение пальцев доводило до слез. Помогать было некому, Яша мог бы помочь, это ему ничего не стоило, ибо носил он для себя всегда, но маму не жалел, проходил как бы не замечая, как это тяжело для старой 65-летней старухи, которая их вырастила, одевала и берегла здоровье их. Холодная комната, спанье на жестком диване, при 4-5° утром одеваться, не прошли без простуды и впоследствии отозвались на ней тяжело. Дрожа от холода, поневоле, плакать приходилось и горько жаловаться на судьбу: «За что на старости лет пришлось нести такую участь, после такой трудовой молодости, когда бы только отдохнуть», – утешалась же Юлия одной молитвой, бывая часто в церкви, отстоявшей от нас недалеко.

Там, у нее завелось знакомство со старухами, которые зачастую приносили нам белый хлеб и бублики. У нас пекли такой хлеб, что приходилось отказываться. Белая мука здесь была за редкость. Печеного хлеба в продаже вообще не было. На предложение получить за бублики и белые хлеба, старушки отказывались получать, говоря, что это гостинцы гостям. Конечно, все уже знали нашу горькую участь и входили в положение. Крестьяне вообще, когда узнают человека, очень сочувственно относятся к людям.

Яше за его бесплатные услуги часто привозили полову, солому, арбузы и прочее.

В это время прямых налогов существовала разверстка, т.е. в известное время, в указанный пункт каждый был обязан привозить известное количество зерна натурой, а затем из казны уплачивались по расчету деньги. Расчеты эти с крестьянами было поручено производить Яше по наступлении сроков. Крестьяне приходили со своими квитанциями на сданное зерно и получали причитающиеся суммы. Расчеты эти были довольно сложны, и каждому крестьянину нужно было ясно и толково объяснить расчет. Крестьян было 2000 дворов, каждый день приходили 100 и более, поочередно, и потому они были довольны и верили, что Яша их не обидит.

Вообще, здешние крестьяне славный, добродушный народ, спокойные хлеборобы, никакой политики у них нет, патриархальны и религиозны, но только пожилые, молодежь же другая, совсем распущены и не знают, как вести себя, от старого отстали, а новое не восприняли.

Церквей три. Селение состоит из трех частей, слившихся в одно селение. 3 церкви – 3 прихода. Переселены сюда из Черниговской губернии, главным образом, украинцы, хохлы, еще в 1860-х годах. Они направились в Екатеринодар, но им там не дали места,, а погнали сюда к берегам сухого Ягорлыка, который бывает, летом, при бездождии, высыхает совсем, а весной бурно широко разливается.

Заселяя берег Ягорлыка, они потянулись согласно извилинам на Ягорлыке полукругом верст на 1-15, образуя вдоль него 1-2 параллельных улицы, состоящие из Барбашевки, Дончины и 3-го не помню, под общим названием селение Дмитровское (хохлацкое), в отличие от Дмитриевской казачьей станицы. Дворы у всех громадные, под усадьбами по 1/2 десятины и более, улицы широкие – 15-20 саж. и потому так растянулись в длину. Площадь для базара занимает не менее 1 версты в квадрате.

Река, сухой Ягорлык у селения весной подымается до 2-3 саж., а летом высыхает так, что перекинутый через нее высокий мост стоит без надобности, переезжают по сухому.

Из имеющихся 3-х церквей – 2 старые, не обширные, как обыкновенно, деревенские, но третья – новая, в центральной части селении, обширная, высокая, масса света, хорошей архитектуры. Престол и иконостасы ореховой тонкой резьбы, очень красивы, иконы – хорошей живописи, и вообще, весь храм, как по наружности, так и по внутренней отделке, так и по размеру, сделал бы честь в любом большом городе, не только в селении. Но самое важное, что церковь эта вся железобетонная, сооружена не только средствами сельчан, но и усердным поголовным трудом их, ибо весь материал свезен ими бесплатно, по натуральной, добровольной повинности, издалека. На месте тут никакого строительного материала нет, ни леса, ни камня, ни песка, не говоря о железе и прочего, все подвезено издалека, на расстояние 25, 50 и 100 верст. Пол прекрасный, лещадный. Вокруг храма двор имеет кругом красивую железную ограду, во дворе кругом скамейки в несколько рядов. Хорошая колокольня и набор колоколов.

В солнечные дни мы любили в церковном дворе на скамьях греться на солнце. В декабре, в той части, где лучи солнца проникали целый день, показалась зеленая травка, рядом же в тени лежал снег.

К концу зимы стал чувствоваться недостаток провизии, не стало картофеля у местных крестьян, равно, и других огородных кореньев и овощей. Нужно сказать, что тут крестьяне сеют исключительно пшеницу, огородом занимается очень мало, равно, посевом овса, ячменя немного занимаются. Картофель был у нас единственный завтрак после чаю. Вареный горячий картофель мы ели очень охотно со свежим маслом. Не стало картофеля, мы лишились завтрака. Но через несколько дней Яша достал у одного своего приятеля мешок картофеля. Это была радость для нас. Коровы были свои, две коровы доились, молока и масла было довольно, но как настали холода, Дуня перестала их доить и молоко ушло. И без того она их плохо доила. Коровы была хорошие, но Дуня была с большой церемонией, все время, пока был дома Яша, он должен был стоять рядом, чтобы коровы не брыкались, хотя коровы были смирные, но коровница была с норовом. По утрам нам к чаю давали 2-3 яйца, кур было более 30 штук во дворе, индюков было 15-20. Птиц ничего не резали, кормили плохо, индюки в течение недели один за другим, передохли. Куры тоже переболели, яиц нам перестали давать. Пришлось с Юлией пойти по селению искать и яиц. На базар не вывозили, мы пошли по деревне, где уже все нас знали, покупать яиц и сала (сало у Дуни было запрятано около пуда – не давала, тоже не давала тарани). Мы рано ложились спать. В 9 часов света нет. Когда запремся, ляжем, тогда у них на столе появлялось все. Ждали, чтобы нас не было.

Сперва все крестьяне отказывались продавать яйца и сало, говорили, что самим не хватает, но потом стали по десятку или по фунту сала отпускать. Плату брали, какую хотели. И таким порядком, сегодня в одну сторону пройдем, завтра в другую, точно побирались, чтобы голодными не быть. Обед становился такой, что из-за стола приходилось вставать впроголодь. Яша к обеду не приходил, редко, когда Дуня тоже за стол садилась для счета. Она наедалась в кухне. Обедали с нами Ваня и Елисавета Степановна.

К обеду нужно было являться со своей салфеткой, своими ножами, вилками и тарелкой. Все постепенно убирала, не ставила, как будто нет. Мало того, в нашей комнате было 4 стула, нужно было свои стулья носить, у них постепенно осталось 2 — 3 поломанных стула. Между тем, когда справляли годовщину покойной Екатерины Степановны, приглашены были оба священника (русские, конечно) и вся армянская колония, человек 40. Из чердака вытащили около 3-х дюжин новых хороших стульев, столы, скатерти и салфетки, хорошие тарелки, всю столовую посуду, серебреные ложки и вообще сделали прекрасную сервировку обеденного и чайного стола. Все это на другое утро чуть свет исчезло, как будто ничего и нет. Приглашена была бывшая прислуга, которая служила недели две при нас и которую отпустили после нашего приезда. Эта кухарка испекла из белой муки хорошие хлеба, несколько роскошных пирогов, жареные индюки, пилав из барашка. Подали к столу вина, словом, все, как в былое время, а затем ничего не стало. Священники отслужили молебен, затем все гости сели к обеду, затем за чай, до 8-9 часов продолжалось. Тут мы познакомились со всей армянской колонией, со священниками и диаконом и с некоторыми близкими русскими соседями. До этого мы никуда не выходили и никого не знали. Со дня нашего приезда это был первый день, как мы пообедали досыта. Перед обедом была приличная закуска, которая к тому нашлась, не знаю откуда, хотя в селении никакой торговли не было. Вероятно, Яша заготовил из Медвежьего, куда часто ездил в командировку. Свое белье, и в том числе, салфетки, Юлия сама должна была стирать, у них стирка очень часто бывала, звали прачку, ни одного платка нашего в стирку не брали. Мало того, воду Юлия сама должна была вытаскивать из цистерны, сама и зимой носить, как было сказано, из артезианки. Короче говоря, Дуня с каждым днем давала чувствовать свое недоброжелательное отношение, и что мы чужие и ей мешаем. Яша же избегал нас, приходил поздно, хотя нигде не служил.

Не раз я вызывал его на объяснения, говоря, что если мы им в тягость, то мы перейдем куда-нибудь и так как никого не знаем, чтобы помог нам устроиться в другом месте, тем более что я не даром жил и платил ту сумму, которая его удовлетворяла, но он категорически отказался нас отпускать. За сумму, которую я платил, находились армяне, которые, предложили перейти к ним, с охотою предоставляли комнату на всем готовом. Это уже было в то время, когда мы намеревались уехать домой или в другое место, так как Яша пугал нас, что будет у них голод. Не имея из дома более 2-х месяцев ни от кого писем и на мои требования, выслать мне денег, в которых я уже имел надобность, я знал из прежде полученных писем, что и у Саши и Копы должны быть суммы, вырученные за проданные мои вещи, я решил было отозваться на приглашение Федора Карповича Чугаева ехать в Кисловодск, но я мог это сделать тогда, когда получу из дому деньги.

Дуня с каждым днем давала понять, что мы ей в доме помеха. Наступило лето, в саду было несколько очень больших деревьев абрикос, которые настолько были усеяны фруктами, что все дерево было абрикосового цвета, желтое, листьев не видать. Было 3-4 больших дерева с крупными грушами. Все стало поспевать. Было жарко. Я, бывало, пойду в сад на скамейку под дерево читать, Дуня сейчас же бежит в сад или сама или Елисавету пошлет, как бы за чем, ясно, с какой целью. Я же, видя такое положение, не касаюсь деревьев, и лишь, когда Яша придет, он натрусит фруктов и приносит тарелку. Дуня же ничего никогда не принесет, а наберет большие корзины и тащит на чердак дома, лазя по поставленной лестнице на крышу и в слуховое окно. Когда, бывало, сижу в саду, в тени, Ваня не отставал от меня и собирал камни в саду, которых несметное количество было, накидали по всему саду деревенские мальчишки, чтобы сбить с высоких деревьев фрукту и когда повыбьют, разом перескакивают низенький забор и мигом собирают, пока на них не сбегутся дворовые собаки, а по лаю собак прибегает Дуня с палкой. Вот эти камешки Ваня соберет в кучу, а я ему на земле разлому разные фигуры, огороды и прочее. Это его очень забавляло. Соберёт, бывало, упавшие фрукты и принесет: половину деду, половину Ване и не съест, пока я не соглашусь принять дележку.

Сад стал сильно зарастать травой. Вот, мы с Ваней стали полоть траву и кормить ею свиней, запертых в загородке у сада, которые пожирали все, что ни подай. Удивительно прожорливые животные.

Свиньи эти уже выросли, ожирели и двоих зарезали и тут же, во дворе, развели соломой огонь, ошпарили, разделали по частям, посолили окорока, наделали колбас. Но мы ничего этого не видели, а варили и ели в кухне сами. Свиньи в закуте очень много гадили, кучу грязи ежедневно выгребал и удалял Яша, затем стали на зиму запасаться кизяками. Яша вырыл яму и стащил туда накопленный за зиму навоз и голыми ногами, по целым дням, возился с этим кизяком в навозе, формуя его, расставлял для сушки. Работа грязная, отвратительная, противно было смотреть, чтобы эту грязную работу производить, имея возможность на более благородную работу.

Человек, владеющий 4-мя языками, бухгалтер, стенограф, мануфактурщик, знакомый с банковскими операциями, дельный корреспондент и, наконец, хороший скрипач. Все эти таланты похоронил и без всякой надобности полез чистить вонючий свиной хлев и делать кизяки. Бросил свою карьеру в Москве при советской власти, его знали лично такие люди, как народные комиссары Цюрупа и Брюжанов, под рукой коих он работал и имел бы большой успех. Много думал о нем, но понять его не смог. Что за сила его потянула, какая кнопка у него в голове не в порядке, – для меня это загадка на всю жизнь. Если бы он был горький пьяница, алкоголик, совсем опустившийся человек, это было бы отчасти объяснимо, но таких пороков за ним не было, почему и загадка эта для меня навсегда необъяснима.

По соседству с домом, где мы жили, были соседями армяне, семья Синановых, родной брат Ильи Кацияева, который носит фамилию не Кацияева, а Синанова, фамилию своей тети, усыновившей и вырастившей его с малых лет. Теперь эта старуха была еще жива, ей около 80 лет и была бодра. Этот Синанов жил рядом в своем доме, на углу была лавка мануфактурная, теперь, конечно, товару уже нет, пустует. Мы на Рождество были у них с визитом, там у них застали дом – полную чашу. Там и хлеб белый, и индюки жареные, и пироги, всякой закуски, калмыцкий чай, сыр армянский и прочее. Нас угостили до отказа. После этого я зачастую заходил, пил у них калмыцкого чаю, каймак, мадзун и прочее. У них очень хорошие коровы были. За все 11 месяцев у Яши, мы только раз увидели приличный обед на годовщине, а остальное время впроголодь выходили из-за стола. К Синанову я часто заходил посидеть на солнышке, он был больной, любил побеседовать, к нему многие знакомые подходили беседовать. На Пасхе ему стало хуже и он умер. После него остались старуха тетя, жена, 3 сына и 2 дочери. У него раньше была торговля мануфактурная, галантерейная, скобяной, бакалейный товар, краски и прочее, но во время гражданской войны все погибло, остался дом пустой с амбаром (были ссыпки), двор, садик и коровы. Дочь старшая служила в библиотеке, остальные – учились. Все в возрасте 8-17 лет, мальчики и девочки. На похороны собралось буквально все селение, по месткому обычаю, нанесли массу куличей, хлеба, яиц, сала, масла, кто что мог. В это время ни досок, ни гвоздей достать негде было, ибо никакой торговли не было. Пришлось разобрать полки в лавке, гвозди выдергивались, пришли добровольцы, бывшие плотники, сколотили хороший гроб, сделали крест, нашли в лавке немного краски, окрасили все, вышло хорошо. Я сделал соответствующею надпись и на 3-й день похоронили при двух священниках и диаконе на православном кладбище.

На похоронах провожало все село, кортеж протянулся на целую версту, таких похорон, говорят, никогда здесь не было. Оказывается, его очень все население любило, он имел хорошее состояние и всем помогал, никогда никому ни в чем не отказывал, все забирали в долг и платили. Рассказывали массу случаев, когда приходили к нему занять деньги, у него не было, но он ходил, занимал у других и удовлетворял просителя. Ни с кого никаких процентов не брал. Зато поголовно все хвалили его без конца. Достаточно сказать, что все духовенство поголовно отказалось получить на требу, говоря, грешно брать с такого человека, который «всем нам бескорыстно всю жизнь помогал». Всю дорогу, 1,5 версты до кладбища понесли с пением, многие из публики пели вместе с духовенством. Двое два дня работали над гробом и тоже отказались брать плату за работу, сказав: «он нам при жизни больше заплатил». Фельдшер (доктора в селении с 20-тысячным населением не было), старый его приятель, тоже отказался от платы, хотя в последнее время лечил его и даже лекарства приносил, и тоже отказался от платы.

Мы с Юлией после похорон каждое воскресенье с семьей его ходили к нему на могилу. Мир праху хорошего человека!

Июль приходил к концу. Из дома ни денег, ни писем нет, а тут пошли слухи, что почта негласную забастовку сделала, задержалось оплатой жалованье и они перестали еще в Медвежьем разбирать почту, а деньги у меня – к концу, ехать надо куда-нибудь, но не с чем. Юлия задумала сама, одной ехать в Ростов за деньгами, села на дроги с одним мужиком, который собирался на Торговую, откуда Юлия могла пересесть на поезд, и поехала. Но дорогой пришлось ночевать у него на хуторе, где были его сын и невестка, но случилось так, что этому мужику надо вернуться в Дмитровку обратно и только через несколько дней ехать. Юлия, к моей радости, на другой день вернулась обратно и поездка эта не состоялась, и мы опять очутились в таком же безвыходном положении, не зная, как выйти из положения.

Раз были в церкви на вечерне, смотрим, какие нахичеванцы – разговорились, оказалось, одна из них Розалия Петровна Попова, сестра Срабионовой, а другая – ее родственница. Узнали, что они приезжали на базар с разным мелким крестьянским товаром по торговле и купили соль, которую повезут в Ростов, продавать. Предложили ехать в Ростов, чего тут голодать. Она приезжает на базар через каждую неделю. Положение было такое, что конной подводы нельзя было найти, никто не соглашался ехать за отсутствием корма, предлагали дать на каждую лошадь мешок ячменя и плату особо.

Попова предложила нас повезти на волах в Ростов, при условии дать вперед 200.000 руб. и ехать с 20-ю пудами соли под нами, но с тем, если мы с нашим багажом весим не более 20 пудов. Пришлось согласиться и дать все деньги. Они взяли нас. Мы поехали на паре волов «цоб», «цобе» с возницей, братом ее Акимом Петровичем Чариховым. Другая лошадь, иная подвода везла Розалию Петровну с невесткой и девочкой последней и еще одна воловая подвода с их знакомым из Прохладной, тоже с солью в Ростов, присоединилась к нам.

Выехали чуть свет в 3 часа утра 21 августа, ехали 6 дней без приключений, ночевали в степи под открытым небом, вблизи какого-либо селения или хутора, причем волов выпрягали и пускали на подножный корм, сами же по очереди дежурили от дурных встреч. Иногда, бывало, к нам присоединялся еще кто-нибудь с обозом, так, до рассвета проводили время и чуть свет снимались и ехали дальше, делая в сутки не более 30 верст. Пока все прошло благополучно. Ни у кого в обозе никакого оружия не было, при встрече с кем-либо были в полном смысле беззащитны, могли все забрать и волов загнать и бросить нас самих в степи. По населенным местам проезжать не приходилось, объезжали селения окружностью, степью. На 7-й день, после полудня, вдруг подхватила в степи нас сильная буря, гроза и сильный ливень. Пришлось остановиться. Ливень и гроза ужасные были. Юлия меня прикрыла брезентом и одеялом, что было. Я ничуть не промок, лежал, не двигаясь на возу, думая, что и она себя прикрыла, но оказалось, что она только меня прикрыла, сама же промокла насквозь, как говорится, до костей.

Вдруг ливень прекратился, показалось яркое солнце, все утихло и небо прояснилось. Но под нами была на возу лужа, соль была прикрыта хорошим брезентом. Но Юлия была вся мокрая. Нужно было что-либо предпринять. Мы стояли у линии железной дороги, на другой стороне пути была сторожка, посоветовали ей перейти в сторожку, подсушиться. Она, делать нечего, – пошла, под ногами скользкая грязь, чтобы перейти путь, надо было взобраться на насыпь и спуститься с нее, и, благодаря спутнице, она пришла в сторожку, а я, при помощи спутников, развязал чемодан, достал ей полную перемену белья, платье и обувь. Это спутница отнесла. Там она все переменила, все мокрое разложила у печи. Спасибо, обсушили ее и через 1-2 часа ока вернулась. Слава Богу, все обошлось благополучно, и мы двинулись в путь. На 8-й день, т.е. 28-го августа через Нахичевань, прибили в Ростов. Подъехали к дому Балиева. Копа, как раз, встретил нас на улице, и мы вошли в новую квартиру нашу, мансардный чердак Балиевых, бывшая прачечная Ивана Федоровича на 5-м этаже, сделав 101 ступеньку по крутой черной лестнице. Но и этому были рады!

 

 

 

 

 

 

Сергей Келле-Шагинов: История семьи из бывшего города Нахичевани-на-Дону в воспоминаниях ушедших поколений (Окончание)

История семьи из бывшего города Нахичевани-на-Дону в воспоминаниях ушедших поколений
Часть 4

В РОСТОВЕ

Мы опять в Ростове. Выехали из своего дома, а вернулись через 11 месяцев. Пришлось ютиться в чужом доме, на чердаке. Оглянувшись, что имеется здесь из того, что оставили при выезде, увидели очень немного: наши кровати, постель целы, посуда, часть стульев, кушетка, моя шифоньерка, старый комод, другой маленький комод, стулья и стол со столовой, стенные часы, портреты и картины, иерусалимский сундук, мой гардероб, книги без шкафов, 2 кресла, умывальник разбитый. Другой железный сундук, письменный стол, большой же гардероб и пианино не удалось на чердак внести (проходы не пускали), поставили на 3-м этаже, у домкома в комнате. Комната, что мы занимали, была просторная, светлая и оттуда можно было пройти в остальные просторные залы, бывшие склады теплого товара магазина Балиева. Дом был занят под амбулаторию больницы. Ход на чердак был один, заканчивающийся деревянной лестницей, очень узкой и очень опасной, на случай пожара. Вода проведена была, но кран испорчен, закрыт, уборная была тоже неисправной, воду приходилось носить со двора по 101 ступеням. Приносил по утрам Копа с трудом по 2 ведра, и иногда Юлия сама втаскивала по ведру, но через некоторое время кран исправили, вода пошла, но при больших морозах и дворовый кран замерзал. Каждое утро, пока дворник не подогреет, сидим без воды. На базар ходил каждый день я, и лестница вызвала у меня грыжу, от которой пришлось спасаться бандажом, за который с большим трудом заплатил 2,25000. Чтобы собрать такие деньги, пришлось продать часть мебели, столовый сервиз и прочее. Копа в это время служил в речном транспорте, в распределителе, получал жалованье на золото, что-то руб. 20-25 в месяц, приносил пайки: хлеб, иногда, масло, мясо и прочее, но все-таки для того, чтобы составить самый скудный стол для троих, приходилось каждый день ходить на базар и прикупать рыбу, картофель, зелень и прочее, а для всего этого хоть небольшие деньги были нужны, которые пришлось добыть продажей кое-чего из мелких вещей. Понесешь на базар, что-нибудь продашь, купишь на вырученные деньги провизию. Пришлось и на Сенбаз (сенной базар) в толкучку носить все, что казалось нам не нужно, без чего можно обойтись продавал, и так провели осень. Настала зима, уголь достать было трудно, был некоторый запас, привезенный из дома, но этого было мало. Копе дали из учреждения небольшое количество угля пополам со штыбом, но делать нечего было, начали делать шарики из штыба. Эту грязную работу Юлия сама производила, место было, где сушить, заготовили немалое количество.

На чердаке было масса досок из битых ящиков, разобранных, полок, все пошло на топку. Это была моя ежедневная работы — приготовить топливо. В нашей комнате была печь, но, когда настали холода и морозы, печь напролет топили, но температура в нашей комнате не поднималась выше 8-10°, все уводило через потолок на чердак. Утром просыпались при 4-5°, раз было + 2°. Пока под двумя одеялами спали было сносно, но когда приходилось одеваться из теплой постели при 2-4°, то было очень неприятно. Но, слава Богу, зима прошла благополучно, никто из нас не заболел. Встретили Пасху очень скромно, не имели возможности купить и окрасить более 10 яиц. Яйца были очень дороги и денег у нас не было купить более десятка.

Ели все очень умеренно и скромно, по деньгам. Когда мы уезжали из Ростова, при уплотнении квартиры, мы вселили в мою спальню чету (дворянской породы). Они были из Москвы. Он поступил счетоводом в водный транспорт, где служил и Каспар и, кажется, Устя. Вот, по их рекомендации мы и пустили. Когда же выселяли из моего дома всех, то вместе с Копой пришли и они в дом Балиева. По приезде нашем, месяца не прошло, они собрались уехать в Поти, на новое место. На чердаке Балиевых они занимали смежную с нами комнату, дверь которой они всегда держали запертой. Мы туда не входили и не интересовались, что у них делалось, хотя вся мебель там была наша. За неделю перед отъездом беспрерывно он приносил порожние ящики и корзины и все время что-то укладывали, и заколачивали. Накануне их выезда нас обокрали. Мы с Юлией были в другой части дома, на подъемнике поднимали вверх уголь, дверь наша была заперта, они куда-то уходили и, вернувшись усмотрели, что замочек сорвав. У нас стащили из постели Юлии байковое одеяло, мое зимнее пальто, пальто Юлии, Копин костюм и пр. Следов кражи мы же нашли. На другой день вечером чета спешно повезла свой багаж на пароход, на котором и переночевала. Когда они приехали, то у них было 11 мест багажа, кипами мануфактура и прочее. Они свои узлы не развязывали, пользовались все время нашей мебелью, развязали только корзины с посудой, но, пробыв около года, имея полную свободу лазить и шарить в наших сундуках, комодах и шкафах, ибо пользовались таким доверием Копы, что все ключи, чтобы не таскать с собой, он оставлял дома. Эта милая чета, самым мягким тоном за малейшие услуги, выражая «большое спасибо» составила из 11 мест своего багажа, уже 28 мест, с которыми и уехала. И когда после их отъезда мы стали проверять, то очень и очень многого не досчитались у себя. Чета эта всегда утверждала, что они «белой кости» и «не кто-нибудь» и т.д. Многие книги, которые у нас на полке были, большие черного дерева счеты и прочее из тряпья, посуды, словом, очень многого не стало, ясно, что они увезли.

В таком нашем неотрадном положении, наступила весна. В мае стали раздавать хозяевам-владельцам дома. Я тоже представил нужные документы, в Комхоз и мне, в первых числах мая, одному из первых, дали удостоверение за № 2 на дом, по которому возлагалась на меня обязанность наблюдать и сохранять в целости имущество. Пошел я с этим удостоверением в кармане в свой дом осмотреть его. В парадном часовой не пустил меня, выдвинув штык, потребовал пропуск. Тут я узнал, что дом мой занят сотрудниками ГПУ и пропуск можно получить от коменданта ГПУ, Садовая 33. Там мне пропуска не дали и заявили, что Комхоз неправильно дал мне удостоверение, дом мой закреплен за ГПУ и возврату мне не подлежит. Я подал прошение в Комхоз, в отдел благоустройства, в РКИ о том, что дом приведен в полуразрушенное состояние, потребовал технический осмотр, который осмотрел и подтвердил состояние дома, на угрожающее его положение, на необходимость немедленного капитального ремонта. Но это ни к чему не привело. Добился узнать, кто прикрепил дом мой к ГПУ, короче говоря, везде оказалось, что права мои на дом аннулированы, оставалось добиваться у ГПУ, чтобы дали мне 1-2 комнаты в своем доме, тем более, что там жили и частные, а не только их сотрудники, через квартиры которых мне удалось осмотреть двор, подвалы и этажи до чердака, и констатировать, что все переборки, чуланы и пол чердака уничтожены, нет их, мауэрлат даже на капитальной стене спилен частями и угрожает падению подпорок крыши и пр. На мое прошение последовал ответ, что просьба моя может быть удовлетворена, если я приму на себя обязанность ремонтировать весь дом. Одновременно удалось узнать, что учреждение само предполагает капитальный ремонт сделать, составлена смета не крупную сумму и ждут утверждения. Прошло два месяца, я наведывался. В конце июля мне предложили занять нижний этаж с особым парадным ходом и подвалами с тем, чтобы я произвел ремонт этой части на свой счет. Я осмотрел эту квартиру и оказалось, что в дворовой части ни одной рамы не осталось, нет дверей, очаг в кухне весь разобран, ванна увезена, уборная без чаши и все помещение загажено, штукатурка отбита и т.д. Я согласился взять квартиру с тем, что произведу ремонт, и что буду пользоваться помещениями бесплатно, во все время пользования домом, квартирой и подвалами, пока дом будет находиться в руках ГПУ, не неся никакими коммунальных расходов. В этом смысле я подал заявление, на котором комендант ГПУ, с разрешения начальника, сделал резолюцию подтверждения. 8 принялся за ремонт: очистил, побелил, все двери, рамы восстановил, поставив новые, в кухне очаг вновь установил, поставил ванну, восстановил уборную, окрасил, в подвале устроил новую лестницу, устроил сарайчик вновь, словом, привел все в порядок и вошел в квартиру из 5 комнат с отдельным парадным ходом. Перебрался и устроился, как следует. Лишние две комнаты и подвал сдал под контору Аздонколлективу, тут же сын Александр, который начал свое транспортное дело, живя в Нахичевани, контору поместил у меня. Весь этот ремонт мне обошелся немалых денег и трудов, для чего я оказался вынужден продать пианино и много из домашних вещей, рассчитывая пожить у себя спокойно.

Учреждение к зиме привело в порядок отопление, я дал угля на свою долю 100 пудов; когда начались холода, мы стали пользоваться центральным отоплением, все шло хорошо, своим чередом. В доме был назначен специальный комендант, который имел наблюдение за порядком в доме и во дворе. Нас никто не беспокоил, хотя служащих сотрудников жило от 50-70 душ наверху. Приезжали и уезжали и никого не беспокоили. Учреждение взяло дом мой в аренду от Комхоза, я ничего не мог иметь против этого, даже меня успокаивало, раз я имел условие на все время нахождения дома в их управлении, квартира закреплена за мной. Прожили так до декабря. 10-11-го приходят с милицией образовавшаяся тройка по управлению домами и предлагают мне дать подписку, обязывающую меня в 24 часа очистить помещение для вновь приехавшего начальника ППГПУ Аляпина, который, приехав с семьей, не имеет квартиры и живет на западном пути в не отапливаемом вагоне и мерзнет. Я, считая требование это незаконным, основываясь на имеющемся у меня условии, отказался дать подписку и подал жалобу прокурору 12-го декабря. Пока я добился очереди у прокурора, я продежурил до 2-х часов и, вернувшись домой, застал комнаты мои очищенными, все снесли в смежную комнату и нам осталась лишь кушетка, на которой лежала покойная жена Юлия, окруженная сыновьями. Оказалось, что милиция распорядилась выносить, она заволновалась, с ней сделался сердечный припадок. Пригласили доктора, но вещи все-таки вынесли. Короче говоря, пришлось до 10-ти часов ночи вывезти все из дома силами сотрудников и драгилей сына Саши. Все перевезли на Никольскую 103, где проживал Саша. Все мое имущество свалили в каретную, а нам с Юлией пришлось поместиться в углу темной проходной комнаты. При выселении из квартиры, потребовали от меня оставить часть мебели во временное пользование, всего 35 предметов, на которые выдали квитанцию по описи. Когда же, месяцев через 8, этот начальник получил другое назначение и уезжал из Ростова, то жена его послала за мной сказать, что они уезжают, предложила забрать мою мебель, из коих 15 предметов я взял, а 20 предметов осталось по настоянию заведующего домами тов. Глезера, на что опять выдал он расписку, но вещей этих обратно я не получил. На требование моё он водил, обещаясь уплатить стоимость и не заплатил, умер (как говорят, застрелился).

Саша 23-го декабря уехал с семьей в Москву на жительство, мы же с Юлией заняли его комнату. В смежной комнате помещалась его транспортная контора, заведование которой он поручил брату Карпу Ивановичу. Через некоторое время контора его влилась в Московско-Нижегородское Транспортное Товарищество, состоящее из 5-ти лиц, т.е. Кузнецова (был сотрудником Российского общ. транс. груз.), Юхвеца, Аристова, Калининского (Нижний Новгород) и Александра Келле-Шагинова. Дела у них вначале пошли очень хорошо, завели своих лошадей, купили в Нижнем вальцовую мельницу, пароходик, но, в конце концов, зарвались и, после 2-х лет существования Юхвец ушел из Товарищества, дело ликвидировалось и вошло в состав Всероссийской Центральной Биржевой Артели ответственного труда, где и я по Ростовскому отделению служил в качестве кассира. А перед этим я считался в качестве конторщика в составе служащих, Московско-Нижегородского Транспортного Товарищества и проведен был на эту должность Биржей Труда. Квартира, за отъездом Саши, уже считалась за мной с декабря 1922 года и я, по их отъезде, из сарая перевел все, что нужно из имущества и устроился на постоянное житье. В это время, желая вступить в союз, я подал заявление в союз транспортников, где меня около месяца водили с ответом, потом заявили, что я должен был обратиться не к ним, а в союз совторгслужащих, где тоже месяца полтора водили и после отказали без объяснения причин. После я стороной узнал, что кто-то заявил, что я имел торговлю, хотя с 1905 года, когда сгорел мой магазин, я уже никакой торговли не имел, и мою фамилию по созвучию смешали с фамилией Генчь-Оглуева. Меня, лазание на 5-й этаж в течение почти 3-х месяцев волокиты, очень утомило, и я дальне не пошел хлопотать, к тому же в скором времени фирма Товарищества влилась во Всероссийскую Биржевую Артель, которой служащие по уставу не обязаны в союз входить, и я там, прослужив два года, ни в какой союз не вступил и мне впоследствии пришлось не раз сожалеть об этом.

Во время моей службы приезжал от Товарищества Юхвец, познакомился с моей работой, а позже, Кузнецов, и оба одобрили ведение мной кассовой книги, балансов и составление отчетов. Но когда 1 октября 1926 года Артель вынуждена была ликвидировать дело, я остался вне дела, так как все бывшие сотрудники Артели составили новую артель под названием Унион, получили утвержденный Устав и начали работать, имея председателем правления сына Карпа. Я же, по состоянию своего здоровья и лет, решил хлопотать о пенсии, а пока перешел на иждивение второго сына Фадея, проживающего в Ялте и служившего бухгалтером в фирме Бахчевой. В положении иждивенца нахожусь и сейчас, в марте 1929 г. Я обратился в пенсионную кассу, откуда меня послали в Бюро врачебной экспертизы, в котором осмотрели меня, кашли, кроме грыжи, застарелого плеврита, искривления позвоночника и прочего, еще целый ряд болезней, вроде склероза, миакардита и пр. и выдала справку о моей инвалидности по 2-й группе, т.е. потерявшего трудоспособность более 70%, но в пенсии мне касса отказала за отсутствием у меня 8-ми-летнего стажа по найму (у меня был лишь 3-хлетнин и 38-летний стаж по выборным должностям городским). Я обжаловал в краевую кассу и там отказали и посоветовали обратиться в Москву в Главное пенсионное управление, описать мои работы по выборным должностям, причем не худо было бы, если бы кто-либо своей подписью подтвердил, вроде, например Горбачева Петра Фил., которого Москва знает. Я составил прошение и отнес Горбачеву, который приписал к моему прошению следующее (привожу целиком); (тут пропущено…)

С этой припиской и приложив 1 экземпляр составленного мною отчета в бытность мою членом Управления в Ростове-на-Дону и о деятельности Ростовского-на-Дону городского Управления за 1903-5 гг., где по содержанию книги видна была та громадная работа, которая мною была проведена в этот период, на улучшение и пользу благоустройства и процветания города Ростова; все это Крайизбирком переслал в Москву в Главное Пенсионное Управление, которое, усмотрев, что в службе моей происходил перерыв, более того, что по закону допускается, отказал мне в пенсии. Между тем, жильцы дома на Никольской ул. 103 /Дмитр. Ф./ выхлопотали аренду этого дома, образовав жилтоварищество, членом коего я вступил одним из первых, внося вступные и пай, считая себя навсегда квартирой обеспеченным. Образовалось правление, все шло порядком. Правление в первый же год взялось за ремонт, исправило и покрасило крышу всего дома, а к следующей зиме привело в порядок центральное отопление, поставив новый котел и пр. и у нас уже зимой отапливался дом центральным отоплением, что избавляло жильцов от забот по отоплению. Правление с первых же дней придралось к тому, что я занимаю бывший сарай, где сложены были мои и Александра Ивановича вещи, оставленные им при переезде в Москву на жительство, и потребовало особую плату. После долгих переговоров, пришлось помириться на уплату по 5 р. в месяц, хотя по закону за сараи при квартире платы не полагается. У председателя правления Морозова прибавилась семья, родился второй ребенок, сын, их комната оказалась малой, мы добровольно обменялись. Наша комната, хоть и была большей, но она была неудобна тем, что им приходилось всегда проходить через нашу комнату, что представляло для нас постоянное беспокойство, хотя мы относились к этому неудобству снисходительно, живя в согласии, как бы составляли одну семью и не тяготились. Девочка их, малютка, целые дни проводила с нами, когда уходили и т.д. Мы заняли же их комнату, имея то удобство, что мы имели с их комнаты парадный ход и, уходя из дома, имели возможность запирать комнату, чего у нас не было. Уходя из дома, у нас все оставалось открытым на попечении соседей. Морозов же из одной нашей комнаты сделал две, перегородив, и оставил проходной коридорчик, словом, этот добровольный наш обмен комнатами для обоих нас представил соответственные удобства. Через короткое время, Морозова, служащего в ГПУ, перевели по службе в Тифлис, куда он поедал, оставив тут жить семью до весны, когда и перевез всех туда. Комнату их занял другой сотрудник ГПУ, так как переделка и ремонт этой квартиры производились средствами ГПУ, то и право пользования этим помещением принадлежало им. 3 сентябре 1828 г. ЖАКТ поднял вопрос о выселении моем, как бывшего домовладельца. Я подал об этом возражение в адм.отдел, которое рассматривалось до января, после чего, 5-го февраля рассматривал Нарсуд мое дело и решил выселить меня, как нетрудового элемента. Я кассировал, и 8-то марта кассационная инстанция утвердила решение суда. Мои жалобы, сперва Горпрокурору, а потом Крайпрокурору и прокурору республики в центр, и, наконец, Всесоюзному старосте Калинину, нигде не возымели успеха и 21 апреля 1929 г. я вынужден был выселиться при больной жене, которой докторами был прописан постельный режим и покой, вследствие плохого состояния сердца.

До выселения моего Коммунхоз отнял у ЖАКТа бывшую конюшню, каретную и сараи для топлива, находящиеся в аренде у меня, находя, что помещения находятся вне аренды ЖАКТа и летом 1928 г. стали снимать крышу, обнажили мой сарай, и мне пришлось очистить все, что там было, часть продать, часть — Сашины вещи — перевезти в Нахичевань, а часть осталась во дворе, уничтожаясь под открытым небом, пока не отстроили маленький особый сарай для меня. С момента решения суда, я искал квартиру через всех маклеров. Ничего подходящего в течение 3-х месяцев ни в Ростове, ни в Нахичевани не подыскал. То, что встречалось, было в большей части квартиры, занятые рабочими или служащими разных учреждений, для которых намечались квартиры в отстроившихся домах, которые к весне ожидались закончить внутренней отделкой.

Ввиду того, что вообще жилищный вопрос очень остро стоит и свободных квартир в обоих городах абсолютно нет, то такие рабочие и служащие, вскорости ожидающие перехода в новые помещения, устраивали ажиотаж на передаче своих помещений, предлагая уплатить им на этом по 500-800 руб. и больше, а такие деньги не всякий может дать, в том числе и я, то разговору нет. Или нашлась небольшая комната, хозяин обещал тесниться в смежных комнатах, очистить для меня комнату с тем, чтобы ему уплатить 400 руб. вперед за год, т.е. 200 руб. по переходе и 200 руб. через месяц. Это было накануне того дня, когда мне вручена была повестка о том, что принудительными мерами все вынесут на улицу. Такие примеры уже были, и я вынужден был подписать договор и на некоторые переделки уплатить аванс 50 руб., которые целиком пропали, так как я не переехал за малым для меня помещением, при том, оказывается, сырым и без всяких удобств: ни воды, ни уборной, на немощённой улице, на окраине. Только что я проводил этого владельца, мне из Нахичевани сообщили, что только что очистили помещение в доме моего племянника Григория Серебрякова, куда я сейчас же поехал осмотреть. Оказалось помещение на дальней восточной окраине Нахичевани, па 40 линии, улице не мощеной, топкой, без тротуаров, но две большие комнаты в 4 окна на восток, светлые, высокие потолки с отдельным парадным ходом. Мне комнаты понравились и на другой день, 21 апреля 1929 г. мы переехали на 8-ми дрогах и 2-х легковых извозчиках и разместили все наше имущество. Ко всем недостаткам нового нашего помещения, оказалось, нет совсем уборной. Этот большой недостаток пришлось как-нибудь восполнить. Воду, оказывается, приходится приносить за два квартала от нас из водоразборного бассейна. Топливо поместили в маленьком плохом сарайчике. Для носки воды и прочих услуг наняли девушку, живущую во дворе, она же покупала провизию, готовила обед на примусе. Второе неудобство — отдаленность от центра, например: до депо трамвая – 1/2 версты, до базара – 1 верста, почта, столовая, аптека и прочее — еще дальше. До детей Карпа или Субашиевых – тоже не меньше. Эта отдаленность усугубляет положение. В грязную погоду выходить из дому нельзя, что тоже препятствует тому, чтобы к нам приходил кто-нибудь. Еще летом, в сухую погоду — ничего, но в осень или зиму от всех отрезаны. Летом очень пыльно к тому же. Зимой же, оказалось, квартира холодная, не держит тепло, уходит куда-то.

Переселившись сюда несколько успокоились от всех квартирных дрязг, разместились, и постепенно, примирившись со всеми неудобствами, успокоились как бы. Но в скором времени Юлия, увлекшись со стряпней целые дни у примуса, не заметила, что болезнь ноги и сердца стала давать о себе знать, и ей пришлось, по совету врача, отказаться вообще от домашней работы. Обеды стали готовые приносить от сына Карпа, а иногда от дочери Жени. Это как будто ее несколько облегчило, но наступившие жара, пыль и ветры дали знать и все лекарства не давали облегчения и ей нужен был покой и воздух. Она задумала написать племяннику своему в Мценск, откуда, получив ответ, что они с сестрой живут еще в своем доме, при котором большой сад, где яблок и, в особенности, малины много, зовут ее приехать к ним. Она собралась и 27 июля выехала одна в Мценск с больной ногой, откуда вернулась 24 августа, порядочно оправившись. Тут она страдала постоянными перебоями сердца, а севши в вагон и там она совсем ни разу не почувствовала сердцебиения. Она там прожила очень покойно, целые дни она проводила спокойно, отдыхая под малиновыми кустами в саду, все ей готовое подавали, утром пила теплое молоко, кушала черный ржаной хлеб, малину, яблоки, незатейливый деревенский обед, гречневую кашу и прочее, главное, ничего не делала, пользовалась полным покоем, и вернулась, значительно поправившись здоровьем. Но после месячного отсутствия, чувствуя себя уже здоровой, кроме ноги (колено левой ноги не давало ей свободно двигаться), взялась за хозяйство, приборки, глажение после стирки и прочее, она себя вновь замучила, болезнь стала вновь возвращаться, к тому же начались сентябрьские ветры с пылью, затем дожди и прочее, день ото дня ушли покой и сон, она начала прихварывать и в ноябре болезнь начала брать силу. Сердце стало плохо работать, руки и ноги ничем не согревались, ставили горячие бутылки, но все это оказались паллиативы, ноги стали сильно отекать, отек ног стал подниматься выше, захватило всю площадь живота, которая раздулась как барабан, аппетит пропал, она отказывалась от всякой пищи и питья и испражнение остановилось, ни клизмы, ни слабительные не помогали, мочи тоже было еле-еле, дыхание спиралось, хрип и свист душили, лицо стало одутловатым, нос багрово-синим. Доктора из амбулатории давали разные микстуры, между прочим, заявили на ушко мне, что это начало конца.

Не ожидая от них путного, я пригласил 28 ноября частного врача Атояна. Тот приехал, осмотрел, дал микстуру и порошок, по принятии которых все развязалось, сплошные 3 суток позывы мочи произошли в значительном количестве, чуть ли не по ведру в сутки, живот опал, отеков ног не стало и одутловатости лица не стало. Все тело превратилось в пустой мешок. Все-таки такая развязка водянки вызвала сильное падение сил, но дыхание стало равномерным и исчезли хрип и свист в груди. На третий день Атоян вновь явился и дал еще другую микстуру и указал, какого режима держаться. У нее все эти три дня было отвращение от всякой пищи и питья. Но после второй микстуры, аппетит стал возвращаться, первое, что попросила – черный кофе мокко, выпила, а потом — молоко, и дальше, постепенно, стала принимать кашу и прочее, а до этого все вырывало назад, даже микстуру первые дни. Через неделю она уже встала с постели, сердце работало нормально, дыхание свободное, дальше, понемногу, стало лучше, и стала человеком в доме, как бы вернувшаяся с того света, но только коленная чашка левой ноги препятствовала свободному движению. Во время болезни дочь Женя постоянно посещала нас и неоднократно ночевала, спасибо ей! Накануне прихода Атояна, т.е. 27 ноября, я пережил ужасную для меня ночь. Было 12 часов ночи, она не спит, слышу, она еле дышит, сидит на постели, мечется, воздуху просит, но где его взять! Я уже совсем растерялся, чем помочь, хрип и свист в груди ужасный, явно водянка душит, каждый момент грозит катастрофой. В доме я один, позвать некого, выйти из дому не могу, вижу страдания и мучения близкого лица и беспомощен. Так, до утра провел под впечатлением самых мрачных мыслей. Да не вернется никогда впредь такое страшное положение. Ранним утром вызвал сына Копу и поручил ему сейчас же поехать в Ростов, раздобыть, во что бы то ни стало лучшего доктора или профессора, и он вызвал Атояна, который вскоре приехал и оказал должную помощь. После этого силы ее постепенно возвратились, сердце успокоилось, стало нормально работать, и зиму пережили без особенного ухудшения, но нога, левая коленная чашка ее все время мучила и не давала свободного хода.

МАЯ 1930 ГОДА

Описав подробно пережитое мною до сегодня, я пока ничего не сказал о многолетней моей общественной работе и о двух важных событиях в моей жизни, именно: пожара моего магазина и постройки своего дома в г. Ростове-на-Дону. По принятому мною хронологическому порядку, начну с общественной деятельности моей.

ОБЩЕСТВЕННАЯ ДЕЯТЕЛЬНОСТЬ

Выше я описываю период состояния моего отца в 1857-1860 гг. заседателем магистрата, когда приходилось мне быть свидетелем его этой службы и того, что у нас неоднократно собирались члены магистрата и за карточным столом обсуждались общественные дела и я, мальчиком 6-7 лет, внимательно прислуживаясь, стал вникать в сущность обсуждаемого, и это были первые семена, посеянные в мое сердце, вызвавшие со временем, любовь к общественным делам, каковая любовь позже превратилась в спутника моей жизни и зачатки привязанности к городским делам, которые поглотили много времени моего и труда. В шестидесятые годы, после магистратской службы отца у него прошли заботы по ремонту или, вернее, полной перестройке или украшения Федоровской церкви, чем он занимался в качестве ктитора, о чем подробно в своем месте у меня раньше описано, причем я во всех его работах по церкви неотлучно при нем был и все его постоянные переговоры, заказы и принятие исполненных работ происходили при моем присутствии. Собрания прихожан, приемы духовных, словом, все десятилетие было занято у него этими хлопотами. Кроме того, очень часто посещал Епиф. Яков. Попов, хлопотавший об организации благотворительного братства армян, которое вылилось в человеколюбивое общество Нахичеванских Армян, получившее утвержденный устав, действовавший до последних времен, до переворота.

Параллельно с Е.Я. Поповым, с пятидесятых годов, другая группа молодых людей, преимущественно из приказчиков, образовала благотворительное же общество помощи бедным, сперва негласно, выработавшие устав и утверждение под именем Нахичеванское на Дону Армянское Благотворительное Общество, которое имело многих стипендиатов в местных училищах и в Москве, помогало бедным, и пр., образовало капитал и просуществовало до 1920 года. Вот это общество, по утверждении устава устроило торжественное открытие в день Троицы в Армянском Крестовоздвиженском монастырском саду в 1868 г. (которое торжество ежегодно потом повторялось). Сперва обедня, потом молебствие в церкви и затем трапеза в саду, после чего последовали выборы 24 попечителей для ведения дел Общества. На этих выборах в число 24 попечителей попали отец мой, зять наш Михаил Гаврилович Магдесиев и я. На первом собрании попечителей на меня возложили кооптацию новых членов в Общество и сбор членских взносов, которые обязанности я много лет исполнял. Это была первая деятельность моя в общественном деле. Мне удалось немало привить новых членов Общества и успешно вести сбор денег.

В 1872 г. было введено в Нахичевани Новое Городское Положение 1870 года и с 1873 г. образовалась Дума при 72 гласных на 4-летие и городским головой был избран зять А.П. Калибова Егор Гаврилович Ходжаев. В числе гласных был избран отец мой. За это время Ходжаев устроил бульвар на Георгиевской улице против своего дома и поставил два моста на реке Дон и его протоке, полагая, что задонский привоз пойдет вместо Ростова в Нахичевань. В следующее 4-хлетие, где городским головой был избран Исаак Мануилович Аладжалов, а в число 72 гласных попал опять мои отец и зять наш Михаил Гаврилович Магдесиев. Я в это время нередко посещал думские, собрания и постепенно входил в курс городских дел. За это время была выстроена церковь св. Карабета на Армянском кладбище. В Армянском монастырском саду выстроили ротонду для музыки. Кладбищенскую церковь выстроили по завещанию на капиталы Акулины Павловны Аладжаловой трудами племянника ее Ивана Егоровича Хатранова. В 1879 г. Аладжалов, по возвращении из поездки его по городским делам в Петербург, когда докладывал Думе о результате поездки, некоторые гласные не без умысла задели его самолюбие, добились того, что он, не закончив своего срока службы, ушел и на его место вступил по избранию Михаил Павлович Карабетов, который через несколько месяцев умер и дослуживать 4-хлетие пришлось заступающему место городского головы Христофору Эммануиловичу Бахчисарайцеву. Новые выборы на следующее 4-хлетие затянулись тем, что состоявшиеся выборы в гласные были кассированы и на 1881-4 г.г. были назначены новые, 2-е выборы. На первых выборах отец был вновь избран в гласные, а на вторые выборы не захотел идти, выдал мне доверенность и я был впервые выбран, и 4 марта 1881 г. принял присягу и вступил в гласные Думы.

На выборах городского головы гласные разбились на партии и ни один из выставленных кандидатов не получил нужного числа, голосов, таким образом И. Э. Аладжалов, Хр. Эм. Бахчисарайцев, Мин. Ал. Жалибов, Мин. Ил. Балабанов, все оказались забаллотированными. Тогда поставили на баллотировку Григ. Карп. Салтыкова, который в эту пору не был лицом популярным, вследствие расстройства его торговых дел. Но, вопреки всем ожиданиям, он прошел, хотя очень слабо и, получив утверждение, вступил в должность. Членами Управы избрали Ар. Фед. Хадамова и Луку Ал. Аладжалова, секретарем Сераф. Хрис. Арутюнова, в Ревизионную Комиссию Михаила Гавриловича Магдесиева, меня и Павла Каспаровича Салтыкова, который после 2-3 посещений перестал бывать и совсем отказался от работы. Остались мы с Магдесиевым одни и принялись за работу. Подлежало образовать отчетность за 1879, .80 и 81 гг. Но так как у нас никакой практики ревизий не было, не было никаких указаний, то пришлось нам самим выработать систему ревизии, что мы и делали. Результат нашей ревизии мы в обстоятельном докладе внесли в Думу, которая подробно обсудив наш доклад в заседаниях Думы 18-го, 19-го и 22-го марта 1892 г., утвердила целиком все наши выводы. Этот доклад послужил прототипом всех последующих годов ревизий управских отчетов. Вскоре, в июле того же года внезапно впервые приехал в Нахичевань вновь назначенный Наказной Атаман Святополк-Мирский со свитой, телеграфно предварив городского голову собрать к его приезду всех гласных на возвратном его пути по осмотре Донских гирл. Приехав прямо с парохода в Думу, после представления Городским головой гласных, собрал кругом себя, начал речь о том, что по ознакомлении его с отчетностью Управы, находит в делах Управы непорядки в счетоводстве, перечислив, в чем они заключаются, предложил привести все указанное в порядок.

Оказалось все сказанное им повторением нашего доклада Управе и гласным пришлось подчиниться и в будущем относиться с должным вниманием к голосу, к указаниям ревизионной комиссии. Это было для нас с Магдесиевым большим удовлетворением вложенного нами на ревизии труда. В течение первого 4-хлетия моего нахождения в гласных виднейшим вопросом явилась необходимость устройства водопровода в городе. Вызвали инженеров, составили проект, вызвали подрядчиков-строителей, устроили торги и сдали. Но раньше всего нужно было найти деньги, которых у города не было. Михаил Ил. Балабанов стал делать предложение Думе в различных комбинациях найти деньги, но каждый раз выговаривал себе крупный куртаж. Раз, собрав вокруг себя группу гласных в большинстве из купцов, кредитующихся в Государственном Банке, где он был членом Учетного Комитета, следовательно, лиц, над которыми он имел влияние, потребовал, чтобы, как куртажные, ему Дума дала бы монопольное право в городе на общественную баню на 20-летний срок.

Дума молчала, никто ему не смел возражать, я же, молодой гласный, редко выступавший, решился выступить против его предложения и разбил все его доводы и вопрос отложили. К следующей Думе состоялись торги, подрядчиком явился Зон, который взялся выстроить водопровод в течение 3-4 лет, причем деньги будут получать по мере возведения постройки по частям, причем город обошелся без всяких займов и куртажных. Обошлись уплатами из текущих средств города. Во всех Комиссиях, как по подготовке, так и по исполнению, я участвовал до конца устройства. Следующее мое выступление по устройству в Нахичевани публичной библиотеки, поднятой членом Управы Хадамовым. Хотя наши интеллигенты, д-р Герасим Ал. Халибов и др. против этого восстали, говоря: «Кто будет в Нахичевани читать» и т.п., я отвечал оппонентам, и убедил Думу, что давно назрела надобность в этом учреждении и вопрос прошел. Выбрали Комиссию для составления каталога из учителей Шах Азиза и Карайана, Хадамоза и меня. Но учителя вскоре ушли из Комиссии, ссылаясь на экзамены, мне пришлось разыскать в Ростове, Таганроге каталоги, а также из Москвы и составить список книг, которые Управой были приобретены и вскоре библиотеку открыли в том же помещении, где была Управа. Каталог составлять мне много помогла покойная жена моя Мария Сергеевна. 22-го декабря 1884 г. на выборах городского головы, я выступил с речью о том, что 4-хлетнее главенство Гр. Кар. Салтыкова окончилось и неизвестно, кем будет заменена эта должность, а потому, обрисовав его полезную для города деятельность, добросовестность и ревностное отношение к службе, предложил на прощание выразить ему благодарность, приглашая сочувствующих моему предложению выразить таковое вставанием. Все встали. В результате, он получил 55 избир. и 4 неизбир. Больше никого не баллотировали и он остался еще на новое 4-хлетие 1885-8 гг. (Речь моя была напечатана в № 96 ДонПчел. 30/ХII 1884 г.). Апреля 7-го 1882 г, на могиле Мгрдича Гогоева в ограде Вознесенской церкви, после обедни отслужили панихиду в присутствии всего населения города, после чего во вновь отстроенном здании, на капиталы оставленные покойным, вдовой его открыли училище имени Гогоевых, в котором ежегодно будет содержаться 12 бедных армянских девиц на полной пансионе. После чего было торжественное заседание, где много речей было сказано, восхваляющих вдову покойного Гаджи-Маму, пожелавшей при своей, жизни исполнить волю покойного, вложившей в дело много своих трудов и денег. Мая 12-го 1883 г. по выбору Думы я вступил в исполнение обязанности члена Попечительного Совета Нахичеванской Женской Прогимназии, в каковой должности прослужил три 4-хлетия. В 1900 году я внёс в Думу предложение о необходимости постройки городом своего здания для Женской Прогимназии и о своевременности ходатайства о преобразовании её в Женскую Гимназию. Вопрос в Думе прошел, здание выстроили, и ходатайство Думы удовлетворено в смысле преобразования в Гимназию.

Января 5-го 1885 г. я подал в Ростовскую Городскую Управу заявление о постановке на незастроенной площади Ростова от Нахичеванской межи до д. Посохово фонарей и исправлении мостовой. Просьба моя удовлетворена. Одновременно, и Нагичеванская Управа по моему настоянию поставила на своем незастроенном участке фонари, и полиция установила пост для безопасности ночного движения между городами. Мая 3-го 1885 г, я и Магдесиев Городской Думой были избраны думскими приказчиками по завещанию умершего Каспара Марковича Попова, на каковую должность ни один гласный не соглашался идти, вследствие сильной запущенности здания и запутанности денежных отношений, допущенных пожизненной владелицей, вдовой покойного, сопряженной с большими неприятностями. Тем не менее, мы с Магдесиевым взялись за это путаное дело, вдова вскоре умерла, оставив еще более запутанные расчеты с арендаторами, с годами распутали все расчеты, в течение 5-ти лет привели в порядок и все капиталы в чистом виде в 1900 г. сдали в Городскую Управу, которая на этом месте выстроила обширный дом Армянского Общества Попечительства бедным, присоединив и другие капиталы армян благотворителей.

Гласным я в Нахичевани состоял с 1881 по 1903 г. сплошь, и в 1903 году при новых выборах в гласные, состоя уже гласным в Ростове, я отказался от баллотировки, находя некоторое неудобство состояния одновременно гласным в 2-х смежных городах.

ДУМСКИЕ ДЕЛА г. РОСТОВА

Доктор Ткачев во все праздники бывал у меня на обеде и, ежедневно посещая меня в магазине. Посвящал меня всегда во все вопросы, его интересующие. В 1890 г. после смерти б. Ир. Гор. Байкова, исполнял должность Городского Головы Ив. Степ. Леванидов, которому удалось привлечь некоторых капиталистов делать пожертвования на постройку зданий Николаевской Больницы. Наши богачи широко пошли навстречу его призыву и построили вначале обширное центральное здание для администрации больницы, вслед за этим выстроили целый ряд павильонов имени жертвователей, именно: Мирошниченко, братьев Максимовых, Ильиных, Ермолаева, Бермана, Леванидова, Ткачева, Ионсона, Риделя и Бухгейма, Емельянова, 1-го Общества Взаимного Кредита и других. Позже, в этом же дворе Троянкин Платон Михайлович выстроил церковь, вдова Емельянова построила детский павильон, Н. Севрюгова – особый павильон, Парамонов построил через улицу дом для душевнобольных, словом, инициатива Леванидова создала образцовую в крае больницу-городок, которая по переводе Варшавского университета в Ростов, всецело перешла в ведение университета под его клиники. Наступил период новых выборов в Городскую Думу на 1891-95 четырехлетие. Ткачев стал агитировать за создание более активных гласных Думы, независимой от тех нескольких богачей, которые верховодили всеми делами города и, между прочим, меня и Бахчисарайцева Гр. Христовор. натолкнул на то, чтобы армян сплотили на выборах. Мы в этом направлении стали работать. Я составил список всех армян, имеющих избирательное право, и по этому списку Бахчисарайцев обошел всех, беря слово явиться на собрание, а до того, каждый из них стал являться ко мне в магазин и я давал инструкции, как действовать на выборах.

По городскому положению 1870 г. выборы были 3-х разовые, по 24 члена в каждом разряде. В 1-м разряде армян было мало и шансов не было, так же и в 3-м разряде, а как торговый класс, большинство числилось во 2-м разряде, куда мы все и явились. Собралось около 40 членов, действовали так, что все 40 шаров попадали в избирательный или неизбирательный ящик и, таким образом, весь список Ткачева нами был проведан и из армян, я и Бахчисарайцев прошли, других мы не выставляли, чтобы русских не напугать. Всех избирателей было во 2-м разряде 90 человек, к концу поставили пр. пов. Титрова Семена Андреевича, тоже прошел, причем я и Бахчисарайцев одновременно были гласными в Нахичевани. Первое собрание гласных произошло 1 мая 1892 г., в составе 72 чл. в том числе 1 русский (со свящ. о. Федов Руднев), 8 евреев, 3 армян. Старшим гласным избран Солодов Фед. Николаевич, городским головой избран Хмельницкий Евсей Николаевич, с жалованьем 12.000 р. в год, членами Управы – Горбачев Петр Фик., Бердонос Павел Иванович, Бочаров Николай Михайлович с жалованьем 8000 р. каждый. 3 остальных места Иван Семенович Кошкин, секретарь Луковский Никоб. Иерон. 26 августа 1892 г. я был избран членом Ревизионной Комиссии для проверки денежного отчета Управы за 1891 г. в числе других гласных Лобова, Фельдмана и Токарева, которые являлись по одному разу и отстали, свалив всю работу на мои плечи. Я закончил ее один. В 1892 г. было издано Новое Городское Положение, радикально изменившее порядок. Разряды отменены, ценз домовладения определен не менее 1000 по оценке, число гласных – 60 человек. Новые выборы происходили 3 мая 1893 г., причем у евреев избирательное право отнято. На этих выборах в Ростове было избрано 4 армянина, Бахчисарайцев, Титров, Пр. Пов. Котельников, Гр. Мат. и я. Управу избрали все ту же. Представителем от духовенства назначен был о. Лазар. Крещановский. 8 марта 1894 г. я впервые выступил с пространным возражением на доклад Управы о сдаче лавок в новом рынке № 3, сделав целый ряд предложений о сдаче с торгов, о группировке рода торговли, о 3-хлетием сроке и прочее. Дума с моими предложениями согласилась и утвердила их к исполнению. В ноябре 1894 г. я вошел с предложением о преобразовании ежегодной избирательной Ревизионной Комиссии в постоянную на все 4 года, с правом во всякое время производства внезапной ревизии во всех частях городского хозяйства. Дума согласилась и постановила ходатайствовать об этом в высшей инстанции, как о вопросе, вводящем из пределов Городского Положения. Ходатайство скоро получило разрешение и был издан общий циркуляр для всех городов образовать такие комиссии.

10-го, 11-го и 12-го сентября 1895 г. – 3 вечера, Дума внимательно рассматривала наш ревизионный доклад по проверке отчета Управы за 1893 г. Все замечания Комиссии Дума приняла и предложила Управе принять к исполнению. Доклад этот, в числе других, отпечатан особой книгой для руководства впредь Ревизионным Комиссиям, согласно с постановлением Думы. О результатах наших Ревизионных Комиссий местная печать широко извещала в свое время. О них появились статьи в Таганрогском Вестнике, в Одесских Новостях (от 20 октября1895 г. № 343) в Биржевых Ведомостях (15 октября 1895 г. № 261), с весьма лестными отзывами, а также в «Новостях Биржевой Газеты» 5-го мая 1898 г. № 122 (Русь, № 136 1896 г.). 8 марта 1897 г. я был избран в гласные Ростовской Думы (223 изб. пр. 95) на 4-хлетие 1897-1901 гг. Городским Головой переизбран Хмельницкий Е. Н. 1 ноября 1897 г. Дума рассматривала доклад Ревизионной Комиссии по отчету Управы за 1896 г. 13 окт. 1898 г. я был выбран председателем Ревизионной Комиссии по проверке отчета Городского Банка за 1897 г. В апреле 1898 г. я возбудил в Биржевом Собрании вопрос о присоединении к ходатайству старой Городской Управы о соединении железной дороги от Валуйки, через Луган.Кресты до Ростова, затем поместил статью о Приказ Крас. (№ 112 от 30 апреля 1898 г. под заглавием «Что могут дать Ростову новые рельсовые пути»), где я развивал целый ряд положений о развитии сети по прямой линии от Москвы, например на Астрахань и т.д.

В своих ревизионных работах мне удалось выявить целый ряд злоупотреблений и хищений городских достояний, много упущений, недосмотров, недочетов и преступлений, как например, приведу некоторые, именно:

1. Завед. аренд. ст. 1. Шалько, с арендаторов городских лавок, давая подписывать договоры, взыскивал гербовой сбор наличными с тем, что гербовую бумагу должен был пришить к договорам, а не пришивал и деньги присваивал. Таковая сумма оказалась более 1500 р. По обнаружении он исчез бесследно.

2. Береговой комиссар Лабинский собирал деньги для разводки наплавного моста для экстренных пропусков судов и представлял в Управу деньги в половинной сумме.

3. Торговые помещения 2-го и 3-го рынков на Старом базаре, некоторые, числились по книгам Управы, как не занятые, а при фактической проверке Ревизионной Комиссией, оказались занятыми под склады разных товаров, эксплуатировались таковыми в свою пользу базарным комиссаром Аксеновым-Соловьевым.

4. Архитектор Соколов на Богатом Источнике при урегулировании поселения отводил многим частным лицам городские земли, как их собственность за спиной Богатян. Комис, ничего не подозревавшего, и по докладам Комиссии проходило в Думе, которая утверждала.

5. По Мостовой Комиссии оказалось, что подрядчикам за одну и ту же мостовую двукратно уплачивались деньги и многое другое, о котором позже будет сказано особо.

Кроме ревизии Управских отчетов, мне приходилось ревизовать, в течение нескольких лет подряд, отчет по ломбарду, отчеты Городского Общ. Банка, по Нахичевани отчет по постройке дома Нахичеванского Армянского Попечительства о бедных, построенного в Ростове на Садовой улице, где Балабанов слишком свободно распорядился капиталами бедных армян, пожертвованными в разное время многими благотворителями. Было выявлено бесхозяйственное расходование денег, допускавшегося при бесконтрольности, хищения и пр.

Я бессменно избирался председателем Ревизионной Комиссии по отчетам Городского Банка с 1898 по 1902 г., в течение 5-ти лет, и все доклады наши Городская Дума внимательно по всем отделам рассматривала и все предложения наши утверждала, каждый раз выражая благодарность за обстоятельные доклады. В октябре 1899 г. мною был возбужден вопрос об ограничении праздничной торговли в городе и, ввиду того, что закон дает право ограничивать торговлю, а не закрывать на целый день, я и предложил ограничить по городу торговлю лишь от 6-ти до 8-ми часов утра, что равносильно было закрытию на целый день. Дума согласилась, и решение получило законную санкцию. В 1899 г. много шуму наделал в Думе, а затем, в обществе и печати, вопрос о наследстве доктора Ткачева, ввиду той роли, которую разыграл сын его Гер. Георгиевич Ткачев. Состоя членом Городской Управы, ему удалось вопрос об утверждении духовного завещания своротить в большей части капиталов в свою пользу, отняв у города несколько сот тысяч. Мои выступления в Думе и в печати по этому вопросу много обсуждались. Город бил вынужден против сына судом идти, каковой процесс тянулся несколько лет и безуспешно для города, ибо сын, будучи сам юристом сумел поставить дело с начала на строго формальную почву. Мое выступление в Думе, в «Новостях 24 ноября 1899 г. № 324 Василевский (Букв.) в статье «Среди обывателей» привел целиком. 21 декабря 1899 г. я был избран директором Ростовского Коммерческого Клуба, после 2-х лет ревизионных отчетов о Клубе, в 1900 г. вновь был избран на 1901 г. В 1903 г. собрание Клуба под моим председательством постановило пригласить на летний сезон дирижером Литвинова, которой сформировал образцовой оркестр при солистах виртуозах Лившица (Сибор) – скрипка, Федорова – виолончель и др. Слушать концерты оркестра приезжали любители из других городов – Таганрога, Новочеркасска и пр. По моей инициативе к плану при эстраде я выстроил крытый навес, расширил места для публики и пр.

ИЗБРАНИЕ МЕНЯ В ЧЛЕНЫ РОСТОВСКОЙ-НА-ДОНУ ГОРОДСКОЙ УПРАВЫ

При обсуждении в Городской Думе 14 января 1902 г. доклада возглавляемой мною Ревизионной Комиссии, между прочим, Дума приняла все предложения Комиссии, заслуживающими утверждения для руководств и исполнения Городской Управой, по предложению некоторых гласных постановили: все доклады Ревизионной Комиссии за последние 4 года с объяснениями Городской Управе и постановлениями по ним Городской Думы, отпечатать особой книгой за городской счет для руководства на будущее время (что мною было впоследствии исполнено) и разослать всем гласным. Последующие Ревизионные Комиссии в своих работах придерживались уже раз выработанного мною плана и порядка ревизии для Городского Управления. Местная печать, по этому вопросу, отозвалась, что доклады эти могут служить отличным руководством для практической ориентации г.г. гласных Думы в вопросах городского хозяйства (Приазовский Край № 16 от 18 января 1902 г. Дум. впечатления). Председатель Ревизионной Комиссии Астраханской Городской Думы обратился ко мне официальным отношением, прося представить свои разъяснения по поводу разных городских вопросов, касающихся ревизионной практики городского хозяйства, на что мною был дан соответствующий ответ (Приазовский Край № 18 от 20 января 1902 г.). Такого рода запросы стали поступать и из других городов, как-то: Екатеринодара, Харькова, Луганска, Киева и других городов.

В то же время между главными (быть может, должно быть гласными?) начались разговоры, что меня следует поощрить за долголетнюю бесплатную и усердную в пользу города работу избранием на платную должность члена Ростовской Городской Управы, при первой вакансии. После этого 20 августа 1902 г, меня избрали на эту должность 22 избир. и 10 неизбир. голосами. Выборы эти вызвали протесты в лице чл. Целицы и сотрудника Приазовского Края Дирдовского, которого председательствующий Городской Голова Горбачев не допустил к баллотировке, находя его ценз опекуна не правомочным. Протесты эти возбуждались стоящими за спиной их членами Управы Михаилом Ивановичем Кирьяновым, который видел во мне нежелательного для него сослуживца, состоящего в контакте с Горбачевым, который переступил ему дорогу на пост Ростовского Городского Головы и ревизионные мои работы во многих частях захватывали область его ведения, обнаруживая крупные прорехи. Протесты Целицы и Дирдовского оказались слабыми, и Войсковой Атаман утвердил меня и я вскоре, 15 октября 1902 г. вступил в отправление должности своей. В протесте, поданном Целицей, гласные Думы усмотрели «обидные для чести» избранника их выражения, дающие личную окраску всей моей общественной деятельности, протекшей «на глазах общества, более 20 лет». Глубоко возмущенные поведением Целицы, 23 гласных подписали заявление в Думу с требованием обсудить его поведение. Было обнаружено злоупотребление, когда брали деньги Управы со счетов, войдя в сделку, получали уменьшенную сумму, выдавая незаконные квитанции, без представления денег в кассу, присваивая таковые суммы. В общем, обнаружил недобор города свыше 23000 р. Всю сумму, постепенно с домовладельцев город получил, а виновник Сафронов скрылся. С разрешения Управы систему ведения книг и вообще учет по этому отделу я коренным образом изменил с тем, чтобы впредь подобная манипуляция не могла иметь места, и до последнего времени система эта сохранилась и никакого уже в дальнейшем упущения не было. Добавлю, что заведовал этой частью до меня Кирьянов и это был один из его крупных промахов. 15 ноября 1903 г. мною была произведена внезапная проверка городском кассы, причем обнаружена была недостача наличных сумм в кассе Городской Управы. Проверяя дальше, я обнаружил, что квитанции, получаемый из Казначейства казенных сумм, хранимых у Каспара Карнеева тоже не все налицо сказались, по многим из них деньги им получены, а в приход не записаны. В общем, на первое время недостача выразилась около 7000 р.

Дали экстренную телеграмму старосте Шестовской артели в Москву, который был поставлен Карнеевым, как ответственный кассир. Староста и помощник его приехали, и я с ними приступил к проверке кассового оборота за все прошедшее время. Но чем дальше шли назад, выяснилось, что недочет кассира захватывает чуть ли не 10 лет, вся бухгалтерия заимствовалась из кассы, и он вынужден был покрывать, но оказалось, два года, назад Управа составила протокол, что касса проверена и принята в целости от кассира. Это тоже, как выяснилось, был маневр бухгалтерии, давший право артели дальше проверкой не идти. Тем не менее, обнаружили растрату около 50.000 р. Проверка тянулась около 3 месяцев, у меня под рукой были служащие из бухгалтерии. Но в общем, я добился, что началась растрата с 1896 года и скрывалась бухгалтерией, дававшей фиктивные справки о наличности кассы. Переговоры с артелью тянулись долго. Город сошелся на том, чтобы артель заплатила наличными 30.000 р., а остальные 15 с лишком тысяч возложила на другую местную артель, которая оказалась несостоятельной уплатить эту сумму. В январе 1904 г. я представил Управе выработанный мною новый порядок, ведения кассы, проверки ее, хранения оплаченных документов и прочее, причем всякая возможность повторения подобных случаев не могла бы в будущем иметь место. Порядок этот Дума рассмотрела, одобрила к исполнению и, до последнего времени, все велось без всяких недоразумений.

1 мая 1904 г. приехал в Ростов первый Градоначальник Пилар фон Пильхау и, с его приездом, установилось в Ростове градоначальство. В октябре 1904 г. Сенат отменил мои выборы и с 27 октября 1904 г. я перестал посещать Управу. 30 октября 1904 г. я вновь стал посещать Управу и занял свое место до новых выборов. 3 ноября 1904 г. Дума постановила, ввиду неясности Указа, просить разъяснения Сената, но постановление это Городское присутствие отменило и с 18 декабря я прекратил службу в Управе. Но 28 декабря на выборах Дума вновь избрала меня на 4 года 20 избирательными против 13 голосов. На эти выборы Целица подал вновь жалобу, которую оставили без последствий и меня утвердили и 20 января я был приглашен и вступил вновь на службу. На другой день я представил подробный доклад о растрате Карнеевым суммы, в какую определили, способе, употребляемом для сокрытия растраты, юридические основания, ответственность артели и прочее. Было внесено в Думу предложение 9-го марта 1905 г. поручить мне пересмотреть Устав Пенсионной кассы, для чего созвать служащих Городской Управы, учительский, больничный и Городского Банка персонал, образовать Комиссию под моим председательством и разработать новый Устав Пенсионной кассы всех служащих Городской Управы, что мною было успешно приведено в исполнение, после многих обсуждений составлен новый Устав, получивший утверждение Думы и свое осуществление. 20 марта 1905 г. я был избран представителем города в члены комиссии по налогу, комиссии Податного участка. 5 марта 1905 г. гласных Ростовской Думы, на баллотировке 8 марта из числа 170 баллотирующихся оказалось избранными лишь 30 чел., я в числе многих гласных был забаллотирован (252-281) и на вторых выборах 21 марта я получил 273-204. На этих выборах избранными оказались всего 4 чел. Эти выборы были кассированы и 24 апреля были новые выборы, на которых никто не получил большинства и Министерство Внутренних дел назначило на пополнение гласных 9 чел. гласных из прежнего состава Думы, в числе коих был и я. Состав Думы образовался в 40 чел. вместо 60 и 12 кандидатов, почему Дума эта получила название «Куцей Думы». С 18 июня состав этот вступил в исполнение своих обязанностей и городским головой был избран Хмельницкий, который ко мне стал относиться очень дружелюбно и давать мне полную возможность работать с присущим мне рвением к делу. С 25 июня, после пожара моего магазина, мне пришлось еще больше работать и, как пьяница, утоплял я свое горе в работе с 8 часов утра на службе до поздней ночи, делая перерыв для обеда с 3-6 часов дня, находясь на вечерних занятиях в Управе и беря, домой кипу бумаг, занимаясь даже по праздникам дома, увлекаясь в работе до упаду. Новый пенсионный устав всех участников не удовлетворил, разбились на партии, из которых некоторые требовали ликвидации кассы и возврата им удержанных сумм, другая партия требовала продолжать, третья требовала еще раз переработать. Пришлось много работать по согласованию, пересмотреть и подсчитать всех 350 чел. за много лет, сколько кем внесено, созывать представителей от железнодорожной пенсионной кассы и прочее. В конце концов, пришлось, для более устойчивого положения, остановиться на переработке пенсионной кассы на «ссудо-вспомогательную кассу служащих Ростовского Городского Управления», которая всех удовлетворила, и, получив утверждение Думы, функционировала до конца.

ПОЖАР В МОЁМ МАГАЗИНЕ

24 июня 1905 года около 9 часов вечера я был вызван по телефону из Управы, во время занятий в Финансовой Комиссии по случаю пожара в моем магазине на Московской ул. в доме Михайлова. Прибежав на место, я застал свой магазин в огне. Горело до утра и сгорело все дотла. Застраховано было в Страховом Санкт-Петербургском Обществе и в Русском Обществе в сумме 100.000 руб., оставлено по полису на моем страхе 25.000 р., но товару сгорело в действительности на 185.000 руб. Хотя все сгорело дочиста и у меня книги хранились в несгораемой кассе и уцелели, по которым вся сумма сгоревшего подтверждалась, но страховые общества отказались платить более 50.000 р. После 3-хмесячных переговоров, я собрал книги и 28 августа выехал в Петербург для окончания расчетов с Правлением. Но и там долго стали настаивать на предложенной ими ранее цифре 50.000 р. В течение 3 недель я бился, доказывал и книгами, и счетами, но дали 65.000. Ни за что не соглашались платить. Пошел я к Волькенштейну (присяжный поверенный) и затем к присяжному поверенному Коробчевскому, который, выслушав меня, рассмотрев дело, нашли, что, хотя все в порядке у меня, но сказали, что в другое время это дело можно было бы очень скоро и вполне выиграть, то в данное время (волнения уже начались) никто нс знает, что впереди, останутся ли.

БЕСПОРЯДКИ 1905 г.

Неизвестно было, останутся ли настоящие суды и власти на месте или все перевернется и полетит в воздух, берите, что дают, чтобы не потерять всего.

Я кончил, получил 65.000 и с тем вернулся. 30 октября был уже дома, остановившись на некоторое время, расплатившись со всеми в полной сумме, с кем имел счета, потеряв в результате свои трудовые за 40 лет торговой практики деньги, сохранив лишь честное имя. Дома расплатился с банками, собрал со своих дебиторов распущенные долги и, в общем, у меня осталась еще некоторая сумма, на которую я купил дом на Никольской ул. № 85 у братьев Будниковых за 24.000. 6 мая 1906 г, подписали купчую, получивши 25 мая утверждение.

Октября 18 1905 г. появился печатный манифест от 17 октября о даровании русскому народу правого порядка, о неприкосновенности личности, о свободе слова, собраний и союза, о свободе совести и даровании участия в выборах в Государственную Думу, за исключением всех подданных, не вошедших в список за неимением ценза, о признании законодательных прав за Государственной Думой и пр. Манифест этот привел весь город в радостное настроение, магазины закрылись, банки прекратили занятия, фабрики, заводы, ввиду важности известия, дали свободу всем служащим и приостановили работы, также и в Городской Управе.

1905 ГОД

В зале Городской Думы в 12 часов собрались гласные, отслужили молебен. На улицах было общее ликование, начались демонстрации, сначала со сред. техн. училища, гимназии, Реального училища, Коммерческого училища, к ним присоединился народ с Нового Базара, шествие тянулось по всей Садовой улице, ученики выкинули красные флаги с надписью «Наша взяла!», и на обороте еврейская надпись: «Ликуй Сион!» Надпись эта раздразнила русских Нового Базара «Черную сотню», которая пустилась в драку, последовали выстрелы, положившие на месте черносотенцев, начался погром еврейских лавок и пожары. Начали громить с Покровского базара, перешло на Новый базар, потом, на Садовую, Московскую и другие улицы, где только были еврейские лавки, а с ними рядом попались и русские и другие. Били стекла, ворвавшись в лавку весь товар выбрасывали на улицу и уничтожали, а многое растаскивали. Брали все, кто что мог, ничем не гнушались. Рундуки ломали на щепки. Всю ночь с 18-19-го до утра громили, грабили. Перешли на переулки Николаевский, Соборный, грабили все магазины с золотыми и серебряными вещами. Рядом с бывшим моим магазином разграбили и подвергли огню и, если бы у меня не сгорело раньше, то сгорело бы, наверное, теперь. Погром продолжался до 20 октября.

ПРОДОЛЖЕНИЕ ГОРОДСКИХ ДЕЛ

Прервав на один момент городские дела, продолжаю вновь. 6 октября 1906 г. мною внесен вопрос в Думу, подробно разработанный доклад об отмене практикуемого порядка в канализационном деле, причем частные подрядчики сами составляли группы домовладельцев и устраивали уличные магистрали канализации, что плохо гарантировало правильность устройства и обходилось домовладельцам очень дорого, чем задерживалось расширение сети. Поэтому я рекомендовал взять это дело в руки города, причем порядок будет такой, организации, сеть расширится безо всякой затраты со стороны города. Доклад мой Дума приняла и предложила Городской Управе привести его в исполнение. В результате оказалось, что в короткое время канализированных дворов оказалось втрое более, а с ними и водопровод, что дало городу крупный доход и широко развитую сеть канализации и водопровода.

В начале 1907 года Кирьянов, будучи избран членом Государственной Думы, уехал в Петербург и оставил мне в наследство 203 дела, которые хранились в его портфеле без движения по году и более, запертыми в столе. По распределению занятий все эти дела перешли ко мне. Многие из них были срочные и важного значения, вследствие чего я вошел с докладом в Думу, не представляется ли надобность в выборе 5-го члена. Вопрос этот поднял целую бурю со стороны сторонников Кирьянова (Целина, Леон Горбенко и др.), закончившуюся постановлением Думы дать Кирьянову 2 месяца отпуска и ходатайствовать об установлении должности 5-го члена Управы. Доклад этот разъярил сторонников Кирьянова, против меня, а в лице Кирьянова, по его возвращении, я встретил явного врага, всеми способами старавшегося изжить меня из состава Управы.

Через короткое время, под моим председательством Концессионная Комиссия начала вести переговоры с представителем «Южной России» Авцыным о новом договоре с электростанцией «Южная Россия» на более выгодных для города условиях, заключавшихся в участии города в прибылях, значительного понижения таксы для обывателей, расширения сети уличного освещения и т.д., при условии удлинения срока концессии. Переговоры об этом были годом раньше поднятые при Кирьянове и оставлены без движения, теперь мною вновь были возобновлены. По мере ведения этих переговоров, я давал информацию в местную печать. Концессия электростанции в Петербурге закончилась и Концессионеру Смирнову нужно было перевести куда-нибудь свою станцию для чего сын его, Борис Николаевич, стал разъезжать по городам и, попав в Ростов и прочитав в газетах о наших переговорах с «Южной Россией» явился в Управу с предложением своих услуг. Я его познакомил со всеми нашими минимальными условиями о том, что договор с «Южной Россией» даст ему право на преимущество. Смирнов заявил, что он даст гораздо больше наших требований и просил 7 дней отсрочки, когда приедет отец его для окончательных переговоров. Вскоре приехал сам Ник. В. Смирнов, которого я представил Городскому Голове Хмельницкому. Он заявил Смирнову, что он не в курсе этого вопроса и поручил мне повести окончательные переговоры. Смирнов представил значительно пониженные цены, удлинение сети уличного освещения и массу других для города выгод. Результатом наших переговоров было то, что на 3-й день я внес доклад о примерных условиях договора, который Финансовая Комиссия одобрила, и через 2 дня условия договора со Смирновым были внесены в Думу, которая в полном составе 2 вечера обсуждала пункт за пунктом и поручила Городской Управе подписать договор со Смирновым на выработанных условиях, а заявление Авцына признать невыгодным для города. Договор подписали. Смирнов купил на берегу участок для станции у Дона, и не прошло и 6-ти месяцев, как станция была уже готова, город получил новую станцию, а «Южная Россия», соревнуясь, снизила тоже цены и пр.

В ноябре 1907 г. Дума утвердила представленный мною проект «Правил оценки недвижимого имущества гор. Ростова», разработанный под моим председательством в особой Комиссии. Разрабатывались эти правила по данным таковых оценок в разных городах России: Москве, Киеве, Харькове, Тифлисе, Одессе, Минске и пр., каковые предварительно мной были выписаны с мест. Вопрос этот получил в Думе сильное сопротивление со стороны гл. Горбанка и нападки на меня, что правила эти никуда не годные, но, тем не менее, Дума утвердила целиком, и до последнего времени ими руководствовалась. В ноябре 1908 г. по моей инициативе была устроена и пущена в ход подъемная машина в Городской Управе. На это устройство Городской Управой ничего не израсходовано, деньги я выхлопотал в Горбанке. Для Городской Управы имело значение существование подъемной машины для клиентуры. 6 марта 1908 г. Дума обсуждала вопрос о расширении сети трамвая, разработанный в особом совещании под моим председательством. В ряде заседаний решено провести трамвай до Бойни и продолжение до конца 6-й линии из Таганрогского проспекта и по Сенной ул. от ее начала до Нахичеванского переулка, завернув до Садовой ул. От Садовой, по Нахичеванскому переулку до Почтовой на соединение с Бег. линией. Сеть эта осуществилась и работала до настоящего времени. В мае 1908 года мною возбужден вопрос об открытии Сиропитательного Дома для подкидышей, согласно завещанию М. Троянкина, которое осуществлено мною, согласно постановлению Думы и открыто в д. (доме?) завещателя после оборудования ого, согласно медицинским и техническим указаниям. В октябре 1908 г. я вошел в Управу с докладом о тех ненормальностях концессионного договора с водопроводом, которые тормозят расширение сети водопровода и о недостаточном водоснабжении города, с вопросом, не время ли войти в переговоры с администрацией водопровода об улучшении отношений с домовладельцами и вообще существующего положения водоснабжения города. Доклад этот был внесен в Думу, где был поднят вопрос вообще шире взяться за водопроводное дело и поручить разработать ряд условий для переговоров с водопроводной администрацией.

Концессионная Комиссия под моим председательством, при участии инженера Горбачева вошла в переговоры с дирекцией водопровода Бразаля и Пекдрис в целом ряде заседаний, в которых выработали проект нового договора с Фр. Общ, на устройство нового мощного водопровода, обеспечивающего потребность воды для города на долгие годы, имея ввиду его возможное расширение и увеличение населения, по крайней мере на 30 лет, с участием города в прибылях, понижения нормальной платы до 2 р. за тыс. ведер, бесплатной выдаче из будок воды, для берущих не более 1 ведра и т.д. Параллельно с этой Комиссией шли заседания другой Комиссии под моим же председательством, чередуясь днями, – Комиссии Юридической, из одних адвокатов, наиболее видных в городе. Вопрос был поставлен такой: имеет ли город право строить свой водопровод до истечения срока концессионного договора или нужно разрушить договор судом, найдя повод к тому, ибо добровольно отказаться от своего права. Общество категорически отказалось, при каких бы то ни было условиях досрочного выкупа городом или компенсации. Работали адвокаты: Чалхушьяп, Городисский, Зеелер, Горев, Оболонский, Алейман, Штейермарк, Севастьянов, Леон Горбенко и др. Им были предоставлены все материалы за все года на просмотр. Эта Комиссия была необходима для смягчения требований концессионеров, хотя не было никакой надежды на какой-либо положительный результат заданного юристам вопроса. Тем не менее, разработка нового договора настолько ушла вперед, что по поручению водопровода, под наблюдением и указаниями Горбачева, в течение месячного срока были заготовлены все планы и чертежи будущего водопровода, все цифровые данные, расчеты и прочие детали. На основании общего соглашения, несмотря на 2-хмесячный перерыв в работе Комиссии, по требованию град. Зворыкина, проект был близок к окончанию, оставался лишь вопрос, на какой срок должен быть удлинен срок концессии, но мне не дали закончить по причине, которую ниже объясню.

Зворыкин приостановил нашу работу, прислушавшись к словам некоторых лиц, что подготовляется новая петля городу, удлиняют концессию и прочее. Последствием этого распоряжения вышло следующее. На первом Думском собрании, не приступая к рассмотрению повестки дня, выступил Гл. Севостьянов с вопросом, на каком основании градоначальник остановил работу, так успешно веденную Комиссией, протестуя против этого вмешательства без законного основания, предложил не приступать к рассмотрению текущих дел, впредь до отмены этого распоряжения. Многие гласные поддержали это заявление, вместе с Севастьяновым покинули зал собрания, и заседание не состоялось. Через несколько дней было назначено вторичное собрание — повторилось то же самое. Кроме того, подняли вопрос об обжаловании незаконного поступка градоначальника. Через несколько дней Зворыкин звонит Хмельницкому и просит, чтобы я вечером зашел к нему. Я поехал. Он очень любезно попросил сесть и рассказать, как образовалась Комиссия и что она делала. Я подробно рассказал об обеих Комиссиях и что сделано. Он, выслушав меня, заявил, что он введен в заблуждение и, извиняясь, заявил: «Когда так, благословляю, продолжайте завтра же Вашу работу, желаю успеха». И я скова взялся за работу, но закончить не удалось. В этот промежуток были выборы, мы с Чириковым получили одинаковое число белых, но черных у меня оказалось одним больше, что дало перевес Чирикову и его утвердили. Я должен был уйти со службы, не закончив водопроводный вопрос, Чириков за него не взялся, заглох вопрос. Месяцев через 6 вызвали Бразоля и Пендрис в Финансовую Комиссию, продержали их до 11 часов, рассматривая другие вопросы, наконец, вызвали их, не попросили даже сесть, спросили, сколько лет они хотят продолжения концессии. Видя такое отношение, они сказали 25 лет и вопрос закончился. Позже, я, свидевшись с ними случайно, спросил, а насколько вы рассчитывали в действительности. Они ответили, что если бы мы тогда окончили, то сколько вы потребовали – не более 15 лет.

Проект вполне разработанный, остался у Горбачева и, вот теперь, когда 20 лет спустя понадобился Ростову новый водопровод, Горбачев представил свой проект, детально разработанный, переделав, конечно, но современным размерам населения, и проект его получил осуществление. Все комиссии из центра, по рассмотрении нашли во всем отвечающим данным, и водопровод уже функционирует в широком масштабе 20 мая 1930 г. В ноябре 1908 г. по моей инициативе, Дума разрешила газовому Обществу установить на Темерн. 150 газовых фонарей, с тем, чтобы существующие в городе фонари в тех местах, где проходит электричество, снять и перенести на Темерник, в центральной же части города фонари переделать на Ауэрские горелки, что и приведено в исполнение. Кирьянов к тому, большие усилия употребил, разослав из Петербурга ко всем гласным памфлеты, обвиняя меня, как чуждого иногородца. На все его обвинения я ответил печатно, разослав гласным свои возражения, отпарировавшие удар, но его сторонники, во всеоружии, добились своей цели и устранили меня от любимого мною дела.

НАХИЧЕВАНСКИЕ ДЕЛА

25 октября 1913 г., будучи избран в гласные Нахичеванской Городской Думы, я, в числе других, принял присягу. Выборы происходили 20 сентября, избрано 60 гласных, 1 кандидат. В числе избранных было 45 армян и 15 русских, впервые за все время. Состав гласных – интеллигенты, 30 гласных с высшим образованием. В марте 1914 г. я, будучи избран председателем Ревизионной Комиссии, сделал заявление, что Ревизионная Комиссия, при рассмотрении отчета Городской Управы за 1912 год, наткнулась на факты в действиях городского юрисконсульта Чубарова, не представившего в кассу Управы отчета о полученных им от города денег и допустившего ряд других незаконных действий. Заявление это подняло целую бурю в Думе и печати, причем Дума неоднократно принималась рассматривать это дело, но, благодаря робости Городского Головы Попова, вообще боящегося Чубарова, и некоторых сторонников Чубарова (из числа товарищей его присяжных поверенных) и коллег его, вопрос откладывался, и замяли было, вследствие чего Ревизионная Комиссия в полном составе подала в отставку и ушла. Я уехал за границу, где, в Германии, нас захватила война, и мы, в качестве военнопленных застряли в Баварии и, по возвращении из Германии, я стал вновь посещать Нахичеванскую Думу, где 31 января 1916 г. был избран на должность члена Городской Управы 27 голосами, против 9. В этом же собрании Думой был утвержден разработанный мною проект инструкции для Городской Управы, без какого-либо изменения. Утвержден я был в должности градоначальника лишь в конце апреля, благодаря тому обстоятельству, что чиновник канцелярии градоначальника Кузнецов добивался занять эту должность, не инея ценза и не допущенный, поэтому к баллотировке, – задерживал дело. По вступлении на должность, я был избран заместителем городского Головы. В июне я представил в Думу проект договора для урегулирования вопроса о поселке у Безымянной балки, разработанный совместно с представителями поселка, но привести в исполнение его не удалось, ввиду несогласия между самими захватчиками поселка у каменоломни.

Вскоре, в газетах появился слух, что я ухожу со службы, по поводу чего целую неделю печать добивалась причины моего ухода, но в это время Городской Голова Попов заболел, и мне пришлось по необходимости вступить в исполнение обязанностей Городского Головы. Накануне своей болезни Попов провел вопрос о городском угольном складе, в смысле его закрытия и передачи подряда Когбетлиеву и Шапошникову, за спиной которых стоял председатель Угольной Комиссии Карп Егорович Ходжаев, заменявший в своем лице всю Комиссию, уговорив на это Городского Голову и утверждая, что ведение дела городу даст убыток, что это очень хлопотно, к тому же у города и средств нет вести это дело и сумел маршрутные поезда с углем передать из-под руки Когбетлиева на склад, помимо городского склада. Городской склад пустовал, Когбетлиев же продавал уголь из своего склада всему населению с немалым барышом для себя. Население города возмущалось закрытием городского склада, стали наступать на Управу с вопросом, почему городской склад закрыли. 10 июня была назначена Дума, которая должна была утвердить журнал Комиссии о закрытии городского склада и передаче его компании Когбетлиева и Шапошникова. Я должен был председательствовать в этой Думе вместо заболевшего Городского Головы Попова. В Комиссии я был одинок в решении против этого вопроса. Тем не менее, я обязан был доложить Думе решение Комиссии, причем я прибавил свое мнение, чтоб решение не утверждать, а из рук города не выпускать угольный склад, продолжать, а если денег нет, я заявил, что деньги найдем, и организовать его на пользу всего населения я берусь. Дума утвердила мое предложение и постановила Комиссию упразднить, склад продолжать, поручив мне организацию дела. Сообщив Думе, что во вчерашнем собрании у Градоначальника, инженер Зилов, заведующий угольным районом, обещал городу, если сама Управа будет вести дело, дать ссуду, и, кроме того, я заручился крупным кредитом у шахтовладельца Парамонова.

На другой же день приходящий уголь поступил на городской склад, которому дал правильную организацию, создал артель подвозчиков, заведующим складом назначил ответственное лицо, создал контроль, распорядился передачей части угля частным в городе складчикам с обязательством, не продавать выше цены городского склада более, чем на 1/2 коп. с пуда, для оплаты же железнодорожного тарифа получил авансы со складчиков, в соответствии со стоимостью всего угля по распределению каждому. Причем городская касса избавлялась от расходов на тариф, с тем, что частники сами забирали свое количество по ордерам с колес на станции и в течение недели, дело настолько наладилось, что на городском складе накопился запас. Из кассы ничего не приходилось тратить, склад сам окупался, население ежедневно получало ордера на уголь, из склада прямо получало по таксе, равномерное количество и Парамонову, за каждые прошедшие 10 фн. (дней?), накопившуюся сумму без затруднения оплачивали. Короче говоря, снабжение углем всего населения наладилось. В заседании 17 июня, я сообщил Думе, что ввиду стесненного денежного положения города по случаю войны, отразившейся тяжело на бюджете города, мне удалось сделать городской заем у частного лица Марка Яковлевича Искидарова, на выгодных условиях, из 6% годовых на векселя, всего на сумму 50.000 р. Во время болезни Попова я остался во всей Управе один, ибо другой член Управы Закиев, по целым дням вынужден был находиться на постройке бараков, 3-й член Аладжалов по болезни давно не мог посещать Управу. Я попросил его подать в отставку и освободить место для 3-го члена Управы. Аладжалов подал в отставку. Градоначальник не задержал с назначением новых выборов, предложив мне создать экстренное собрание, что мною было исполнено. На выборах избрали 3-го члена Управы Ивана Яковлевича Александрова, который, получив утверждение, 25 июня вступил в отправление своих обязанностей и на заседании Думы 28 июня я передал с разрешения Думы в его ведение угольное дело. 1 сентября 1916 г. Попов, по выздоровлении, вступил вновь в должность. В начале 1917 г. начались всякого рода волнения между русским населением города. Начались митинги между служащими Управы всякого рода и я, устав от дел 22 марта 1917 г. отказался от должности члена Управы и гласного Думы.

СНОВА В РОСТОВСКОЙ УПРАВЕ

После февральской революции Городская Дума была распущена, был образован временный Городской Комитет и затем новая Дума, названная социалистической, которая не смогла надолго повести городские дела и сводить концы с концами. Управление края находилось во власти Дона. Войсковой наказ. Атаман особым приказом в июне 1918 г. распустил социалистическую Думу и Управу во главе с Городским Головой Петренко и предложил бывшему члену Управы доктору Никону Алексеевичу Козлову принять должность Городского Головы, а членом Управы назначить Пав. Ар. Федорова, Петра Степановича Шатова, Дмитрия Ивановича Чернова и нескольких лиц из кадетской партии, образовав Управу. Но кадетская партия не позволила своим членам входить в Управу. Городской Голова Козлов стал сам набирать в члены Управы, предложив мне, Ал. Д. Позднякову, Ник. Ник. Печерскому, которых градоначальник утвердил и предложил занять должность. Состав этот с 16 июля 1918 г. вступил и начал принимать дела. На меня возложили главным образом финансовую часть и 17 июля я принял кассу. Наличность кассы оказалась около 20 тыс. и более миллиона просроченных платежей. Больнице и другим частям более двух месяцев жалованье не выдавали, что вызывало ропот служащих. Положение было очень печальное. Поступление денег по займу прекратилось, при демократии Думских налогов не поступало, процентов по займу не платил город за отсутствием денег. Надо было находить деньги. Первым делом я взялся за оценочный сбор, по которому более года ничего не поступало от домовладельцев, которые, узнав настоящий состав лиц Управы, охотно стали вносить свои платежи. Явившимся в Управу с векселями по займу, сроки коим уже наступили, мы без задержки стали выдавать, но накопившийся процент уговаривали обменять на новый срок. Доверие населения к Городской Управе восстановилось настолько, что остановившаяся подписка на 3-хмиллионный заем города, вновь нашла клиентов, а те, которые приходили с просроченными векселями за получением своих капиталов, не только обменивали на новые сроки, но еще добавляли вновь свои взносы. Был случай, когда одно лицо внесло сразу 400.000 в счет свободной суммы займа. Все это произошло в первые два месяца нашего вступления. Касса оказалась в состоянии выплатить всем служащим жалованье, подрядчикам выплатить долги и урегулировать все срочные дела Управы.

Нам, при вступлении нашем, Городской Голова Петренко, ссылаясь на пустоту кассы и задолженность Управы, предложил: «Выбирайте, что выгоднее: уморить голодом больных в больнице, ибо подрядчики отказались дальше поставлять мясо, хлеб, молоко и пр., или городских лошадей санитарного двора распустить, ибо не на что купить сена и овса и платить пожарным жалование». Выбирать не приходилось, всем заплатили. Образцовая постановка счетоводства Управы, мною раньше поставленная с 1 января 1918 г. новым бухгалтером оказалась так преобразована, что все оказалось уничтоженным и новое не созданным. Ни кассовой книги, ни главной не велось, все запущено, запутано. Пришлось с 1-го января начать по документам все пересоздавать и бухгалтера удалить. Сметы на 1918 г. начали и не докончили. 6 месяцев работали без сметы. Расход представлялся около 10 млн., а приходной суммы не видно было. При таком положении, в дальнейшем представилась необходимость найти новые источники дохода. Это касалось меня и я стал изыскивать их. Благо, к этому давали возможность изданные временным правительством временные правила городского Положения. Я стал вносить доклады в Управу и получать утверждение на новые налоги. Из них, первое: ввиду сильного в городе ажиотажа на недвижимое имение, мы провели налог на разницу прибылей при продаже имений, установив 1% в пользу города с проданной цены и 5% разницы в период времени 3 года назад купленной. Второе: провели налог со зрелищ, с объявлений и реклам, квартирный налог, с азартных игр, сильно развитых в городе, в клубах и других местах. Канцелярских сбор при выдаче удостоверений об оценке домов, при выдаче планов на постройки; прописной сбор; налог с кабинетов и канцелярий и бюро, на выбирающих патенты и пр. С введением этих налогов финансовое положение города стало на твердую ногу и на 1919 г. мы свели бюджет города без дефицита. Была выработана смета, счетоводство и касса были поставлены на правильную ногу. При колоссальных расходах по случаю войны, мы в деньгах выворачивались настолько, что при вступлении Советской власти в кассе и на текущем счету, имелось около 1 млн. свободных сумм.

6 апреля 1931 г. Так, прошло лето 1919 года. Между тем, гражданская война продолжалась. Добровольческая армия под командованием Деникина, после взятия Харькова, Воронежа, Киева, Чернигова и Орла, отдала приказ войскам идти на Москву, но 14 октября Буденному удалось разгромить корпуса Шкуро и Мамонтова, захватить Воронеж и Касторную и заставить Добровольческую армию отступить и, преследуя белых, 15 декабря занять Богучар, 30 декабря – Каменскую станицу и покатиться дальше на юг. Разногласия между Деникиным и Кубанской Радой повлекли за собой уход с фронта кубанских частей и Деникинский тыл начал разлагаться. 7 января нового стиля (24 декабря) 1920 года Красная Армия заняла Новочеркасск, а 8 января – Ростов. Вместе с конницей Будённого боролась 13-я Кубанская дивизия под командованием т. Левандовского.

Наступало Рождество, праздники. 24 декабря по старому стилю обыкновенно Управа прекращала занятия. Было 12 часов дня, когда Городской Голова Козлов объявил по Управе всем, что занятия прекращаются, а потому все свободны. А сам, попрощавшись с членами Управы, со слезами на глазах ушел, чтобы больше не возвращаться, уехал с отступающими войсками по направлению к Екатеринодару, я же с другими остались и разошлись по домам. Выйдя на улицу, мы наткнулись на бесконечную вереницу войск отступающих, обоз из реквизированных чалтырских поселян, двигающихся по Таганрогскому проспекту к мосту за Дон. Это движение продолжалось до поздней ночи и на другое утро, т.е. 25 декабря (8 января). Показалась уже Красная Армия, которая заняла город без боя. Бой был под Нахичеванью, стреляли у Балабановской рощи, но Ростов заняли без боя, хотя 24-го белые писали, что Ростов не отдадут, а сами войска позорно удрали. Прошло 2 дня, я не выходил, сидел дома. Явился секретарь Управы за мной, предложил явиться в Управу с завтрашнего дня, продолжать свои занятия. 28 декабря я явился и там уже были и остальные члены Управы. Нас пригласил в кабинет человек в военной форме и заявил, что отныне Городской Управы нет, а есть Коллегия членов народного хозяйства и каждый из нас пусть занимает свои места и продолжает исполнять свои функции по принадлежности, как было, причем каждый самостоятельно разрешает все кассовые выдачи по своей части, в сумме, не превышающей 10.000 руб. под своей ответственностью, а свыше, – докладывает на разрешение всей Коллегии под его председательством.

Мы заняли свои места, и все дела по бывшей Управе продолжались, как и раньше. Но за дни праздников за отоплением никто не смотрел, угля не было, истопник ушел, воду с водяного отопления не спустил, были большие морозы, трубы лопнули, отопление остановилось. Пришлось заниматься в шубах, по случаю холода. Через несколько дней начальство сменилось, начали вводить новые порядки, целый ряд перемен, но в половине февраля я простудился в холодных помещениях, слег с плевритом и 4 месяца прохворал. Пришлось подать в отставку. Мне послали на дом, что следовало, и моя служба закончилась навсегда.